Kitabı oku: «Падение дома Ашеров. Страшные истории о тайнах и воображении», sayfa 2

Yazı tipi:

Рассказы, опубликованные в сборниках

Из сборника «Гротески и арабески»


При жизни Эдгара По в США были изданы два сборника его рассказов: «Гротески и арабески» (Tales of the Grotesquee and Arabesque, 1840) в 2-х томах и «Рассказы» (Tales, 1845). Первый состоял из 25 рассказов, второй включал в себя 12 произведений, два из которых – «Падение дома Ашеров» и «Разговор Эйрос и Хармионы» – уже были опубликованы в первом сборнике.

Метценгерштейн

Реstis еrаm vivus – mоriеns tuа mоrs еrо.

Маrtin Luter1


Ужас и фатальность бродили везде во все века. Зачем же указывать время, к которому относится мой рассказ? Достаточно будет сказать, что тогда существовала в глубине Венгрии упорная, хотя и скрытая вера в учение о Перевоплощении. О самом учении – т. е. об его ложности или о его вероятии – я не говорю ничего. Я утверждаю, однако, что наш скептицизм (а по словам Лабрюйера*, и все наше несчастие) в значительной степени «vient de ne pouvoir être seuls»2.

Но в суеверии венгерцев были некоторые пункты, почти приводившие к абсурду. Жители Венгрии весьма существенно отличались от авторитетов Востока. Например, «Душа», говорили венгерцы – я цитирую слова одного проницательного и умного парижанина – «ne demeure qu’une seule fois dans un corps sensible: au reste – un cheval, un chien, un homme même, n’еst que la ressemblance реu tаngiblе dе сеs аnimаuх»3.

Фамилии Берлифитцинга и Метценгерштейна веками враждовали между собой. Никогда раньше не было двух домов таких знаменитых и взаимно проникнутых настолько смертельной ненавистью. Начало этой вражды было, по-видимому, обусловлено словами древнего пророчества: «Высоко рожденный падет низко, когда, точно всадник над конем, тленность Метценгерштейнов восторжествует над нетленностью Берлифитцингов».

Конечно, эти слова сами по себе имели мало смысла, если только в них есть смысл. Но еще более тривиальные причины обусловили – и не так давно – последствия в равной мере богатые событиями. Кроме того, между этими владениями, которые были смежными, давно существовало соперничество в сфере влияния на хлопотливое правительство. К тому же близкие соседи редко бывают друзьями; а обитатели замка Берлифитцинг могли смотреть с своих высоких башен прямо в самые окна дворца Метценгерштейн. Наконец, пышность, более чем феодальная, менее всего была способна смягчить раздражение Берлифитцингов, не столь родовитых и не столь богатых. Что же удивительного, что слова предсказания, хотя бы и лишенные смысла, сумели вызвать и были способны поддерживать вражду между двумя фамилиями, уже предрасположенными к ссоре, благодаря всяческим подстрекательствам родового соперничества? Пророчество, по-видимому, указывало, если оно могло только на что-нибудь указывать, на окончательное торжество дома, уже и теперь более могущественного; и, конечно, соперник более слабый и менее влиятельный вспоминал об этих словах с чувством самой острой вражды.

Вильгельм, граф Берлифитцинг, хотя и происходивший от благородных предков, был в эпоху этого повествования недужным и выжившим из ума стариком, ничем не замечательным, кроме необузданной закоренелой фамильной антипатии к сопернику и такой страстной любви к лошадям и к охоте, что ни физическое нездоровье, ни преклонный возраст, ни слабоумие не удерживали его от ежедневного занятия этим спортом.

Что касается Фредерика, барона Метценгерштейна, он был еще не стар. Его отец, Министр Г., умер молодым. Его мать, леди Мэри, быстро последовала за своим мужем. Фредерику шел в это время восемнадцатый год. В городе восемнадцать леть не Бог весть какой возраст, но в глуши – в великолепной глуши такого старинного поместья – колебания маятника исполнены более глубокого значения.

Благодаря некоторым особенным обстоятельствам, исходившим из распоряжений его отца, молодой барон тотчас же после его смерти вступил во владение обширными богатствами. Не часто находились в прежнее время в руках одного венгерского дворянина такие громадные поместья. Его замкам не было числа. Всего более выделялся из них по своим размерам и пышности дворец Метценгерштейн. Пограничная линия его владений никогда в точности не была определена, но главный его парк имел в окружности пятьдесят миль.

При наследовании такого несравненного богатства собственником таким молодым, и с характером таким известным, мало оставалось места для догадок относительно вероятного течения событий. И действительно, в продолжение трех дней поведение юного наследника далеко превзошло ожидания самых пламенных его поклонников.

Позорное беспутство – вопиющее предательство – неслыханные жестокости быстро дали понять трепещущим вассалам, что никакое рабское подчинение с их стороны, никакие уколы совести с его – не будут отныне обеспечивать их от бесцеремонных посягательств маленького Калигулы*. На четвертый день, ночью, конюшни в замке Берлифитцинг были объяты пламенем: все соседи единогласно приписали пожар злодейским замыслам барона, отвратительное коварство которого уже сказалось в разных чудовищных деяниях.

Но в то время как происходила суматоха, вызванная пожаром, сам молодой владетель, по-видимому погруженный в глубокие размышления, сидел в одном из обширных и пустынных верхних покоев фамильного дворца Метценгерштейн. Богатая, хотя и поблекшая обивка, угрюмо висевшая на стенах, изображала призрачные и величественные фигуры множества знаменитых предков. Здесь священники и высшие духовные особы, разукрашенные горностаями, сидят запросто с самодержцем и сувереном, накладывают вето на желание мирского короля, или именем верховной власти папы обуздывают мятежные замыслы Архидьявола. Там высокие стройные фигуры князей Метценгерштейнов – их мускулистые боевые кони, попирающие трупы павших врагов – заставляли трепетать самые сильные нервы своей могучей выразительностью; и здесь опять сладострастные фигуры дам давно прошедших дней, точно белоснежные лебеди, проплывали в лабиринте фантастических танцев под струны воображаемой музыки.

Но в то время как барон с действительным или притворным вниманием слушал постепенно возраставшую суматоху в конюшнях Берлифитцинга – или быть может обдумывал еще более новое, еще более решительное деяние дерзости и своевольства – его глаза безотчетно устремились на фигуру громадной лошади, которая, отличаясь неестественной окраской, была изображена на обивке, как принадлежащая сарацинскому предку враждебной фамилии. Сама лошадь на переднем фоне рисунка стояла неподвижно, наподобие статуи – между тем как значительно дальше, позади, сброшенный всадник погибал под рапирой одного из Метценгерштейнов.

Дьявольская улыбка заиграла на губах у Фредерика, когда он заметил направление, в котором, независимо от его воли, устремился его взгляд. Но он не отвел своих глаз в сторону. Напротив, он никак не мог объяснить ту непобедимую тревогу, которая налегла на его чувства, как саван. Лишь после усилий он мог примирить свои смутные и бессвязные ощущения с уверенностью, что он не спит. Чем дольше он смотрел, тем более он погружался в чары – тем невозможнее казалось ему оторвать свой взор от картины, заворожившей его. Но шум снаружи внезапно вырос до громадных размеров, и он, сделав над собою напряженное усилие, обратил внимание на блеск ослепительного красного света, отброшенного от пылающих конюшен на окна замка.

Это, однако, продолжалось не более секунды; взоры Фредерика механически возвратились к стене. К его крайнему ужасу и изумлению голова гигантской лошади переменила за это время свое положение. Шея животного, раньше как бы с жалостью согнутая дугой над распростертым телом господина, была теперь вытянута во всю длину по направлению к барону. Глаза, до этого невидимые, теперь были полны энергического и совершенно человеческого выражения, причем они блистали необыкновенно красным пылающим огнем; и растянутые губы видимо взбешенной лошади выставляли совершенно наружу её отвратительные зубы, зубы скелета.

Пораженный ужасом, молодой барон неверной походкой направился к двери. Когда он открывал ее, полоса красного света, ворвавшись в комнату, отбросила его отчетливую тень на колеблющуюся обивку; и он содрогнулся, увидев, что тень – в то самое время как он зашатался на пороге – приняла неподвижное положение, и как раз наполнила контуры неумолимого и торжествующего убийцы, поражавшего сарацина Берлифитцинга.

Чтобы усмирить свое смятение, барон ринулся на двор. У главных ворот дворца он встретил трех конюхов. С большими усилиями, и с опасностью для собственной жизни, они удерживали гигантскую огненного цвета лошадь, которая бешено билась.

– Чья лошадь? откуда вы ее взяли? – спросил Фредерик придирчивым и грубым тоном, тотчас же увидав, что таинственная лошадь, изображенная на обивке, являлась совершенным двойником лошади, бесившейся перед ним.

– Это ваша собственность, – ответил один из конюхов, – по крайней мере никто не заявляет претензий на нее. Мы ее поймали на всем скаку, она вся была покрыта пеной, и дымилась в бешенстве, и бежала из горящих конюшен Замка Берлифитцинг. Мы думали, что это – одна из выводных лошадей старого графа, и хотели отвести ее назад. Но тамошние грумы наотрез отказались от нее, что очень странно, так как на ней очевидные знаки того, что она убежала из самого огня.

– Кроме того, на лбу у нее совершенно явственно виднеются буквы В. Ф. Б., – вмешался второй конюх, – я думаю, что это, конечно, начальные буквы Вильгельма Фон Берлифитцинга – но все в замке решительно говорят, что она знать не знают этой лошади.

– Очень странно! – задумчиво сказал молодой барон, и, по-видимому, сам не сознавал, что он хотел сказать этими словами. – Вы говорите, что это замечательная лошадь – что это чудо, а не лошадь! Однако, как можно видеть, с ней довольно трудно справиться; впрочем, пусть она будет моей, – прибавил он после некоторой паузы, – быть может, такой ездок, как Фредерик Метцентерштейн, сумеет укротить самого дьявола из конюшен Берлифитцинга.

– Вы ошибаетесь, господин мой, лошадь, как мы, кажется, упоминали, не принадлежит к конскому заводу графа. Если бы она была из его конюшен, разве мы бы осмелились привести ее пред лицо владетеля, носящего ваше имя.

– Хорошо! – сухо заметил барон, и в то же самое мгновение из дворца поспешными шагами прибежал паж, весь раскрасневшийся. Он прошептал на ухо своему господину о внезапном исчезновении небольшого куска обивки в одной из комнат; тут он принялся описывать точные подробности; но он настолько понизил голос, что у него не вырвалось ни одного слова, которое могло бы успокоить возбужденное любопытство конюхов.

Молодой Фредерик в течении этого разговора казался взволнованным и объятым самыми разнообразными ощущениями. Вскоре, однако, к нему вернулось его хладнокровие, и упорное злорадство запечатлелось на его лице, когда он отдал категорическое приказание немедленно же запереть упомянутую комнату, и ключ принести ему.

– Ваша милость изволили слышать о несчастной смерти старого охотника Берлифитцинга? – спросил барона один из его вассалов, между тем как по удалении пажа гигантская лошадь, которую благородный владетель присвоил себе, начала с удвоенным бешенством биться и скакать по длинной аллее, шедшей от дворца к конюшням Метценгерштейна.

– Нет! – возразил барон, резко поворачиваясь к говорящему, – умер, говорите вы?

– Точно так; и для вашей милости, вероятно, это не слишком нежеланная новость!

Быстрая улыбка скользнула по лицу Фредерика.

– Как он умер?

– Он бросился спасать своих любимых лошадей, и в это время сам погиб в огне.

– Действительно! – воскликнул барон, как будто бы правда какой-то возбуждающей мысли лишь мало-помалу производила на него впечатление.

– Действительно! – повторил вассал.

– Ужасно… – спокойно проговорил юноша, и, хладнокровно повернувшись, пошел в замок.

С этого времени заметная перемена произошла во внешнем поведении распутного барона Фредерика Фон Метценгерштейна. На самом деле, своими поступками он обманул ожидания всех и разбил планы многих хитроумных мамаш; при этом его привычки и манеры еще менее, чем прежде, выказывали какое- либо сродство с нравами соседней аристократии. Он больше никогда не показывался за пределами своих собственных владений, и во всем обширном мире, соединенном узами общежития, у него не было решительно ни одного товарища – если только эта противоестественная необузданная лошадь огненного цвета, на которой с тех пор он постоянно скакал, не имела какого-нибудь таинственного права на название его друга.

Тем не менее, в течении долгого времени, со стороны соседей к нему периодически поступали многочисленные приглашения. «Не пожелает ли барон удостоить своим присутствием наши празднества?» «Не пожелает ли барон принять участие в охоте на вепря?» – «Метценгерштейн не охотится»; «Метценгерштейн не будет», – таковы были его лаконичные и высокомерные ответы.

Эти неоднократные оскорбления не могли быть терпимы со стороны надменной знати. Приглашения стали менее сердечными, менее частыми; с течением времени они прекратились совершенно. Вдова несчастного графа Берлифитцинга, в присутствии слушателей, выразила даже надежду, «что барон, быть может, сидит дома, когда и не расположен быть дома, раз он презрел общество себе равных; что он ездит верхом, когда и не желает ездить, раз он отдал предпочтение обществу лошади». Конечно это была весьма глупая вспышка наследственного чувства оскорбленности, и она только доказывала, как своеобразно бессмысленны бывают наши выражения, когда мы хотим быть необыкновенно энергичными.


Извращенная привязанность барона к коню… сделалась, в глазах… здравомыслящих людей отвратительной и неестественной страстью


Лица благожелательные, однако же, приписывали перемену в поведении молодого барона естественной скорби сына о безвременной утрате родителей, – забывал его жестокое и беззастенчивое поведение в течении краткого периода, последовавшего непосредственно за этой утратой. Были и такие, которые делали предположения, что тут замешано преувеличенное представление о личном значении и личном достоинстве. Были и такие, (среди них нужно упомянуть фамильного врача), которые не колебались указывать на болезненную меланхолию и наследственное нездоровье, по поводу чего среди толпы имели место темные намеки весьма двусмысленного свойства.

Действительно, извращенная привязанность барона к недавно приобретенному коню – привязанность, достигавшая, по-видимому, новой силы после каждого нового проявления свирепых и демонских наклонностей животного – в конце концов сделалась, в глазах всех здравомыслящих людей, отвратительной и неестественной страстью. В блеске полдня – в мертвый час ночи – был ли он здоров, был ли он болен – в ясную погоду и в бурю – молодой Метценгерштейн, сидя на седле, казался прикованным к этой колоссальной лошади, неукротимая дерзновенность которой так хорошо согласовалась с его собственным духом.

Были, кроме того, обстоятельства, которые, сочетаясь с последними событиями, придавали неземной и зловещий характер мании всадника и способностям коня. Пространство, захваченное одним прыжком, было в точности смерено, и до изумительной степени превзошло самые безумные ожидания людей наиболее изобретательных. Притом, у барона не было никакого особенного имени для этого животного, хотя все остальные, им собранные, отличались характерными прозвищами. Да и конюшня, ему отведенная, находилась на известном расстоянии от остальных; что же касается обязанностей конюха и других необходимых забот, никто, кроме самого собственника, не решался исполнять их, или хотя бы входить в загородку особенного стойла этой лошади. Следует также заметить, что, хотя трем грумам, поймавшим лошадь, когда она убегала от пожара в замке Берлифитцинг, удалось остановить её бег с помощью узды с цепью и петли – тем не менее ни один из трех не мог бы с уверенностью утверждать, что во время этой опасной борьбы, или когда-нибудь после, ему действительно удалось положить руку на тело зверя. Примеры особенной разумности в ухватках горячей и породистой лошади не могут вызывать излишнего внимания, но тут были особые обстоятельства, которые неотступно бросались в глаза людям наиболее скептическим и равнодушным; и говорили, что иногда животное заставляло изумленную толпу, стоявшую вокруг, отступать с ужасом перед глубоким и поразительным значением его страшной печати – иногда молодой Метценгерштейн бледнел и отшатывался перед быстрым испытующим выражением его строгих и человечески глядящих глаз.

Однако, из всей свиты барона не было никого, кто усомнился бы в пламенности этой необыкновенной привязанности молодого владетеля к исключительным свойствам его пылкой лошади; никого, кроме незначительного и невзрачного маленького пажа, уродство которого бросалось в глаза каждому, и мнения которого вовсе не имели веса.

Он (если об его мыслях стоит вообще упоминать) имел наглость утверждать, что господин его никогда не садился в седло без того, чтобы не испытать какой-то необъяснимый и почти незаметный трепет; и что, при возвращении с каждой продолжительной и обычной скачки, выражение торжествующего злорадства искажало каждый мускул его лица.

В одну бурную ночь, пробудившись от тяжелого сна, Метценгерштейн, как маньяк, вышел из своей комнаты, и, севши второпях на лошадь, поскакал прочь, среди лесного лабиринта. Обстоятельство столь обычное не возбудило никакого особенного внимания, но с чувством самой напряженной тревоги слуги ждали его возвращения, когда, после нескольких часов его отсутствия, величественные и огромные здания дворца Метценгерштенн затрещали и закачались до самого основания под действием густой и синевато-багровой массы неукротимого огня.

Так как пламя, когда его заметили впервые, сделало уже такие страшные опустошения, что все усилия спасти хотя бы часть здания были очевидно бесплодны, все окрестные жители, охваченные изумлением, стояли не двигаясь, в молчаливом, пожалуй, даже в равнодушном удивлении. Но вскоре нечто новое и страшное приковало к себе внимание столпившегося множества, и доказало, насколько возбуждение, вызываемое в чувствах толпы созерцанием человеческой агонии, сильнее волнения, возбуждаемого самыми страшными зрелищами неодушевленной материи.

В глубине длинной аллеи из вековых дубов, которая вела из леса к главному входу во дворец Метценгерштейн, появился конь, мчавший всадника, без шляпы и в беспорядочном костюме, с стремительным бешенством, превосходившим самого Демона Бури.

Не было сомнения, что всадник не мог обуздать эту скачку. Агония его лица, судорожное борение всего его тела, указывали с очевидностью на сверхчеловеческие усилия; но, кроме одного одинокого крика, ни звука не сорвалось с его истерзанных губ, которые были в кровь искусаны от напряжения и ужаса. Мгновение – и топот копыт резко и жестко прозвучал, выделяясь из рева огней и крика ветров – еще мгновение, и, перескочив одним прыжком входные ворота и ров, конь вскочил на колеблющуюся лестницу дворца и вместе с своим всадником исчез в вихре хаотического пламени.

Бешенство бури немедленно утихло, и внезапно настала мертвая тишина. Белое пламя еще продолжало окутывать здание, как саван, и, потоком стремясь в спокойную высь, вскинуло ослепительный блеск сверхъестественного света; между тем как облако дыма тяжело насело над зубцами крепостной стены в виде явственной угадывавшейся колоссальной фигуры лошади.

Манускрипт, найденный в бутылке

 
Qui n’а рlus qy’un mоmеnt a vivre
N’а рlus rien a dissimuler.
 

Quinаult. «Аtуs»4


О моей родине и о моей семье мне почти нечего сказать. Постоянные злополучия и томительные годы отторгнули меня от одной и сделали чужим для другой. Родовое богатство дало мне возможность получить воспитание незаурядное, а созерцательный характер моего ума помог мне систематизировать запас знаний, который скопился у меня очень рано, благодаря неустанным занятиям. Больше всего мне доставляли наслаждение произведения германских философов; не в силу неуместного преклонения перед их красноречивым безумием, но в силу той легкости, с которой мое строгое мышление позволяло мне открывать их ошибки. Меня часто упрекали в сухости моего ума; недостаток воображения постоянно вменялся мне в особенную вину; и пирронизм* моих суждений всегда обращал на меня большое внимание. Действительно, сильная склонность к физической философии, я боюсь, отметила мой ум весьма распространенной ошибкой нашего века – я разумею манеру подчинять принципам этой науки даже такие обстоятельства, которые наименее дают на это право. Вообще говоря, нет человека менее меня способного выйти из строгих пределов истины и увлечься блуждающими огнями суеверия. Я счел нужным предпослать эти строки, потому что иначе мой невероятный рассказ стал бы рассматриваться скорее как бред безумной фантазии, нежели как положительный опыт ума, для которого игра воображения всегда была мертвой буквой.

После нескольких лет, проведенных в скитаниях по чужим краям, я отплыл в 18.. году от Батавии*, из гавани, находящейся на богатом и очень населенном острове Ява, держа путь к архипелагу Зондских островов*. Я отправлялся как пассажир, не имея к этому никакой иной побудительной причины, кроме нервного беспокойства, которое преследовало меня, как злой дух.

Наше судно представляло из себя очень солидный корабль, приблизительно в четыреста тонн, скрепленный медными заклепками и выстроенный из малабарского тика* в Бомбее. Судно было нагружено хлопчатой бумагой и маслом с Лакедивских островов*. Кроме того, в грузе были кокосовые хлопья, кокосовые орехи, тростниковый сахар и несколько ящиков с опиумом. Нагрузка была сделана неискусно, и из-за этого корабль накренялся.

Мы отплыли под дуновением попутного ветра и в течение нескольких дней шли вдоль восточного берега Явы, причем единственным развлечением, сколько-нибудь нарушавшим монотонность нашего путешествия, были случайные встречи с тем или с другим из небольших грабов, плавающих по архипелагу, к которому мы были прикованы.

Однажды вечером, облокотясь на гакаборт, я следил за странным облаком, одиноко видневшимся на северо-западе. Оно было замечательно как по своему цвету, так и по тому, что оно было первым облаком, которое мы увидали с тех пор, как отплыли из Батавии. Я внимательно наблюдал за ним до заката солнца, и тут оно мгновенно распространилось к востоку и к западу, опоясав горизонт узкой полосой тумана и приняв вид длинной линии отлогого берега. Внимание мое вскоре после этого было привлечено видом багрового месяца и особенным характером моря. С этим последним совершалась быстрая перемена, и вода представлялась более чем обыкновенно прозрачной. Хотя я совершенно явственно мог видеть дно, тем не менее, опустивши лот, я нашел, что глубина под кораблем была более пятнадцати фадомов*.

Воздух сделался невыносимо удушливым и был насыщен спиральными испарениями, подобными тем, которые поднимаются от раскаленного железа. С приближением ночи самое легкое дуновение ветра умерло, и более невозмутимого спокойствия невозможно было себе представить. Пламя свечи горело на корме без малейшего колебания, и длинный волос, будучи положен между большим пальцем и указательным, висел так неподвижно, что нельзя было уловить даже самого слабого трепетания. Однако, по словам капитана, ничто не предвещало опасности, и, так как мы плыли боком к берегу, он отдал приказание убрать паруса и ослабить якорь. Не было поставлено ни одного часового, и весь экипаж, состоявший главным образом из малайцев, преспокойно улегся на палубе. Я сошел вниз – и, должен сказать, в душе у меня было полное предчувствие беды. На самом деле, все говорило мне о приближении самума. Я высказал свои опасения капитану; но он не обратил на мои слова никакого внимания и даже не удостоил меня ответом. Как бы то ни было, благодаря беспокойству я не мог уснуть и около полуночи отправился на палубу. Когда я взошел на последнюю ступеньку трапа, находившегося возле капитанской каюты, я был поражен громким и глухим шумом, подобным быстрому рокоту мельничного колеса, и прежде чем я успел подумать, что это значит, я почувствовал, как корабль задрожал до основания. В следующее мгновение бешеный вал, покрытый барашками, опрокинул корабль на бок и, промчавшись спереди и сзади, точно гигантской метлой мгновенно очистил всю палубу с носа до кормы.

Крайнее бешенство вихря в значительной степени обеспечило целость корабля. Хотя он весь окунулся в воду, однако, через несколько мгновений, после того как мачты опрокинулись на борт, он тяжело поднялся из моря и, содрогаясь под исполинским давлением бури, в конце концов совершенно выпрямился.

Каким чудом я спасся от гибели, не могу объяснить. Оглушенный ударом водного потока, я тотчас же очнулся и увидел себя стиснутым между старнпостом и рулем. С великим затруднением я высвободил свои ноги и, оглядевшись кругом потерянным взглядом, был прежде всего поражен мыслью, что вокруг нас свирепствует бурун, – так чудовищно было это невообразимое кружение исполинских пенистых масс океана, в смятение которых мы были втянуты. Через некоторое время я услыхал голос старика шведа, который сел вместе с нами на корабль в ту самую минуту, когда мы оставляли гавань. Я стал кричать ему изо всех сил, и неверными шагами он подошел ко мне сзади. Вскоре нам пришлось убедиться, что только мы двое пережили это неожиданное событие. Исключая нас, весь экипаж, находившийся на палубе, был смыт – капитан и штурманы, несомненно, погибли во время сна, потому что каюты были залиты водой. Без какой-нибудь посторонней помощи мы вряд ли могли сделать что-нибудь для того, чтобы спасти корабль, и всякие усилия были сперва парализованы ежеминутным ожиданием гибели. Наш канат, конечно, лопнул, как тонкая бечевка, при первом же взрыве урагана, в противном случае мы тотчас же были бы поглощены морем. С ужасающей быстротой мы мчались теперь по морю и видели, как вода делает в корабле трещины. Сруб кормы был сильно расщеплен, и почти повсюду мы получили значительные повреждения; но к крайней нашей радости насосы не были повреждены, и в балласте не произошло значительных передвижений. Главное бешенство бури уже миновало, и со стороны ветра нам не угрожало особенной опасности; но мы с ужасом думали, что порывы вихря могут совсем прекратиться, так как не могли не видеть, что тогда корабль, в своем полуразрушенном состоянии, неминуемо погибнет под напором ужасающих валов. Однако такое справедливое опасение, по-видимому, не должно было скоро оправдаться. Целые пять дней и пять ночей, в течение которых нашим единственным пропитанием было небольшое количество тростникового сахара, с трудом добытого из бака, корпус корабля устремлялся с невообразимой поспешностью под дуновением быстро сменявшихся порывов вихря, который, не будучи равен по силе первому взрыву самума, все же был настолько страшен, что подобного смятения воздуха до тех пор я никогда не видал. Первые четыре дня мы плыли с небольшим уклоном, к юго-востоку и к югу; должно быть, мы направлялись к берегу Новой Голландии*. На пятый день стало чрезвычайно холодно, хотя ветер передвинулся на один градус к северу. Встало солнце с болезненно-желтым сиянием, оно едва поднялось над горизонтом, не распространяя настоящего света. На небе не виднелось облаков, но ветер возрастал и дул с каким-то тревожным непостоянным бешенством. Около полудня, насколько мы могли судить о времени, внимание наше было снова привлечено видом солнца. От него не исходило света в собственном смысле этого слова, но оно было исполнено мертвого и пасмурного блеска без отражения, как будто лучи его были поляризованы. Перед тем как оно должно было опуститься за поверхность вздутого моря, его центральные огни внезапно исчезли, как бы мгновенно погашенные какою-то непостижимой силой, и только туманное серебристое кольцо ринулось в бездонный океан.

Мы напрасно дожидались рассвета, который возвестил бы нам о пришествии шестого дня; этот день для меня не настал, для шведа он не наступил никогда. Мы погрузились с тех пор в непроглядный мрак, так что нам ничего не было видно на расстоянии десяти футов от корабля. Часы проходили, а нас продолжала окутывать беспрерывная ночь, не озаренная даже тем фосфорическим блеском моря, к которому мы привыкли под тропиками. Мы заметили, кроме того, что, хотя буря продолжала неистовствовать, мы не могли больше заметить обычных особенностей буруна, или пены, которая нас до сих пор сопровождала. Кругом были только ужас и непроницаемая тьма и наводящая отчаяние пустыня черноты. Суеверный страх мало-помалу овладел умом старика шведа, и моя собственная душа была охвачена безмолвным изумлением. Мы оставили всякие заботы о корабле как бесполезные и, уцепившись насколько возможно крепко за обломок бизань-мачты, горестно смотрели в безбрежность океана. У нас не было возможности считать время, у нас не было возможности составить какое-нибудь представление о том, где мы находимся. Мы, однако, ясно сознавали, что мы ушли на юг дальше, чем кто-либо из предшествующих мореплавателей, и испытывали крайнее изумление, не встречая обычных препятствий в виде ледяных глыб. Между тем каждое мгновение грозило нам гибелью, каждый исполинский вал стремился поглотить нас. Морское волнение превосходило все представления моей фантазии, и только чудо могло нас спасти от угроз губительного мига. Мой товарищ говорил о легкости нашего груза, напоминал мне о превосходном качестве нашего корабля; но я не мог не чувствовать безнадежности самой надежды и мрачно приготовился к смерти, полагая, что она последует не позже, как через час, ибо с каждым пройденным узлом подъятие черных ужасающих волн становилось все страшнее и чудовищнее. Временами мы задыхались на высоте большей, чем высота полета альбатросов, временами мы чувствовали головокружение от быстроты нашего нисхождения в морскую преисподнюю, где воздух становился недвижным и ни один звук не возмущал дремоту кракена*.

Мы находились на дне одной из таких пропастей, когда быстрый крик моего товарища страшно прозвучал в безмолвии ночи. «Смотрите! Смотрите! – вскричал он, выкликая прямо в мои уши. – Всемогущий Боже! Смотрите! Смотрите!» Пока он говорил, я увидел мрачный, пасмурный отблеск красного цвета, струившегося по стенам обширной бездны, где мы находились, и бросавшего неровное мерцание на нашу палубу. Устремив глаза вверх, я увидел зрелище, заморозившее кровь в моих жилах. На страшной высоте, прямо над нами, на самом краю чудовищного обрыва, качался гигантский корабль, быть может, в четыре тысячи тонн. Хотя он находился на вершине вала, более чем в сто раз превосходившего его собственную высоту, видимые его очертания все же оставляли за собой всякий линейный корабль и всякое судно Восточной Индийской компании. Его громадный корпус угрюмо чернелся, не будучи нисколько смягчен каким-либо из обычных украшений. Шеренга медных пушек выдвигалась из открытых люков и отбрасывала от своих полированных поверхностей огни бесчисленных боевых фонарей, которые качались там и сям на снастях. Но что более всего исполнило нас ужасом и изумлением, это то, что он шел на всех парусах по этому сверхъестественному морю, несмотря на этот неукротимый ураган. В первое мгновение виднелись только корабельные скулы, между тем как весь исполин медленно вставал из неясной и чудовищной пучины, находившейся по ту сторону. На один миг – миг напряженного ужаса – он взвился на самую вершину этого головокружительного вала, помедлил, как бы опьяненный собственным взмахом, и дрогнул, и заколебался, и – устремился вниз.

1.При жизни я был тебе чумой – умирая, я буду твоей смертью. Мартин Лютер* (лат.).
2.Происходит от того, что мы не можем быть одни (фр.). Мерсье, в «L’an deux mille quatre cent quarante»*, серьезно поддерживает учение о Перевоплощении. И. Дизраэли говорит, что «нет системы более простой и менее противоречащей разуму».* Полковник Итен Аллен*, один из «Green Mountain Boy», также считается серьезным сторонником учения о Перевоплощении.
3.Душа живет только однажды в теле, одаренном чувствительностью. Таким образом лошадь, собака, даже человек являются ничем иным, как обманчивым подобием этих существ (фр.).
4.Кому осталось жить одно мгновенье,Тому уж нечего скрывать.  Кино*. «Атис» (фр.).
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
17 kasım 2024
Hacim:
619 s. 49 illüstrasyon
ISBN:
978-5-907363-55-7
Telif hakkı:
Алисторус
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu