Kitabı oku: «Крестовый поход за счастьем», sayfa 2
…Солнце тем временем садилось куда-то за город, стало прохладно и сумрачно. Мы поднялись с песка и пошли к трамвайной остановке.
Впереди был поход на кондитерку.
А через три дня мы отбывали в порт Клайпеда, чтобы взойти на борт самого большого парусника в мире.
Но сейчас, в этот вечерний час, нам важнее было удачно пробраться к заветному конвейеру и набрать побольше печенья…
В 16 лет мир выглядит простым и понятным.
Только черное и белое…
И будущее в этом мире – то, что случится в следующую минуту, а не через несколько дней…
Глава 3. «Крузенштерн»
…Вообще, плавание на Крузе подводило итог первого курса. Ходила байка, что это был экзамен – что, мол, кто не сможет управляться с парусами, будет отчислен. Но верил в нее мало кто – разве что странный Костя да парочка парней из какой-то кавказской республики, которые и по-русски-то говорили плохо…
К плаванию все готовились по-разному.
Кто копил денег, чтобы купить новую фуражку (самая модная у нас считалась так называемая «Бакина» – шикарная фуражка с лаковым кожаным козырьком. На втором месте была мичманка, или «мицуха» – фуражка попроще, с пластмассовым козырьком, но тоже хорошая. А вот «пидорки» не жаловал никто – у них были маленькие поля и их невозможно было загнуть по-морскому – в виде седла) или тельняшку. Кто-то клянчил у командира роты новые ботинки. В общем, всем хотелось прибыть на Круз при параде.
Я купил себе и Бакину и новый кожаный ремень и на этом вся моя подготовка закончилась…
Оставалось доделать два дела – продать икру и попрощаться с Бабочкой.
Кстати, об икре.
Астрахань тогда была рыбной столицей. Особом лакомством была прессованная черная икра. Ее делали так: замачивали в особом рассоле, а потом держали в кастрюле под грузом довольно долгое время.
Прессованная икра была вкуснее, чем обычная и считалась деликатесом. Стоила она, надо сказать, безумно дорого. Кругляш диаметром с небольшую тарелку толщиной сантиметра в три стоил 200 рублей, а то и больше…
Так вот, у деда, у которого я снимал квартиру, сын жил в поселке в 50 километрах от Астрахани, в степи, в своем доме. Мужик он был веселый, мы с ним как-то очень быстро нашли общий язык. И вот однажды он предложил мне брать у него кругляши оптом и продавать на рынке (в Астрахани он тогда назывался «Татар-Базар»). С каждого проданного кругляша он предложил «червонец» и это враз убедило меня заняться коммерцией.
Правда, отпускная цена у дедова сына была ниже рыночной, что позволяло мне к законному червонцу добавить еще один.
А продавала кругляши бабушка Бабочки, которая и так торговала день деньской айвой и прочими фруктами со своего сада. С каждого кругляша Ба-бабочка (так я ее про себя называл) получала 5 рублей, чему была рада несказанно…
Вот такой был у меня «черный» заработок, помимо разгрузки вагонов…
В принципе, коммерцией различной я занимался без удовольствия – так, просто потому, что хотелось своих денег. Мне больше нравилось разгружать вагоны – там хоть, как я думал, по-честному: потаскал коробки с яблоками или с заморским пивом – получи деньги. А тут… Хотя, все равно ведь занимался, что кокетничать-то…
А если говорить об итогах первого курса…
Вспоминается, как сразу после приезда на учебу, нам выдали старые бушлаты и отправили на месяц в степь – собирать арбузы. Работали мы с раннего утра и до темноты – не скажу, что было очень трудно, но монотонность работы и постоянная жара выматывали.
Арбузы мы ели каждый день – брали самый спелый, разбивали его и ели только сердцевину…
А еще почему-то мне очень понарвилось, что жили мы в шатком бараке, собранном из связок тростника, сквозь который продувал холодный ночной ветер, с земляным полом.
Кровати на железных ножках постоянно проваливались в песок и приходилось подкладывать под них доски или камни…
Тогда-то я и обнаружил, что достаточно комфортно, оказывается, могу чувствовать себя в любых условиях – лишь бы без крайностей. Удивился даже. Все вокруг ныли и стонали, что кровати продавленные, что сквозняки, что днем жара а ночью холодно, что умываться приходилось из оцинкованных умывальников с «пипкой», подвешенных на перекладине за нашим бараком. А мне все это нравилось.
Мы собирали арбузы, постепенно все перезнакомились и в целом, было весело. Там с первым я подружился с Парамоном.
Мы как-то держались отдельно – не знаю, почему так получилось…
Одногруппники мои мне как-то особо не понравились с самого начала…
Не знаю, почему…
Они тогда называли меня «художник», а иногда, с подачи Печенега – Вадимастый. На художника я не обижался, а вот Вадимастый меня раздражал…
А вообще, итогов набиралось немного – курс я закончил хорошо, преподаватели мне пророчили блестящую карьеру, намекали, что если так буду учиться дальше, то распределение может оказаться очень даже ничего…
За год еще успел полюбить город – часто бродил по древнему астраханскому кремлю, который имел немного запущенный вид, чем мне и нравился безумно – не вылизанный сахарный, а как бы тронутый временем, с кое-где торчащими из-под облупившейся побелками древними кирпичами, проросшей травой между зубцами стен… Я бродил по кремлю и представлял, как очень давно за этими толстенными стенами укрывались защитники города (кто они были, я толком не знал) от осаждавших полчищ (про полчища тоже было все туманно) неприятеля, поливая их (полчища) время от времени через специальные желоба кипящим маслом и расплавленным свинцом.
В кремле была еще одна достопримечательность – могила дочери какого-то древнего хана – Астры, в честь которой и был назван город. Могила находилась под стенами кремля, в страшном совершенно полутемном подземелье с мокрыми стенами.
Я очень любил туда ходить.
Еще нравилось на речном трамвайчике плавать (хоть и не говорят моряки «плавать» – только «ходить») на остров Оранжерейный, где в душной жаркой влаге огромных теплиц цвели самые красивые цветы на земле – лотосы…
Лотосы я иногда рисовал, но постепенно оставил это занятие – невозможно было передать красоту этих розоватых полупрозрачных лепестков карандашными штрихами. Ну, или это у меня просто толку не хватало.
Про квартиру я уже говорил. И хоть была она ну очень неблагоустроенной, очень она мне нравилась. Дом был «камышитовым» – в Астрахани старинные дома многие такими были – построоен из обмазанных глиной пучков камыша, обшитый с двух сторон досками. Зимой в таком доме было тепло, летом – прохладно. Единственное, что досаждало – это различные животные, жившие в стенах – хомяки, мыши и прочие представители мелкого зверья. По ночам они беспрестанно шуршали, пищали, занимались какими-то своими делами. Поначалу это раздражало, но скоро я привык, как привыкают к песням сверчка.
В квартире было три комнаты и огромная кухня, обои, поклеенные еще до революции, выцвели, но оставались красивыми – мне очень нравился их сливочно-ванильный цвет.
Но самое главное – это мебель. Она была не просто старинной – она была очень старинной. Например, трельяж с толстенной мраморной крышкой и резными дубовыми ножками. Или комод, сплошь покрытый резьбой…
Все это было обтертым, кое-где поломанным, но мне очень нравилась эта мебель… Даже посуда вся была очень старинной.
Возможно, именно поэтому я потом так полюбил винтажный стиль…
Хотя, в далеких восьмидесятых, даже слова такого никто не знал.
Говорили – антикварный…
А винтаж – это уже потом появилось… Вообще, с тех времен очень много слов всяких появилось… Многие, честно скажу, до сих пор не понимаю, для чего нужны!
Квартиру я постепенно привел в уютное и жилое состояние. В одном из сундуков обнаружилась целая куча дореволюционных фотографий – на твердом, как металл, картоне, с красивыми узорами по периметру, с завитушечными именами фотографов еще с «ять». На фотографиях были очень серьезные дамы и господа, в красивых одеждах. Фотографии мне безумно понравились и я повесил их все на стену над кроватью, рядом с чугунным литым завитком ночника с желтым стеклянным абажуром с отбитым краем.
Еще с чердака притащил три чемодана с какими-то фарфоровыми статуэтками, непонятного назначения посудинами из фарфора и металла, несколько керосиновых ламп и самовар – зеленый от патины, огромный и восхитительно – древний.
Все эти вещи я расставил по полкам комода и серванта, на подоконниках и других поверхностях.
Самовар водрузил на полку над столом на кухне.
Кроме всего прочего, повесил на стены несколько своих рисунков – в основном это были корабли и девушки.
Корабли все были парусниками, девушки все были обнаженные, с длинными волосами.
Нравился мне и дом и двор, в котором я жил.
Дом был одноэтажным, длинным, с множеством входов, с постоянно темным двором, обложенный покосившимися сараями. Перед дверями – обязательные скамеечки. Я попадал в «свою» квартиру, пройдя от трамвайной остановки метров 50, по узенькой тропинке, пролезая в дырку в заборе – чтобы не обходить вокруг.
Соседкой у меня была совершенно чокнутая, маленькая сухая бабулька, которая прошла всю войну санитаркой до самого берлина.
Она меня обожала.
Потому что я очень любил слушать ее рассказы о войне, о своих бестолковых детях и внуках, обо всем на свете.
Звали ее тетя Паня. Тетя Паня иногда угощала меня конфетами и однажды подарила огромную черную тарелку довоенного еще репродуктора, которую я незамедлительно приладил к розетке сетевого радио.
Чокнутость тети Пани проявлялась регулярно раз в месяц, когда она получала пенсию и покупала бутылку водки. Напившись, она бегала по двору с поленом за собаками, поднимая растоптанными галошами облака пыли, выходила на улицу и поносила прохожих и проезжающие трамваи последними словами, кидаясь в них картошками и камнями.
При этом она иногда срывала с головы чистенький белый платочек и размахивая им, пела совершенно похабные частушки.
И становилось видно, как под совершенно седыми волосами, от левого виска до затылка по голове тети Пани змеится уродливый шрам – отпечаток ранения, полученного в сорок пятом в Германии…
Вот так прошел год…
Хотя, можно было еще много чего вспомнить, но зачем?…
…«Крузенштерн» был великолепен… Мы обалдело смотрели на него с причала. Огромный, изящный, в убранстве белых парусов и паутины такелажа, он казался нереальным среди стоящих у стенки теплоходов. До посадки оставались каких-то полчаса.
Мы сидели на парапете набережной. Черные волны Балтийского моря высекали брызги, ударяясь о волнорезы. Ветер с моря дул холодный и пах он почему-то не свежестью, а керосином…
Настроение у меня было паршивым.
Во-первых, расставание с Бабочкой получилось какое-то неуклюжее, со слезами, с нервами, с обидами. Не хватало мне еще тогда мозгов понять, как правильно нужно прощаться с девушкой… Какие слова сказать… Что сделать…
Во-вторых, почему-то не было радости от волшебного плавания под парусами. Внутри ворочалось что-то беспокойное, холодное и неуютное и от этого дважды непонятного было паршиво и хотелось сесть на поезд и уехать из Клайпеды обратно в Астрахань, там по-человечески попрощаться с Бабочкой (как?), а потом сесть на поезд и уехать на Урал, в маленький городок с единственным металлургическим заводом и железнодорожной станцией… Домой…
Я помотал головой, стряхивая эти мысли и это настроение, но ничего не получилось.
–Что-то ты совсем скис – Парамон затянулся мятой сигаретой, щурясь на ветру. – Ты посмотри, какой красавец! Нарисуй его! Успеешь?
Я молча вытащил из сумки альбом (обычный, школьный, с серой обложкой) и карандаш, стал наносить первые штрихи, которые постепенно сплетались в рисунок грациозного парусника.
–Блин, балдею смотреть, как ты рисуешь! – Чича подсел рядом .
–Вадимастый, нарисуй меня – попросил Печенег – На фоне Круза!
–Блин, такую красоту твоей рожей портить? – Парамон фыркнул – Не рисуй его, Вадим.
–Лучше не надо – как-то грустно сказал Печенег и сник – Я на фотках всегда плохо получаюсь…
–Да ты и в жизни не очень как-то получился – тихо сказал Скорик.
Я рисовал Крузенштерн и опять погрузился в свои мрачные и какие-то тягуче-тоскливые мысли, которые сами собой как будто влетали в голову с холодный балтийским ветром.
–Вадим, ты с Бабочкой поругался что ли? – осторожно спросил Парамон.
–С чего ты взял?
–Ну она тебя даже провожать не пришла…
–А вы ждали что ли? – почему-то зло спросил я.
–Ну а чего… Красивая она у тебя, почему бы и не посмотреть лишний раз… Еще одевается так…
–Как? – я почему-то все больше раздражался. Штрихи на листе стали жесткими и черными.
–В прозрачное… И короткое…
Это была правда. Бабочка летом надевала совершенно невесомые наряды, которые по длине не сильно выигрывали у длины белья. Но сейчас меня очень почему-то злило это обсуждение Бабочки…
–Бабочка клеевая – мечтательно протянул Печенег – Я бы ей вставил…
–Себе вставь, урод! – карандаш сломался, чуть не проткнув бумагу, оставив на листе кривой черный завиток. Я бросил альбом в сумку и слез с парапета…
–Пися – Парамон почесал затылок – Вот почему так часто тебе по жбану надавать хочется, не знаешь?
–А че по жбану-то сразу – обиженно протянул Печенег – Я его телке комплимент делаю!
–Вот вообще не комплимент это. Ты вот не лез бы куда не просят, а то точно по жбану получишь.
–Профессор, похоже, влюбился – задумчиво протянул Скорик.
Парамон пристально посмотрел на меня.
–Не, не мог он. Профессор не может влюбиться.
–Это почему это?
–Потому что он эгоист. Конченный эгоист.
–Ну он же не гад?
–Нет. Слишком он умный, чтоб гадом быть… Хотя…
Скорик не договорил – подошел Костя и позвал нас на посадку.
Я шел последним. На душе было совсем паршиво. Меня бесило, что явно со мной что-то происходило, а я не мог понять, что…
…Плавание на Крузе было веселым. Мы постоянно лазали по вантам – неуклюже, коряво, раскачиваясь, до белизны в костяшках вцепляясь пальцами в хлипкие эти веревочные лесенки. Боцман Канифолич обзывал нас беременными каракатицами, коровами и совершенно завораживающими по сложности словесными конструкциями, состоящими сплошь из непечатных слов. Вообще, Канифолич был настоящим боцманом – с прокуренными пышными усами, с зычным голосом и огромнейшим набором матерных слов. На самом деле, звали его Константин Мефодьевич, но сокращенно-доработанно получалось Канифолич. Ну, и одно из любимых выражений у него было – «сейчас заканифолю тебе по самый клотик»… Клотик – это такая… Как бы вам объяснить… Это нашлепка на верхушке мачты – попросту, медный кружок, который не дает дождям промочить мачту насквозь… Канифолич был коренаст, широкоплеч и ходил совершенно потрясающей походкой вразвалочку, обметая невероятной ширины «клешами» палубу Круза, сделанную из какой-то экзотической сосны…
Бушлат он носил прямо поверх тельняшки (у нас ее называли все «тельник». Все, кроме, конечно, Кости), и никогда его не застегивал.
Кстати, о клешах. Носили мы все черные суконные брюки-клеш. Причем обязательная процедура была – ушивание. На бедрах они подгонялись почти в обтяжку. А вниз – расходились настолько, насколько хватало фантазии… Но это еще не все. Настоящие клеша не гладились. Они смачивались и натягивались на две фанерки с заостренными краями, которые вырезались по форме брючины. Фанерки эти назывались «торпедами».
Правда, на торпедах клеша сушились редко – все-таки, чаще всего их гладили…
И в стрелки закладывали леску…
От горячего утюга леска плавилась и склеивала стрелку так, что она была похожа на лезвие ножа…
Потому что, как говорил Канифолич – стрелка на клешах должна быть такой, чтобы (цитирую) «подошел, б…, ты к бабе, а у нее, б…, колготки к е… матери все от остроты расползлись! И чтоб, б…, когда идешь, стрелки со свистом, б…, воздух разрезали!…
Мы просто млели, когда он начинал распекать нас.
Как в том анекдоте – если выкинуть весь мат, то он просто молчал…
Чича начал записывать в блокнотик все слова и выражения Канифолича и очень скоро исписал его до половины.
Некоторые выражение были настолько образны и красивы, что я помню и применяю их по сей день.
Например, «ё…ый кнехт» давал огромную пищу для воображения. А «е…ться в клюз»… К сожалению, я не записывал тогда. А надо было. Чтоб запомнить побольше.
Кнехт, кстати – это такая… штука такая, на причалах вы их видели – вокруг них швартовы наматывают. Вот и представьте сейчас процесс… А клюз – это дырка в борту судна, через которую якорная цепь проходит… Вот тоже… Картинка маслом…
А через недели полторы Печенег улетел за борт.
Дело в том, что на Крузе был настоящий штурвал – безо всякой гидравлики, огромное деревянное колесо с ручками, которое усилие передавало на лопасть руля при помощи канатов и блоков. Сложность в том, что его постоянно нужно было удерживать – малейшая волна, бьющая в руль, отдавалась на штурвал… Вот такая суровая морская правда. За два часа вахты у штурвала мы просто оставались без рук.
А тут поднялся ветер, Балтика заволновалась. Печенег стоял у штурвала. По случаю холоднющего ветра мы одевались как можно теплее – бушлат, поверх бушлата – шинель – и все это подхватывали ремнем.
Хоть и лето было.
И вот, Печенег, стоя на мостике… Ну вот смешно – это нескладное чудовище вдруг начал играть в морского волка. Лицо его сделалось суровым, он расставил ноги пошире и взгляд его вперился в горизонт.
Ну просто одногий Сильвер собственной персоной гонится за испанскими галеонами, чьи трюмы полны золота и рома.
Смехота…
И Печенег начал крутить штурвал, как это делали в кино.
Но очень недолго.
Очередная волна ударила в борт, штурвал завертелся, как пропеллер.
Печенег забыл про галеон, золото и ром, заприседал неуклюже, как курица, пытаясь поймать штурвал за ручку.
Но штурвал поймал его первым.
Ручкой за ремень.
Печенег, взвизгнув, как девчонка, воспарил – и через секунду скрылся за бортом.
Канифолич обрушил на все Балтийское море целый ворох словечек (эх, вот зря не записывал!), пинками погнал нас к спасательным кругам.
Через пару мгновений в Печенега, отчаянно барахтающегося посреди моря, полетели оранжевые спасательные круги и пара-тройка спасжилетов с аварийным комплектом – ну фонарик, пакет с сухариками, фляжка с водой…
А вот потом началось самое интересное.
Парусник – не теплоход. Его так просто не остановишь.
Нужно убрать паруса.
Или по широкой дуге обойти Печенега и вернуться, сделав полный круг.
Капитан решил парусов не убирать, а обойти…
В общем, как потом рассказывал Печенег:
–Смотрю, кругов целая куча летит. И спаскомплекта штуки три. А Круз мимо – и уходит… Ну, думаю, копец. Решили не подбирать, а забрать на обратном пути. Вот честно парни скажу, от страха чуть не обосрался…
Когда мы подошли к Печенегу и вытащили его из воды, оказалось, что он успел сожрать все три пайка в спаскомплектах…
А насчет обосрался… Не знаю… Но орал Печенег так, что сорвал голос и дня три вообще говорить не мог…
Мне кажется, орал он не что-то типа спасите, а крыл всех нас матом…
Зная Печенега, уверен, что скорее всего, так и было…
Я, кстати, тоже чуть не искупался в холодных балтийских водах. Точнее, искупался, но до кругов и криков «человек за бортом» дело не дошло.
Нам постоянно меняли места в парусной команде. Видимо, чтобы мы на всех реях побывали. Или чтоб названия парусов лучше знали.
И поставили меня… Вот забыл уже название. В общем – на самую нижнюю и самую длинную рею. Ну не помню я – да и какой нормальный человек будет долго держать в памяти все эти «крюйс-бом-брам-реи», «мачтовые эзельгофты» и «блинда-гафели». А названий этих было… В общем, много. Так вот, нижняя рея. Когда с берега на нее смотришь – вроде невысоко. Когда залезешь… Мало того, что высоко – так еще и торчит она далеко за борт… Вот и съехал я с нее по парусу вниз, окунувшись в воду по грудь. Честно скажу, было страшно. Как удержался – до сих пор не понимаю. Но проболтался довольно долго, пока не вытащили.
Сам факт купания был ерунда – а вот реакция одногруппников… Никогда я не видел их настолько объединенных общим порывом поржать. Они смеялись искренне, радостно и слегка даже истерически – словно у всех у них сбылась какая-то давняя детская мечта…
Мне почти не было обидно – просто не понимал я, почему уж настолько они радовались моему неуклюжему болтанию в воде. Ну не настолько же я был для них… Не знаю кем был для них. Да и часто очень обращались ко мне с просьбами всякими… И гадостей никому я не делал… Не понятно…
В остальном плавание шло своим чередом, и особенно рассказать о нем нечего. Ну, парусник. Ну, самый большой и самый быстрый в мире. Но мы так выматывались за день, что приползали в наши кубрики – тесные, с низкими потолками и падали на кровати. Нет, мы падали на шконки – на кровати падали сухопутные крысы типа Кости – он так и не привык почему-то называть шконку шконкой, а все звал ее кроватью… И названия парусов он постоянно забывал… Я же говорю, странный он был…
А главное, что я для себя понял на этой практике, точнее, не главное, но важное. Это то, что в группе все делятся на две группы (вот сказал так сказал). Одни меня открыто и неприкрыто презирали и ненавидели. Другие – презирали втайне и всячески пытались втереться в друзья. Еще одно важное открытие – мне на это было плевать. Потому что я сделал еще одно важное открытие – мне было крайне неинтересно с этими людьми… Они были для меня детьми… Исключение составляли лишь Скорик, Парамон и как все-таки не странно – Печенег…
А самое главное, что я понял – что море – это не моё. Что не интересно мне все это. Не интересно ползать по вантам, хоть и получалось у меня уже это очень даже неплохо. Не интересно бороздить морские волны. Не интересно…
У меня все получалось, я быстро выучил и названия парусов и названия мачт и рей, и с секстаном обращался лучше всех в группе, но делал это совершенно без интереса…
И не нравилось мне работать «в команде», вот хоть убей.
Нравилось делать лишь то, что я делал один…
Мне и командные виды спорта никогда не нравились.
Поэтому, наверное, на санный и пошел. Там ни на кого не надеешься – плохо проехал – сам и дурак. Хорошо проехал – не нужно говорить «мы выиграли». Победа – она тогда твоя и только твоя…
Ну не командным я игроком оказался…
Нет, я мог работать в группе – вот как в нашей компании…
Но на позиции ведущего, а не ведомого…
Конечно, в 16 лет я не думал еще такими понятиями – это я сейчас уже так рассказываю, но осознание пришло четкое именно на Крузе.
И с этой точки зрения, плавание на Крузе было для меня очень важным…
Ах, да… Забыл… Про Бабочку я почти не вспоминал… Это было поразительно.
И тогда, лежа на твердой деревянной шконке в маленьком, как табакерка, кубрике, под храп Печенега и сонное бормотание Чичи я наконец-то понял, что что-то со мной не так…
Что я отличаюсь от своих сверстников…
Что прав был Парамон – эгоист я, каких свет не видывал…
Открытие это меня не расстроило.
И не обрадовало.
Оно просто пришло и все…
… После практики на Крузенштерне начались экзамены.
Сдавали мы сессию за первый курс.
После нее, те, кто сдал, отправлялись на производственную практику на Каспийское море.
Зачем я сдавал сессию? Сам не знаю… В принципе, решение почти принял об отчислении… А все равно сдавал. Наверное, что-то кому-то доказать хотел. Себе, например. Только что? До сих пор не понимаю…
–Вадим? – Бабочка приподнялась на локте и попыталась заглянуть мне в глаза – Ты какой-то другой стал… Ты сейчас где?
Я посмотрел на Бабочку. В полумраке ее лицо казалось белым с черными огромными глазами. Спутанные волосы ореолом слабо светились в лунном свете. Тонкая, хрупкая, с тихим голосом…
–Я здесь.
–Нет. Ты где-то не со мной. Ты больше не любишь меня?
–А я разве говорил, что люблю?
Бабочка помолчала. Потом села, подобрав под себя ноги, накинула на плечи простыню.
–Вадим…
–Что? Настя, я скоро уеду отсюда. И мы больше не увидимся. Вот так.
–Куда?
–Домой…
Бабочка молчала. На руку мне упали холодные капли.
Я попытался обнять ее, но она напряглась и отвернулась всем телом к стене.
Я встал, натянул брюки и пошел на кухню – захотелось хоть что-то делать. Я поставил чайник на газовую плиту, ополоснул две коричневые глиняные кружки, сделанные еще в 19 веке и сел за круглый стол с кривыми ножками.
Я не нравился себе в этот момент.
Очень не нравился.
Я знал, что можно было найти другие слова и сказать все по-другому.
Но я не понимал, зачем…
Бабочка плакала тихо, изредка шмыгая носом.
А я сидел на кухне, глядя, как голубые огоньки газового пламени лижут дно голубого эмалированного чайника с черными выбоинами на боках и понимал, что я обидел девушку, которая не сделал мне ничего плохого. Я понял вдруг, что не должен был этого делать. Но было поздно…
Бабочка вышла на кухню, завернутая в простыню, с припухшими мокрыми глазами, села напротив меня и закурила, шмыгая носом.
–Вадим – тихо сказала она – А мы еще встретимся или мне прямо сейчас уходить?
Я помолчал
Потом встал, подошел к ней и присел на корточки.
–Пока я не уеду, мы будем встречаться.
Бабочка выпустила длинную струю дыма, едва заметно улыбнулась
–Острогов – сказала она – Я уже жалею тех девушек, которые у тебя будут после меня. Ты ведь гад, Острогов. Гад и сволочь. Но… Блин, но такой клевый… Ты не забывай меня, ладно?
–Не забуду, Бабочка. Обещаю.
–Ладно, давай чай пить – ты ведь для этого чайник ставил?..