Kitabı oku: «Терапия», sayfa 5
В этот момент, ощутив себя уличным псом, я вдруг засомневался в том, что не отвергнут: я вдруг понял, что Аида отреагировала на мой неподобающий вопрос именно так, как нужно реагировать воспитанной культурной девочке: она сделала вид, что ничего не произошло.
Сама она, разумеется, мгновенно приняла решение порвать со мной, но мне предстоит узнать об этом только завтра, потому что разрыв должен произойти красиво. Завтра она начнет избегать меня, выдумает благовидные предлоги, и я никогда не узнаю правды.
И это правильно – зачем уличному псу слышать правду, если он, честно говоря, и сам ее знает? Аида абсолютно права – именно так и надо рвать отношения с уличными псами.
Я решил помочь Аиде. Ей не придется выдумывать благовидные предлоги. Я сам больше никогда у нее не появлюсь – сам прекращу отношения. Зачем я вообще их затеял? Девушка из хорошей семьи. У нее есть папа и мама. Такой девушке полагается не плохой, а хороший мальчик. У которого тоже есть папа и мама. И который тоже спит на свежих простынях. И которого не волнуют идиотские вопросы про член. И которому не хочется никого убивать.
Я шел по безлюдной ночной улице. Все уже спали, и мне казалось, что я единственный, кто живет в этом городе. От всех мыслей на душе сначала было горько, но потом пришла странная свобода – мне даже легче стало от решения разорвать с Аидой. Стало предельно ясно, что Аида мне не подходит: эта девочка из другого мира. Мне нечего там делать, я там чужой, инородный, этот союз искусственный, ничего хорошего из него не выйдет.
Да, я уличный пес, и что? Если меня тяготит мое одиночество, надо просто найти себе другую псину. Такую же, как я, – облезлую, злую, одинокую. С ней мне будет спокойно. Зачем я лезу в мир людей? Я так устал от них. И устал от несвойственной мне роли – роли человека.
С этими мыслями я вернулся к себе в комнату и уснул на удивление спокойно и быстро: это было косвенным доказательством того, что решение принято правильное.
Доктор Циммерманн
– Я никогда не буду членом образцовой немецкой семьи. Не хочу продолжать движение к могильному камню с милой для всех надписью.
Тео замолчал. Я тоже молчал, записывая его слова в тетрадь.
– А что взамен? – спросил я.
Тео рассеянно провел рукой по лбу. В недоумении посмотрел на меня.
– Хочу поехать в Гамбург… – сказал он.
– Почему в Гамбург?
– Пойду в порт. Там есть гостиницы для моряков. Я хочу попробовать это. Я хочу жить…
В глазах Тео появились слезы.
Мы помолчали.
– Что вы сейчас чувствуете? – спросил я.
– Злость. Восторг. Не понимаю – как я смог разрешить себе это?
Тео смотрел на меня, ожидая ответа. Он был удивлен, растерян, слезы блестели в глазах. Я продолжал молчать – эмоция пациента для своего развития требует времени, и в эти моменты ничего говорить не надо.
– Запомните это чувство, – сказал я через некоторое время. – Оно ваше. Никто не вправе отнять его у вас.
Тео молчал, пытаясь примириться с новым для него удивительным фактом – он имеет право на жизнь.
После ухода Тео я взял лейку для полива цветов и выглянул из окна гостиной. Внизу увидел Ульриха – он, как обычно, ожидал сына, прогуливаясь около своей машины. Нетерпение, раздражение, досада – все это угадывалось в его резких движениях, переменах поз, поворотах головы.
Я понимал его чувства – тратить драгоценное время на ожидание своего гадкого утенка возле какого-то сомнительного заведения, которое исправно принимает деньги, но при этом не дает никаких гарантий того, что сыну будут должным образом вправлены мозги: об этом ли мечтал отец, когда размышлял о его будущем?
Услышав скрип двери, Ульрих оглянулся, увидел Тео и зло усмехнулся – при виде сына лицо отца всегда приобретало выражение недовольства и брезгливости. Ульрих, как и в прошлый раз, с насмешливой услужливостью открыл дверцу – чтобы, когда сын залезет в машину, преувеличенно громко захлопнуть ее, оскорбленно сесть за руль и уехать.
Однако в этот раз все пошло не так – Тео шел к отцу не обычной неслышной походкой, а решительным шагом, и смотрел он почему-то не в землю, а прямо на отца. Подойдя к машине, Тео не сел в нее, помедлил… Ульрих продолжал смотреть на сына в насмешливом недоумении, потом бросил взгляд на часы, взял Тео под локоть и подтолкнул к машине. Но Тео внезапно отпихнул руку отца и пошел прочь.
Ульрих растерянно смотрел вслед, а потом вдруг перевел злобный взгляд на мое окно. Я совсем не ожидал этого. Застигнутый врасплох, я быстро сделал шаг назад и попытался спрятаться за штору. Однако из-за спешки наступил на нее, штора и карниз с треском полетели вниз; я попытался выбраться, но запутался в складках материи и упал. Лейка, вырвавшаяся из рук, перекувырнулась в воздухе и залила меня водой.
Одного лишь взгляда Ульриха оказалось достаточно для того, чтобы обмотать мои ноги шторой, дать по башке карнизом, повалить меня на пол и сверху полить водичкой. Парализованный и растерянный, я лежал в луже на полу. С легкостью сделав свое дело, Ульрих сел в машину и решительно уехал – с улицы донеслись рев мотора и визг шин.
Услышав грохот карниза и мои проклятия, Аида вбежала в гостиную. «Папа, что случилось?!» Она оказалась расторопнее Рахели, которая, поглощенная спицами и шерстью, продолжала вязать в дальнем углу гостиной. Аида помогла мне выпутаться из шторы и подняться на ноги. На пол с меня стекала вода.
– Как это я так упал? – искренне удивился я. – Надо же… Никогда так не падал.
– Пап, можно тебе рискованный вопрос задать? – спросила Аида.
Я кивнул. Разумеется, риска лучше избегать, но если отец в трудную минуту застрял в шторе и не смог выпутаться без помощи ребенка, как теперь не выразить ему благодарность?
Вообще, очень важно, чтобы отец не боялся рискованных вопросов своего чада: надо не скрывать от него истину, а быть мудрым наставником, ведь бесценная отцовская мудрость потом на протяжении многих лет поможет ребенку принимать правильные решения и находить выход в трудных ситуациях в будущей самостоятельной жизни. За щедрые крупицы мудрости благодарное дитя долгие годы будет хранить чувство признательности к отцу, уважения к нему, а светлую память о нем передаст своим детям, внукам и правнукам. Вот почему я был полностью готов к любому рискованному вопросу своего ребенка.
– Пап, а какой длины обычно бывает у мужчины член? – спросила Аида.
В гостиной повисла тишина. Рахель бросила внимательный взгляд на дочь и снова уткнулась в свое вязание.
– Член?.. – растерянно переспросил я. Я не знал, как эта крупица бесценной отцовской мудрости поможет моему ребенку принимать в будущем правильные решения.
– Да, – сказала Аида. – Имеет ли это какое-то значение?
Рахель бросила на меня быстрый взгляд и снова уткнулась в вязание.
– Современная наука склоняется к утверждению, что размер не имеет никакого значения, – сказал я и бросил быстрый взгляд на Рахель.
Современная наука знаете чем хороша? В ней всегда найдется любой ответ и даже целая куча взаимоисключающих ответов на любой случай.
Некоторое время Аида молчала… Видно было, что она что-то обдумывает, но боится спросить.
– А с какой стати тебя вдруг заинтересовало это? – спросил я.
– Ну… Это заинтересовало не меня.
– Да? А кого же?
Прежде чем ответить, Аида бросила быстрый взгляд на Рахель. Рахель молча вязала.
– Рихарда, – сказала Аида.
– Вот как? – сказал я. – Моего пациента? И каким же образом тебе стал известен круг вопросов, который волнует Рихарда?
– Мы… встречаемся, – сказала Аида.
Я был растерян. Бросил взгляд на Рахель. Она продолжала вязать.
– Странная ситуация… – пробормотал я. – Мой пациент… Моя дочь… А я ничего не знаю. Рахель, ты знала?
Рахель неопределенно пожала плечами.
Аида
– Так и сказал? – спросил Рихард, когда мы вечером гуляли по улице.
– Да, – ответила я. – Он сказал, что размер никакого значения не имеет.
Мне было странно, что Рихард с таким трудом сегодня дал уломать себя выйти погулять. Обычно он очень радовался, когда мы проводили время вместе. Но сегодня у меня впервые возникло чувство, что я навязываюсь и что не очень-то и нужна ему. Что ж, проверю свое впечатление еще раз; а потом, может быть, еще раз. И если впечатление укрепится, я с Рихардом расстанусь. Я не собираюсь тратить свои чувства на отношения, в которых кто-то нужен мне больше, чем я ему…
– Так отвечают все, у кого у самих… не особо гигантский… – пробормотал Рихард, глядя куда-то вдаль.
Больше мы об этом не разговаривали. После прогулки он проводил меня домой. А следующее утро оказалось просто ужасным. Мы с папой завтракали. Папа мрачно смотрел в газету. В тишине висело звенящее напряжение. Я старалась смотреть к себе в тарелку, чтобы не встречаться с ним взглядом. Настроение было хуже некуда. Ни один кусок не лез в горло. Мама стояла к нам спиной – она возилась у плиты. Но я была уверена, что она и спиной чувствует напряжение.
– Прости, папа… – наконец выдавила я из себя. – Я… Я не хотела…
Я замолчала. Почему извиняться всегда так трудно? Особенно если не знаешь за что.
– Нет, я ничего не понимаю! – взорвался папа, в возмущении отбросив вилку и отклеившись от газеты. – Гитлер хочет присоединить Австрию, эсэсовцы врываются в кабинет австрийского канцлера Дольфуса, требуют от него отставки, он отказывается, и тогда они его убивают! Но самой главной новостью в нашей семье становится размер моего члена! Почему всех так волнует мой член? Рахель, ты ничего не хочешь сказать?
– Это были не эсэсовцы, – спокойно сказала мама, продолжая возиться с посудой в раковине. – Пишут, что это были австрийские гвардейцы.
– Ты в своем уме?! – воскликнул папа, багровея.
На него было страшно смотреть. Его глаза горели, волосы торчали во все стороны. Отбросив салфетку, он в раздражении вскочил из-за стола.
– Гитлер финансирует Ринтелена, это же ясно! – воскликнул он, энергично жестикулируя. – Это были эсэсовцы, переодетые в австрийских гвардейцев! Никем другим они быть просто не могли!
Вытирая раковину, мама смиренно молчала. Это было очень мудро – ее молчание отрезвило папу, он немного успокоился, перевел дух.
– Нет, я понимаю, – сказал он тише. – Мы не можем повлиять на приближающийся аншлюс Австрии. Нас, как мыслящих людей, это бесит. Но давайте посмотрим правде в глаза! Давайте честно скажем себе, что ни на Австрию, ни на размер моего члена мы повлиять не можем! Зачем тогда обсуждать? Зачем без конца его мусолить?
В столовой стало удивительно тихо. Никто не издал ни звука. Казалось, ни я, ни мама не дышим.
– Да, у меня далеко не самый большой член, – вдруг сказал папа в полной тишине. – И что? Почему моя дочь так болезненно интересуется этим вопросом?
– Просто в твоей дочери просыпается женщина, – спокойно сказала мама. – Ее начинает волновать все, что связано с вопросами пола. Что в этом болезненного?
Папа повернулся и стал молча смотреть на меня. Он смотрел и смотрел не отрываясь – так удав смотрит на кролика. Через некоторое время его глаза покраснели, он начал растерянно моргать, но все равно не отводил взгляда. Признаться, это было тяжелым испытанием – мне стало неуютно. Чего он хочет во мне увидеть? Как во мне просыпается женщина?
– Да, папа, – не выдержала я. – Это вполне безобидный интерес! Просто я передала Рихарду твою фразу о том, что размер члена не имеет значения… Тогда Рихард и предположил, что твой член может оказаться… не особо гигантским.
Повисла ужасающая тишина. Все замерли. Даже мамины руки перестали водить тряпкой по дну раковины. Папино лицо стало красным, у него перехватило дыхание, руки задрожали.
– Опять этот Рихард! – взорвался он так, что в доме зазвенели стекла. – Везде этот Рихард! Какого черта ты обсуждаешь с ним мой член?
Папина энергия передалась и мне, я почувствовала, как голова стала горячей, а тело словно ударили электрическим током. Я поняла, что, если немедленно не выплесну энергию обратно в окружающий мир, она сожжет меня и оставит лишь угольки.
– Папа, я не обсуждала с ним твой член! – в возмущении закричала я.
Это прозвучало так громко, что мама поморщилась и приложила к ушам полотенце.
– Ты же сам сейчас сказал, что он у тебя не слишком! А Рихард об этом просто догадался! При чем здесь я? Я ни слова не сказала Рихарду о твоем члене! Ты… Рихард… Чего вы оба ко мне прицепились? Сами разбирайтесь с вашими членами!
Меня трясло от волнения, но эти восклицания мне понравились – даже несмотря на то, что они вылетели сами как-то неожиданно, – я ведь нисколько их не планировала.
Так происходит всегда. Почему я никогда не знаю заранее, каким словам предстоит из меня вылететь? Откуда они берутся? Эта непредсказуемость ужасно неудобна: получается, что я несу ответственность за то, чем нисколько не управляю.
Я заметила пока только вот что: любым моим словам предшествуют какие-то неясные ощущения, переживания, чувства, и они так же неопределенны, как облако или туман: можно не заметить даже то, что эти неясные ощущения вообще имеются.
Ясными они становятся только после того, как превращаются в слова – приобретают четкие границы, и тогда не заметить их никак невозможно. Жаль, что я не понимаю, как происходит превращение тумана в слова.
А если туман не превратится в слова, он, наверное, так и умрет никем не замеченным? Мне почему-то кажется, что именно так и умирает большинство переживаний на нашей планете. А люди даже не подозревают, что они что-то пережили… А если человек даже не подозревает, что он что-то пережил, что он знает о самом себе? Есть ли он? Каких действий от него ждать? Опасен ли он?
После моего взрыва папа выглядел перепуганным и подавленным. Он, наверное, не ожидал такого отпора, но мне было плевать – кровь стучала в голове, и я была сейчас в таком состоянии, что могла завалить быка голыми руками. Моя нога отбросила мешавший стул, я решительно вышла из кухни и хлопнула дверью.
Доктор Циммерманн
Когда Аида ушла, я устало сел на стул. Бросил взгляд на Рахель. Она стояла спиной ко мне и с преувеличенным усердием вытирала и без того сухую раковину. Я почувствовал опустошенность – силы оставили меня… Вообще, чертовщина какая-то – Австрия, выкрики из радиоприемника, разбитые стекла магазинов… Эти тайные встречи Рихарда и Аиды… Жизнь, летящая непонятно куда… И на фоне всего – моя тихая, планомерная и спокойная работа с каким-то пациентом, который почему-то имеет мнение о моем члене.
* * *
Рихард сидел в кресле, я – напротив. Свой постыдный член я упрятал под старую тетрадь, лежавшую на коленях. Я был разбит, голова совершенно пуста, мысли разбегались в разные стороны. Мы молчали, и молчание это длилось уже достаточно долго.
Рихард в очередной раз бросил на меня вопросительный взгляд: может быть, он сказал что-то такое, что требовало ответа? Я понял, что надо все же найти в себе силы сосредоточиться.
– Извините… – вымолвил я. – Голова немного кружится… Итак, вы сказали, что хотели ее смерти…
– Да, хотел… – устало ответил Рихард. – Но когда ее не стало… Мне так не хватает ее теперь…
Рихард замолк. Я терпеливо ждал, когда он заговорит снова.
– Все ее последние дни – от того нашего разговора и до самой ее смерти – она была со мной так ласкова… Обнимала… Просила за что-то прощения… Столько ласки я не видел от нее за целую жизнь…
Рихард заплакал… Я молчал. Он вытер слезы, продолжил:
– Эти последние дни мы совсем не ругались. Она купила мне в подарок этот пиджак… Я думал, что теперь так хорошо будет у нас всегда… Но оказалось, что это были просто ее последние дни… Она уже все решила… Нет, тот разговор… Я убил ее?
– О чем был разговор? – спросил я.
– Я устал… Я больше не могу… В следующий раз…
Рихард поднялся и вышел…
Я поднялся вслед за ним, но из кабинета выходить не стал: подошел к столу и записал в тетради, что Рихард движется в сторону признания чувства вины за смерть матери. Раньше он боялся приближаться к этой теме, считал ее опасной, а чувство вины просто отрицал. Изменение меня воодушевило, потому что без освобождения от чувства вины мы с ним не смогли бы двинуться дальше.
Дверь кабинета после ухода Рихарда осталась открытой. Через нее я увидел зеркало – в нем отражалась кухня и видна была Аида, помогавшая матери месить тесто. Дочь с интересом бросила взгляд в коридор и увидела Рихарда, проходившего мимо. Взволнованный Рихард даже не повернул голову в ее сторону. После того как дверь за ним закрылась, донесся тихий диалог между Аидой и Рахелью.
– Мам, я обязана выйти замуж за еврея? – спросила Аида.
– Ты же знаешь – если твой муж окажется немцем, бабушка будет против, – ответила Рахель.
– А ты?
– Мне все равно.
– А ты сможешь поговорить с бабушкой?
– Зачем?
– Чтобы ей тоже стало все равно.
– Портить отношения со свекровью? Нет, в мои планы это не входит, – ответила Рахель, немного помолчала и добавила: – А что, уже назревает?
– Нет, – ответила Аида, – просто спросила.
* * *
– Я пригласил вас, чтобы получить отчет о происходящем с моим сыном, – сказал Ульрих.
Мы сидели за столиком на террасе ресторана и обедали. Я предвидел, что разговор будет не из приятных, но не мог отказать во встрече человеку, который платит.
– Работа продолжается, – ответил я. – Я не имею права рассказывать вам подробности.
– Что значит не имеете права? Вы обязаны рассказать! Я его отец!
– Ваш сын – не продолжение вас, – напомнил я. – Он отдельная личность.
Ульрих посмотрел на меня как на ребенка, в которого приходится вдалбливать элементарные истины.
– Вы обязаны вкладывать в его мозги то, что говорю вам я, понятно?
Я молча глядел в тарелку.
– После вашей работы с Тео ситуация только ухудшилась, – продолжил Ульрих. – Он стал пропадать куда-то. На днях я выяснил, что он зачем-то ездит в Гамбург. Зачем? Что там происходит? Вы что-то знаете? Вы обязаны рассказать мне – я вам плачу.
– Платите вы, но мой пациент – он.
– Если мы сейчас не договоримся, я не буду платить, – сказал Ульрих.
Нет, вовсе не печаль я в этот момент почувствовал. Тоску. Это была тоска и глухая злоба. А еще можно добавить чувство безысходности и отчаяния.
Работать с его сыном бесплатно я не собирался. У меня уже есть бесплатный пациент, его вполне достаточно. Но бросать терапию с Тео из-за того, что за нее не платят, резать по живому – это было бы очень больно. Я вложил столько труда, творчества, энергии. Ну и что мне делать? Убить этого господина прямо сейчас, в ресторане? Но ведь мертвый он уж точно платить не будет.
Так уже бывало, когда терапия по каким-то причинам внезапно прекращалась, а я помимо воли продолжал оставаться в мысленных диалогах с пациентом. Знаете, это было мучительно.
Я знаю, что это непрофессионально. Знаю, что надо освободиться, проработать зависимость с помощью Манфреда, но я неидеален – так и не собрался к Манфреду. Наверное, я почему-то не хотел освободиться – хотел продолжать страдать.
Сидя напротив Ульриха, я вынужден был признать, что у меня так и не получилось стать безупречной психоаналитической машиной. Я почувствовал, что, даже если Ульрих перестанет мне платить, вполне вероятно, что я могу принять решение все равно продолжить работу с его сыном – бесплатно.
Я хотел работать за деньги. Когда чувствовал готовность продолжить работу бесплатно, то ощущал себя бессильным заложником чего-то, что сильнее меня. И эта несвобода меня угнетала. Это тоскливо – быть заложником.
Мое самое настоящее личное горе – что на нашей планете нет системы бесплатной терапии для каждого, кому она требуется. Терапия относится к элементарным потребностям человека – таким, как хлеб, вода, воздух, сон, спасение на воде и на пожаре.
До тех пор, пока люди не поймут себя, они не будут знать, почему они из века в век истребляют друг друга миллионами. Не узнают, почему, несмотря на то что все вокруг воспевают любовь, главными чувствами на нашей планете уже больше сотни лет остаются страх, тоска и злоба.
Наилучшая иллюстрация – именно этот надутый тупой индюк. Я делаю для его сына больше, чем делает он сам. Я веду сложную и опасную борьбу за его жизнь – я пытаюсь вырвать его Тео из лап смерти.
Да, именно так – этот господин думает, что мы занимаемся возней вокруг неподобающих открыток и спасаем отцовскую карьеру? Нет, на самом деле мы спасаем Тео от смерти на том самом этапе, когда она уже сжала свои холодные пальцы на его горле: Тео этого пока не знает и его отец тоже, а я это уже вижу – я уже видел трупы таких молодых людей. Один лежал на мостовой у шестиэтажного здания, другой – в горячей ванной родительского дома, а третий на гостиничной лестнице с иглой в локтевом сгибе. Труп Тео я тоже вижу – он висит в особняке Ульриха где-нибудь в оранжерее, среди крупных листьев тропических растений. И теперь этот надутый индюк вдруг заявляет, что перестанет платить мне за терапию его сына? Да ради бога!
Я почувствовал усталость. Вдруг осознал, что у меня стало слишком много врагов в борьбе со смертью: люди, нация, государственная машина, бодрая крикливая пропаганда, сам Тео с его больной системой ценностей, в которой на первом месте стоят интересы кого угодно, кроме собственных. Нет, я не буду работать бесплатно.
Я встал из-за стола. Фраза Ульриха о том, что он не будет платить за терапию сына, была последней в нашем диалоге. Он сначала не понял, зачем я встаю, – он понял это только тогда, когда я бросил деньги на свободное место около своей тарелки. Он не ожидал, что я могу уйти так просто и так непочтительно, – даже не взглянув на собеседника и не попрощавшись.
* * *
Когда я вернулся домой, Рихард уже ждал меня. Он сидел в гостиной и с аппетитом поедал пирожки, которые утром испекла Рахель, – перед ним стояло большое блюдо, на котором возвышалась целая ароматная гора. Рахель стояла напротив и с улыбкой смотрела на Рихарда.
– Вкусно? – спросила она.
Рихард кивнул.
Раздеваясь, я бросил неодобрительный взгляд на Рахель.
– Извините, Рихард, я немного опоздал, – буркнул я. – Вы можете пройти в кабинет.
Рихард поднялся и, дожевывая пирожок, пошел за мной.
– Ваша жена вкуснее печет… чем пекла моя мама, – сказал Рихард, сидя в кресле для пациентов.
Я кивнул уклончиво.
– Я понимаю, вы не можете судить – вы не пробовали, – он задумался и продолжил: – В тот вечер у нее все сгорело. Это неудивительно. Она сама начала скандал. Как и всегда. Сначала в очередной раз обвинила меня в том, что она не замужем… Это пояснять?
– Если можно, – сказал я.
– Если бы я хорошо учился, был одаренным успешным мальчиком, отец, разумеется, перешел бы жить к нам. Но я не стал вундеркиндом и поэтому не выполнил задачу, ради которой меня родили. Это было сказано мне прямым текстом.
Я записал это в тетрадь – скорее не для того, чтобы сохранилось, а для того, чтобы немедленно разделить хоть с кем-то свой беззвучный крик – хотя бы с тетрадью.
– Потом я снова услышал, что, если бы она заранее знала, какой я окажусь бестолковый, она бы вообще меня не рожала. Своим рождением я парализовал ее: я много плакал, часто болел, но в результате так и не умер. Все это помешало ей получить профессию: стать медсестрой, или швеей, или счетоводом – я так и не понял, кем она хотела стать.
Я слушал и безостановочно записывал его слова в тетрадь.
– Эти разговоры я слышал с самого детства, – продолжал Рихард. – Я никогда не возражал: что я понимал во взрослых вещах? Но к тому вечеру я, наверное, что-то все же понял… Или просто устал от этого?.. Я впервые ей ответил. Я попросил не перекладывать на меня ответственность за свою жизнь: не делать меня виновным в том, в чем виновата она сама.
Я перестал писать…
– Мама сначала опешила, – продолжил Рихард. – Она, наверное, не ожидала. Потом взвилась, стала кричать. Я говорил с ней спокойно и тихо. Фразы вылетали из меня так, как будто я репетировал их целый год. Совершенно без эмоций, как из пулемета. У пулемета же нет эмоций? Нет, пулемет – это слишком быстро. Это был телеграф. Я сказал ей, что она ничтожество. Что она ни на что не способна. Что она никому не интересна…
Рассказывая об этом, Рихард побледнел, его глаза зло сузились, руки начали трястись, пальцы переплелись от волнения.
Я взял стакан с водой и сделал глоток – волнение охватило и меня тоже.
– После моих слов она как-то сникла. Отвела глаза. Сказала, что хочет спать. И ушла из комнаты. Несколько дней она была тиха и спокойна. Впервые в жизни ласкова. Мне даже показалось, что теперь она меня любит…
Рихард замолчал. Я терпеливо ждал, когда он заговорит снова. Через некоторое время он продолжил:
– Но вечером, когда я вошел к ней в комнату… Ее там уже не было. Когда она ушла от меня – два часа назад? Четыре? Вместо нее там висело… Ну, вы понимаете… Это была уже не она.
Он замолчал. В его глазах заблестели слезы. Если бы я мог в тот момент заглянуть в душу Рихарда и увидеть то, что возникло у него перед глазами, я увидел бы мокрое ночное шоссе – он рассказал мне об этом позже. Вдали по шоссе удалялись красные огоньки машины. Слышалось взволнованное дыхание ребенка. Ему было три или четыре года. Панически колотилось его сердце. Когда огоньки исчезли, осталась только тишина, кромешная темень, шорохи ночного леса. И в этой темени, где-то за спиной ребенка, – вдруг оглушительный, пугающий треск ветки. Он заставил ребенка вздрогнуть и оглянуться…
Мы молчали. Я не хотел ничего говорить.
– Она никогда не любила меня, – тихо сказал Рихард.
Он бросил на меня взгляд, как бы ища сочувствия и подтверждения своим словам, но я не дал ему ни того, ни другого – любую мою реакцию он мог интерпретировать сейчас по-своему, и это был бы уже не Рихард в чистом виде, а Рихард, отражающий меня и мою реакцию. А может, этими рассуждениями я просто защищался от того, чтобы не разволноваться.
– Она же знала, что у меня нет никого, кроме нее! – выкрикнул Рихард в отчаянии. В его глазах дрожали слезы. Он в волнении вскочил с кресла и выбежал из кабинета.
Я закрыл тетрадь, проложив текущую страницу карандашом. Поднялся с кресла, полил цветы из железной лейки и пошел в кухню. Рихарда в квартире уже не было, дверь за ним осталась распахнутой, я подошел и запер ее.
В кухне Аида помогала Рахели месить тесто. Первое, на что я обратил внимание, – это пустое блюдо от пирожков.
– Он съел все? – спросил я.
– Нет, – ответила Рахель. – Два последних доела Аида. Я сожалею, что тебе не осталось.
– Вовсе не обязательно закармливать пациентов пирожками, – сказал я. – Это неправильно. Вы вмешиваетесь в процесс терапии.
– Пирожками? – в недоумении спросила Рахель.
Мне трудно было рассказывать ей, как связана терапия Рихарда с поеданием пирожков и почему не следует мешать одно с другим. Я тогда еще не знал, что через какое-то время все равно придется возвращаться к теме этих пирожков, давая объяснения о них под охраной автоматчиков.
Утром следующего вторника я сидел в кабинете и поглядывал на часы. Кресло пациента пустовало. В дверь заглянула торжествующая Рахель.
– Видишь? – весело сказала она. – Сегодня я не испекла пирожков, и он не появился. Он приходит на мои пирожки, а не на твою терапию.
– Он не может знать заранее, испекла ли ты пирожки, – сказал я.
– Думаю, не учуяв сегодня никаких ароматов, он развернулся уже на лестнице, – весело сказала Рахель и скрылась за дверью.
Я отложил тетрадь, поднялся с кресла и принялся поливать цветы.
* * *
Я увидел его снова только осенью, когда листья уже облетели. Рахель попросила купить рыбу, я пошел на рыбный рынок и приобрел большую, тяжелую, серебристую; не могу назвать вам ее – плохо помню породы рыб. Память, знаете, и без того загружена, а тут еще и это надо помнить? Камбалу я отличу – она расплющенная, а лицо у нее скособоченное, как у нашей соседки Этель, что живет на углу. Угря тоже отличу – он похож на змею. Но все остальные породы – они для меня просто рыба. С какой стати я должен держать в памяти еще и рыбный отдел?
Прошу не думать, что я в беспамятстве. В каком возрасте был пациент Лемке, когда его папа начал регулярно целовать гениталии своего мальчика – это я отвечу вам без запинки, если вы разбудите меня даже ночью: ему было шесть. Что сказала мама, когда ее дочь впервые пожаловалась, что отчим к ней странно прикасается, я тоже прекрасно помню: «Не придумывай – все это твои фантазии. Если он уйдет, нам будет нечего есть». Но помнить названия рыб? Нет уж. Наш продавец и без меня прекрасно знает, какую рыбу предпочитает покупать Рахель. Достаточно того, что я помню возраст своей дочери – даже несмотря на то, что он коварно меняется каждый год. Так что договоримся, что, когда я встретил Рихарда, я нес просто рыбу.
Я возвращался домой, а впереди на влажном тротуаре какой-то работник в непромокаемом фартуке и перчатках мыл ящики из-под рыбы. Я хотел просто обойти его – так, чтобы он меня не забрызгал: в ящиках оставалось полно чешуи, и вместе с водой она тоже оказалась бы на мне – вот почему в центре моего внимания была эта вода с чешуей, а вовсе не лицо человека.
Работник, заметив меня краем глаза, быстро отвернулся и спрятался за ящики. Только тогда я бросил на него взгляд… и опознал Рихарда.
– Здравствуйте… – сказал он.
– Вы сказали, что работаете в морге, – сказал я.
– Здесь тоже.
– Вы бросили терапию.
– Да, – сказал он.
– А я ждал вас.
– Извините, что не сказал. Решил не продолжать.
– Почему?
– Ну… Не люблю воспоминания… Не верю в эти разговоры.
– Вы прервали живой процесс, понимаете? Я забыл предупредить, что я за это убиваю?
Я не должен был говорить так: только ему решать, ходить ко мне или нет. Но он не задумывался о своих правах, и это давало мне возможность манипулировать – он растерялся, его глаза забегали; он не знал, что ответить, и даже без рентгеновского аппарата было видно, как хозяйничает в нем сейчас чувство вины.
Впрочем, Рихард мучился недолго: наша замечательная эпоха помогла ему избавиться от чувства вины даже лучше, чем помог бы психоаналитик, – она предложила Рихарду прекрасную, универсальную и бесплатную психологическую защиту. Эта защита носилась в воздухе над всеми жителями Германии, нетерпеливо выискивая любого, кому вдруг сможет оказаться полезной.
– Я прочитал в газете, что к психоаналитикам-евреям ходить вообще нельзя.
Я внутренне восхитился изобретательностью Рихарда и его способностью быстро привлекать актуальные внешние ресурсы для защиты: если мы продолжим терапию, это обещало быстрое продвижение.
– Почему? – спросил я.
– Евреи пользуются тайным психическим воздействием. Типа гипноза. Они захватывают управление человеком и порабощают его.
– Но уже поздно, – успокоил его я. – Вы у меня уже побывали. Вы порабощены. Мои щупальца уже у вас в мозгу. Бросать терапию теперь бессмысленно.
Рихард усмехнулся, но ничего не ответил.