Майский сон о счастье

Abonelik
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

РЯДОВОЙ ИСАЕВ

Иван родил Степана, Степан родил Николая, Николай родил Ермолая, Ермолай родил Федора, Федор родил Андрея, Андрей родил Ивана, Иван родил Алексея, Алексей родил Валерия, Валерий родил Петра, Петр родил Дениса, Денис родил Игоря, Игорь родил Анатолия, Анатолий родил Вадима, Вадим родил Аристарха, Аристарх родил Олега, Олег родил Ивана, Иван родил рядового Исаева, на котором прервался род.

Рядовой Исаев в детстве отставал в умственном развитии, и поэтому мать отдала его в спецшколу, которую он успешно закончил, после чего поступил в кулинарный техникум. Но закончить техникум ему не удалось, потому что Исаев на первом же занятии заявил, что есть мясо животных грешно – и категорически отказался изучать способы приготовления котлет и бифштексов, но призвал всех немедленно перейти на сугубо растительную, вегетарианскую пищу, чем вызвал гнев преподавателей и насмешки товарищей.

Исключенный из техникума, он устроился разнорабочим на рынке, где выполнял всевозможную физическую работу. На заработанные деньги купил велосипед и отправился в путешествие в Москву, даже не предупредив об отъезде свою бедную матушку.

Когда ранним утром, с первыми лучами солнца, Исаев въехал в Москву на своем велосипеде, никто этого не заметил, только птицы запели громче, приветствуя долгожданного гостя. И пока ехал он по пустынным улицам просыпающейся Москвы, птичий гомон и крик сопровождал его, но Исаев не обращал внимания ни на чириканье воробьев, ни на курлыканье голубей, ни на карканье ворон. Он доехал до Красной площади, где остановился напротив мавзолея – и громко обратился к часовым, охранявшим нетленное тело, с призывом немедленно, прямо сейчас, предать это тело земле, иначе страна будет обречена на бесконечные муки и страдания.

– Вот увидите, братья, как только тело, хранящееся в мавзолее, мы предадим земле, наша родина расцветет и счастье придет в каждый дом! А иначе всех нас ждут годы горя и потрясений…

Часовые молчали, насупившись, но тут подоспели сотрудники милиции и несколько граждан в штатском – они подхватили рядового Исаева и мягко, стараясь его не травмировать, закинули в служебную машину, после чего отвезли в одну из московских психиатрических больниц, где врачи тут же принялись лечить его нейролептиками и трудотерапией. Спустя два месяца Исаева выписали, признав ограниченно вменяемым и дееспособным, и с сопровождающими отвезли в родной город Кырск, к бедной матушке, которая все слезы уже выплакала по непутевому сыну.

– И где тебя носит нечистая сила? – причитала она, небольно колотя Исаева маленьким сухоньким кулачком. – И когда ты угомонишься?

– Будь спокойна, мама, – отвечал ей Исаев, жизнерадостно улыбаясь. – Мне светит моя звезда. И я не сверну с моего пути!

Кстати, вскоре после его возвращения в Москве произошли всем известные события, завершившиеся расстрелом Белого дома и отменой поста номер один возле мавзолея, но Исаев об этом уже не узнал.

Весной его призвали в армию. Поначалу врачи не хотели признавать его годным, учитывая анамнез и психический статус (к тому же, он сразу заявил врачу-психиатру, что военная служба – грех, и стрелять в живых людей – грех, и вообще все солдаты и офицеры должны немедленно покаяться и уйти в отставку), но председатель призывной комиссии, пузатый полковник, погрозил ему толстым волосатым пальцем и сказал, обращаясь больше не к нему, а к членам комиссии: этот номер не пройдет, альтернативка ему не светит, а для нас главное – не сорвать призыв, ну а потом, если что, через пару же месяцев комиссуем этого придурка.

И рядовой Исаев начал служить в караульной роте, где с первых же дней стал мишенью насмешек и издевательств своих товарищей. Они заставляли его стирать свои подворотнички, чистить унитазы зубной щеткой, вынуждали его во время редких увольнительных побираться на улицах, выпрашивая у прохожих деньги, которые эти же товарищи потом пропивали. А сам рядовой Исаев не пил и не курил, и девушек сторонился, отчего солдаты глумились над ним с еще большим пылом и ожесточением.

Однажды командир части отправил пятерых солдат (в том числе и рядового Исаева) на свою загородную дачу – наладить прохудившуюся веранду и беседку во дворе. Дал им задание, старшим оставил сержанта Юдина – и уехал. Сержант Юдин сразу же отправил рядового Исаева в ближайший магазин за водкой, а потом рядовой Исаев и еще один солдат вдвоем ремонтировали веранду, а веселая троица распивала водку, закусывая пупырчатыми огурцами с грядок. Когда водка кончилась, сержант Юдин захотел продолжить, но денег больше ни у кого не было. Тогда сержант Юдин поковырялся ножом в дверном замке запертой дачи – и проник внутрь. И вскоре вернулся, помахивая тремя сторублевками.

– Исаев, вали в магазин! Возьмешь два пузыря и жрачки! – приказал сержант Юдин.

– Я не пойду, – отказался рядовой Исаев. – Красть чужие деньги нехорошо…

– А спорить со старшим по званию – хорошо? Ты, я вижу, давно по морде не получал? – удивился сержант Юдин и не очень сильно ударил рядового Исаева кулаком в лицо. – Утрись – и бегом в магазин!

– Не пойду, – прошептал окровавленными губами рядовой Исаев. – Это грех. И вы сами потом пожалеете…

– Я потом пожалею, а ты сейчас, – сказал Юдин и стал лениво избивать Исаева.

Потом он устал и послал за водкой другого солдата, так как Исаев уже не смог бы никуда пойти. Он лежал весь в крови, на грязной земле, возле груды досок, приготовленных для новой веранды. Доски очень вкусно пахли свежей сосной.

Вскоре вернулся солдат с водкой, товарищи дружно выпили обе бутылки, а потом стали воспитывать строптивого рядового Исаева. Они били его долго и азартно, пока не забили досмерти.

– И куда его? – спросил запыхавшийся солдат, глядя на мертвое тело.

– Отнесем в овраг, за участком, – сказал сержант Юдин. – А полковнику скажем, что Исаев сбежал.

– А вдруг найдут?

– Да кому он на хер нужен, этот придурок, – сплюнул сержант. – Потащили!

И они унесли мертвое тело Исаева, и бросили его в овраг, и закидали всяким мусором и лесным хворостом, а потом это всё подожгли. И когда они это делали, поднялся вдруг сильный ветер, и солнце скрылось за черными тучами, и птицы кричали так громко, так оглушительно, так тревожно…

И сгорел рядовой Исаев, но его бессмертная чистая душа вознеслась высоко-высоко, и никто не нашел его обгорелые останки, потому что никто не искал, потому что он и впрямь оказался никому не нужен, потому что вообще никто никому не нужен в этом мире, даже те, кто приходят в этот мир не случайно, не просто так, а чтобы спасти нас всех, но ведь мы не хотим спасения, мы и сами не знаем, чего хотим.

ПРИГОВОР

 
…Ангел светлый с темными крылами,
Заждалась тебя я – прилетай!
Все, что было, милый, между нами,
В тайне сохраню я, так и знай…
 

– Ишь, Сорока, какие стихи твоя жена тебе пишет, – сказал на прощанье майор, протягивая мне вскрытый конверт. – Сегодня пришло… Неужто сама сочинила? Вот уж обрадуется, когда вернешься.

– Так точно, гражданин майор, – сказал я, пряча конверт в карман куртки-спецовки.

Сорока – моя кликуха, от фамилии Сорокин.

– Значит, на свободу – с чистой совестью? – И майор с отеческой заботой заглянул в глубину моих ласковых глаз. – Ты же хороший парень, у тебя золотые руки. Пить не будешь – всего добьешься. В твоем Кырске сейчас такое строительство разворачивается! Дома, как грибы, растут. Я сам оттуда, знаю.

– Я тоже знаю, гражданин майор. Без работы не останусь.

– Ты, главное – с женой в мире живи. И все будет хорошо. Она тебя так любит, вон какие стихи пишет – аж завидно!

– Хотите, подарю? – Я достал из кармана конверт.

– Ты, Сорока, этим не шути.

– Извините, гражданин майор. Я тоже ее люблю. Разрешите идти?

– Не терпится? – Майор подмигнул своим розовым кроличьим глазом. – Ладно, ступай. От колонии до автовокзала – на пятом автобусе, а там на междугородний возьмешь. К утру дома будешь.

– Я знаю, гражданин майор.

– Иди… Да жену не обижай!

– Пусть она меня не обижает, – сказал я, ласково улыбаясь этому жирному кролику. – Спасибо за науку и заботу, гражданин майор.

Родной город за два года похорошел. Новые дома, фонтаны на перекрестках, скверы, а сколько машин! Ну да ничего, я себе тоже на машину заработаю. Вот только с делами неотложными разберусь.

Домой звонить не стал – пусть будет сюрприз. Посмотрим, как она меня любит, как ждет-не дождется.

А вот и мой автобус. Зашел, встал у заднего окна, любуюсь на похорошевший город.

Невольно прислушался к разговору двух молодых бабенок, что сидели рядышком, за моей спиной.

– Ну и как твой, тебя не обижает?

– Меня обидишь, как же. Да нет, он тихий, спокойный. Получку всю мне отдает, как до свадьбы договаривались…

– А мой-то, гад, дает мне только на текущие расходы. Каждое утро выдает, а вечером спрашивает – на что и сколько потратила… Жмот сраный!

– Нет, мой в этом отношении ничего. Сам у меня на пиво просит.

– Да он ангел у тебя!

– Вонючий ангел.

– Как это?

– Да так. Мыться не любит, а потеет сильно. И козлом от него несет. Я ему говорю – ты, козел, носки бы сменил! А он снимет их и по комнате раскидает…

– Ну, это пустяки.

– Ничего себе, пустяки. Меня от него тошнит. Если ты, говорю, вонючка, не будешь каждый день душ принимать, я тебя брошу.

– А он?

– Думает, я шучу. Ладно, говорит, кисуля, не ворчи. И лезет со своими вонючими поцелуями. Я кричу – иди под душ, козел! А он смеется…

– А мой – маменькин сынок. Всё для нее, для мамочки своей старается, в день по десять раз ей звонит, а мне – хоть бы раз позвонил с работы. Я хоть подохни, он не колыхнется, а мамочка только чихнет, он сразу бледнеет – что с тобой, мамуля, ты не простыла? У-у, так бы их обоих и убила!

 

– А мой, как с работы придет, на диван завалится – и ноги свои вонючие, в грязных носках, раскинет. Джулька, собака, к нему лезет, лижет его, вонючку. Иди в душ, кричу, смени носки! А он смеется – собаке, мол, нравится. Вишь, как лижет мои ноги! Вот и живи с собакой, козел, а я ухожу… А куда я уйду? Покричу и успокоюсь.

– Некуда нам деваться, подруга.

– Извините, милые дамы, – вмешался я в их разговор. – Не мое, конечно, собачье дело… Но, мне кажется, вы просто не любите своих спутников жизни…

– А ты кто такой? – окрысилась худая брюнетка, у которой муж – вонючка.

– Неприлично – подслушивать, – ехидно добавила пухленькая блондинка, у которой муж – жмот. – Мы уж как-нибудь сами со своими мужиками разберемся.

– Главная ваша беда – недостаток любви, – сказал я, глядя на них со строгой улыбкой. – От этого в мире все беды и несчастья. Никто никого не любит.

– Да ты глянь на его руки, – фыркнула брюнетка. – Весь в наколках… Из зоны, небось?

– Угадала, – кивнул я. – Только вчера откинулся. Еду к любимой жене.

– Ну-ну, – хохотнула блондинка. – Вот жене и расскажешь про свою любовь. А она тебе – про свою верность…

– Это что, намек?

– А чего мне намекать? Ты сколько на зоне пробыл?

– Два года. Из-за жены, между прочим. Хотите – расскажу?

– Ты, я вижу, сам очень хочешь. Ну, расскажи, если не стыдно.

– А чего стыдиться, – и я рассмеялся тихонько. – Дело прошлое. Нет, она мне не изменяла, в этом смысле все было у нас хорошо. Мы с ней в школе вместе учились, с детства дружили…

– Ой, как трогательно, – скривилась брюнетка, – сейчас заплачу.

– Да, конечно, смешно, – согласился я. – Но мы, правда, крепко любили друг друга. И все, вроде, было у нас хорошо. Жаль, детей только не было. Может, поэтому я и пить стал…

– Ага! – кивнула сердито блондинка. – А если бы дети были – пил бы совсем по-черному.

– Ну, не знаю. Запоев у меня не было, просто – поддам иногда с друзьями… А она обижалась. Потом стали ссориться. И однажды, когда я спьяну ударил ее… ну, не рассчитал – сильно ударил, сознаюсь… так она раскричалась и – милицию вызвала!

– И правильно сделала, – буркнула брюнетка.

– Нет, не правильно, – возразил я. – Неправильно. Ведь она-то трезвая была, понимала, что я не со зла, а спьяну… Да я сам пред ней повинился, я ноги ей целовал, прощения просил. А тут – милиция. Засадили меня на пятнадцать суток…

– Мало!

– Дай дорасскажу. Просидел я, значит, пятнадцать суток, выхожу, возвращаюсь домой – и, ни слова не говоря, загоняю ее, мою драгоценную, в ванную комнату. Запер ее там, дверь снаружи гвоздями заколотил – и пятнадцать суток она у меня просидела. Жратву в окошечко подавал, а санузел там совмещенный…

– Ну-у, мужик… ты и гад, – изумленно пробормотала блондинка. – А ты все это сейчас не придумал?

– Нет. Зачем мне врать? Так вот, просидела она, значит, взаперти свои пятнадцать суток, никто ее не хватился, родни нет, и в ту пору она нигде не работала… а когда вышла на волю, то тут же и позвонила в милицию. А потом был суд – и мне впаяли два года…

– Молодец баба! – восхищенно сказала брюнетка. – Так вас, мудаков, и надо учить.

– Ты поосторожнее выражайся, – заметил я вежливо. – Если б не срочные дела, я б тебе за грубое слово врезал… не посмотрел бы, что ты такая красавица и чистюля. Вижу, муж тебя совсем распустил…

– Значит, срок-то свой отбыл? – перебила блондинка. – И опять – домой? Не боишься, что твоя ненаглядная себе другого нашла?

– Не боюсь, – говорю. – Ведь она меня любит. Если б знали вы, какие она мне письма в зону писала! А какие стихи… Но тут подоспела моя остановка.

Вышел я из автобуса и направился к родному дому. Весь двор забит гаражами. Вон и мой гараж. Правда, машину свою я еще до суда продал – чтоб жене было на что жить без меня. Хоть она меня и засадила, но кто о ней позаботится, если не я? Жена есть жена. Мой долг – не дать ей с голоду помереть.

Поднимаюсь на третий этаж, звоню. Открывает – она! Моя родная, моя сероглазая Соня, моя любимая, моя бледненькая худышка…

– Это ты, Митя? – воскликнула как-то испуганно.

– Да, это я. Кто же, кроме меня? Или ты не рада?

– Что ты! Рада! Еще как рада! – И прижалась ко мне, дрожит, плачет. – Ах, мой Митенька, мой родной… так соскучилась по тебе!

– А не врешь? – говорю, отстраняя ее и вглядываясь в серые глазки, и вспоминаю вдруг слова из какой-то книжки, читанной еще в детстве: "Эти глаза не лгут!" – Ладно, ладно, чего расхныкалась…

– Ты, наверное, голодный? – всхлипывая, спросила Соня. – Пошли на кухню, я тебя накормлю.

– Потом поем, – отказался я – и глянул на часы. – У меня для тебя приготовлен подарок, Соня. Ты ведь, знаю, ждала меня эти два года, была мне верна…

– Конечно! Я же тебе писала! А почему ты, Митя, отказался тогда от свидания? Я ведь к тебе приезжала, на зону…

– Ну, извини. Так было надо. Потом объясню. А сейчас я хочу показать тебе свой подарок…

– Какой подарок? – улыбнулась она недоверчиво. – Где же он?

– А он там, в гараже, – сказал я, подмигивая. – Пошли, покажу. Где ключи-то от гаража?

– Вон, на гвоздике – как повесил ты их тогда, два года назад, так и висят…

– Очень хорошо. – Взял я ключи, притянул к себе Соню, обнял за плечи, поцеловал – и повел из квартиры, вниз по лестнице, потом через двор, в гараж.

А в гараже у нас – погреб. Вот в этот погреб мы с ней и спустились.

– Чего ты задумал, Митя? – испуганно пролепетала Соня.

– Неужто не догадалась?

– Догадалась…

– Чего ж не кричишь? Не зовешь на помощь?

– Ты мой муж… Я тебя люблю… Я тебя так ждала… Я тебе такие письма писала… И такие стихи… Я ведь тут без тебя всерьез поэзией увлеклась, у меня даже книжка недавно вышла – "Письма к ангелу" называется… Хочешь, дам почитать?

– Конечно, хочу. Но потом. А писем твоих я не читал, Соня.

– Почему? – И губки дрожат – то ли от холода, то ли от обиды. – Ведь я так тебя люблю, Митенька… И книжку свою я тебе посвятила!

– Это все слова, – сказал я. – Красивые слова. А за поступки свои надо отвечать. И я, Соня, приговорил тебя к двум годам заключения. Как ты меня – так и я тебя. Будешь сидеть в этом погребе до конца срока. И никаких амнистий!

– Митя, милый, да разве это возможно? Мне ведь завтра надо в Москву лететь – получать премию. Есть такая премия "Дебют" – может, слышал? Я уже и билет на самолет взяла…

– Москва подождет, – сказал я. – Пусть все думают, что ты в Москву улетела, а ты – здесь… А с премией я тебя поздравляю. Это здорово. Я горжусь тобой, Соня.

– Не шути так, пожалуйста, Митя! Если любишь – прости!

– Я очень тебя люблю, – сказал я серьезно, заглядывая в глубину ее ласковых глаз. – Ты не бойся, я тебя буду хорошо кормить. И навещать тебя буду регулярно. Дам тебе книжек, бумаги – можешь стихи писать… Все, что хочешь, кроме свободы. А через два года – если не разлюбишь – начнем жизнь заново. Извини, но я не могу иначе.

И она получила от меня все – и еду, и книги, и мою любовь, и даже пишущую машинку. Все, кроме свободы.

Разве это не справедливо?

 
…Ангел светлый с темными крылами,
Не бросай меня, не улетай.
Все, что было, милый, между нами,
В тайне сохраню я, так и знай…
 
Осень 2006 г.

СОЛИСТ ХОРА

Зачем он родился? Зачем он жил?

Зачем он приехал издалека в этот южный приморский город?

Зачем он вскочил на ходу в переполненный жаркий трамвай?

Горячие потные спины, крутые бока, расплавленные женские груди, раскаленная протоплазма…

Отец вернулся с войны целехоньким, но ужасно рисковым и заводным. Привык на фронте к ежедневной выпивке. Ворошиловские сто грамм! – смеясь, оправдывался перед матерью. Привез немецкий трофейный мотоцикл «BMW». Не машина – зверь. Так говорил отец, улыбаясь – и белые зубы его сверкали ослепительно и страшно. А сыну тогда было пять лет. Пугливый такой, нежный, маменькин сыночек, бабушкин внучек. Я сделаю из тебя настоящего мужчину! – говорил отец, сжимая его хрупкие плечи. И однажды летом они помчались за город на трофейном немецком мотоцикле. Сын сидел сзади, обхватив тонкими ручонками жесткий стан отца и окоченев от страха. Отец громко пел: «Броня крепка и танки наши быстры!» – и ветер рвал песню, и слова разлетались в разные стороны.

Мотоцикл занесло на крутом повороте. Отец, не успев допеть песню, ударился головой о придорожный столб и сразу умер, погиб, а сын отлетел как пушинка в сторону и остался невредим.

Когда он подошел к отцу, тот лежал на спине, раскинув руки и оскалив белые зубы в последней улыбке. Смерть сшибла его на лету.

Нет, это невыносимо.

Толпа сдавила его – и он почувствовал, что задыхается, задыхается и не может сдвинуться с места, даже руку в карман протянуть не может, а в кармане лежит флакончик с таблетками валидола. Господи, боже мой. Господи, помилуй.

Господи, спаси и помилуй, шептала бабушка, мелко и часто крестясь, пресвятая богородица, спаси нас.

В церкви было тесно и душно, в полумраке мерцали свечи, золотые отблески иконных окладов, пряное благоухание ладана, тихие голоса. Душно, душно.

Бабушка работала учительницей начальных классов, и в школе, конечно, о боге не заикалась, да и дома никто, кроме него, шестилетнего внука, не знал, что бабушка страстно верует и перед сном молится на икону, спрятанную в комоде, и чуть не каждый день ходит в Покровскую церковь, только он знал об этом, тем более, что частенько бабушка брала его с собой, как сейчас, например. Она говорила его матери: мы пойдем погуляем – и так и считалось, что они гуляют, а они ходили в церковь. Это, конечно, был грех – ведь обман есть обман. Это была их общая тайна. Нет, бабушка не пыталась пробудить в нем религиозные чувства, она только молилась за него (во здравие) и за упокой его погибшего отца – своего сына. А потом, несколько лет спустя, бабушка заболела пневмонией и умерла от отека легких.

Он смотрел на нее, мертвую, лежащую на широкой постели, на ее одутловатое лицо – и ему казалось, что она кем-то задушена.

Он уже тогда понимал, что любая смерть – убийство.

Наконец-то, слава богу, долгожданная остановка – и он вышел из этой грохочущей душегубки и отдышался немного, немного ожил на свежем горячем воздухе. Сунул в рот таблетку валидола.

Огляделся вокруг – смешные украинские названия: «зупинка», «перукарня», «готель». Он стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой. Прохожие на него оглядывались. Вроде, такой же, как все – вертикальный, двуногий, в светлых брюках и клетчатой рубахе-распашонке. Но, в отличие от загорелых братьев и сестер, был он бледен, пугающе бледен.

Зашел в первый же магазин, купил бутылку минеральной воды и тут же стал жадно пить из горлышка. Вроде, полегчало. Но почему так душно?

Вышел из магазина, зашел в кафе, сел за столик возле распахнутого окна, посидел немного. И тут – духота! Просто нечем дышать! Что же делать? Куда бежать? Может, к морю?

И он быстро направился к набережной. Шел как слепой, как лунатик, качаясь из стороны в сторону, размахивая руками.

Он поздно женился, и все из-за матери, которая отвергала его невест. Никто ей не нравился. Матери в глубине души хотелось, чтоб он жил только с ней, с мамой, только рядом, неотрывно и неразлучно. И он так жил до тридцати пяти лет. А потом мать стала совсем капризной, ну как ребенок – и он терпеливо старался исполнять все ее прихоти. Она часто болела, и он ухаживал за ней лучше любой сиделки.

Сам он служил в оперном театре – в хоре. Всегда мечтал быть солистом, но мало ли кто о чем мечтает. Страх помешал ему стать солистом. Он знал свое место: в хоре, среди прочих, рядышком, плечом к плечу, в одной шеренге. Он пел исправно. Голос у него был хороший – чистый, мягкий такой баритон. Но и в голосе его слышалась некая робость. Лишь изредка он прекращал петь – и прислушивался: меняется ли звучание хора из-за отсутствия его голоса? И замечает ли кто-нибудь это отсутствие? Нет, не менялось звучание хора – хор пел замечательно и без него. И никто ничего не замечал. Хотя, разумеется, с его участием хор пел еще лучше, но эта степень улучшения была настолько мала, что он чуть не плакал от обиды и унижения.

Солист хора – вот кто он был, – хоть это словосочетание и звучит нелепо. Солист хора. Солист хора.

А когда он уже вышел на набережную, и увидел яркое лазурное море, и спустился на каменистый пляж, и с наслаждением вдохнул глоток свежего морского воздуха – у него чтото вдруг взорвалось в груди, и он рухнул на горячие камни.

Однажды мать попросила его сбегать в магазин за сливками – и он побежал. Пришлось долго стоять в очереди, а когда он вернулся – мать, мертвая, лежала на полу, на спине, раскинув руки. Посиневшее и опухшее ее лицо было залито кровью, а на правом виске багровела глубокая рана. Вероятно, она упала и ударилась виском об угол письменного стола. Так оно, конечно, и было. Так и врач потом сказал.

 

Но ему и тогда, и потом, и всегда продолжало казаться, что мать не сама умерла, а была убита – словно кто-то с размаху ударил ее в лицо тяжелым камнем с острыми краями.

Кто-то из загоравших на пляже склонился над ним и сказал: А мужик-то не дышит. Женский голос брезгливо произнес: алкаш несчастный. Мужской голос возразил: Откуда вы знаете, что алкаш? Лучше б вызвали скорую.

Солист хора был еще жив, но уже ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал. Он лежал на горячих камнях, под палящим солнцем, и ему было все равно. Губы его посинели, раскрытые глаза застыли и потускнели.

Вскоре после смерти матери он женился на костюмерше, которая работала в том же оперном театре. Костюмерша была влюблена в него давным-давно и терпеливо ждала, когда же умрет его мать – и вот, наконец, дождалась. То есть она, конечно, даже во сне не сознавалась себе в этой жестокой мысли – и все-таки весть о смерти его матери очень обрадовала костюмершу, и только тут, осознав эту свою жестокую радость, она поняла, какая же она, черт побери, грешная сука, но ведь жажда счастья куда сильнее, чем жажда справедливости – и она быстренько себя простила за всё: за прошлое, настоящее и будущее.

А он женился с радостью и любовью. Но он тоже не отдавал себе отчета, что женится не столько по любви, сколько скрываясь от страха одиночества. Он долгие годы бежал по темному лесу – и вот, наконец-то, увидел впереди просвет и услышал голос: люби меня! И откликнулся, и прижался к горячей груди влюбленной в него костюмерши и вздохнул с облегчением: слава тебе, господи. Но, когда уже мухи стали роиться над его лицом, а потом и бесстрашно ползать по его белым щекам и синим губам – людям стало стыдно притворяться равнодушными, и над ним склонилось сразу несколько человек. Да ведь он умер! – сказал мальчик в красной панамке. И все сразу поверили мальчику.

А потом родился сын, а потом дочурка – и он чувствовал себя все более и более счастливым, и каждое прикосновение к нежной душистой младенческой плоти наполняло его душу почти невыносимой острой и сладкой нежностью.

И даже в театре, в хоре, он почти перестал страдать от неутоленной жажды сольного пения: ничего, ничего, думал он, все прекрасно, все хорошо, никогда мне не быть солистом, значит, не судьба, но ведь дома меня ждут мои ненаглядные крошки – и он начинал петь так старательно и громко, что маэстро в антракте даже вынужден был сделать ему замечание: ты, брат, не очень-то надрывайся.

Но он был еще жив – и пульс его еще тоненько бился – еле ощутимая ниточка пульса еще связывала с землей его измученную душу. И душа его, как обезумевшая птица, билась в тесной грудной клетке – но этого никто не мог видеть.

Наконец-то приехала скорая помощь. Еще раньше подбежал милиционер и стал делать ему искусственное дыхание, а этого делать не следовало. Ему нужен был полный покой, а милиционер старательно терзал его тело, делая согласно инструкции искусственное дыхание.

Потом милиционер устал и решил проверить его документы.

Нет, не суждено ему было жить в покое и радости – обрушились новые пытки, и главная: страх за детей. Впервые он испытал этот новый страх в ту кошмарную апрельскую ночь, когда стал задыхаться от крупа старшенький – и в те часы, пока не приехал врач, пока мальчика не увезли в больницу, пока не купировали приступ, – в те часы он сам умирал многократно от страха за маленького сыночка.

Нет, так жить невозможно, – бормотал он потом, вытирая слезы, когда беда пронеслась, но душа его уже не могла расслабиться и распрямиться, душа оставалась сжатой в судорожный болезненный комок, душа его видела на горизонте приближение новых неотвратимых несчастий.

Как спрячешься в этом мире от горя и бед? Куда укроешься от болезней и катастроф? Смерть – за каждым углом. О, боже, хотя бы деточек – спаси и помилуй.

Но страх не проходил, не исчезал, не отпускал, не расслаблял свою мертвую хватку.

С того дня он не жил – прозябал в круглосуточном страхе. Любая пустячная детская хвороба доводила его до обморока, до оцепенения. Он впадал в тоскливую прострацию – и жена упрекала его, смеялась над ним, рассказывала о его беспричинных страхах своим подругам и соседям.

А он не мог ничего с собой поделать. Страх был сильнее его.

Дети казались ему беззащитными, обреченными на болезни и мучительную смерть – и от этих навязчивых страхов он не мог избавиться, как ни пытался.

Наконец, он вообще стал жалеть, что женился и завел детей.

Лучше б я жил один – и мучился бы один потихоньку. Зачем я умножил свои мучения?

Так думал солист хора – и все чаще в театре он лишь раскрывал рот, а не пел, и никто этого не замечал. Он боялся петь, потому что ему стало казаться, будто голос его фальшив и он сможет нарушить гармонию хора. А ведь он заблуждался – голос у него был лучше, чем у многих прочих. Но – боялся. И лишь рот раскрывал. И получал за это зарплату. И умирал от стыда.

Стыд и страх – убивали его с каждым днем.

Милиционер сказал, что у покойника нет никаких документов. Вот и разбирайся теперь с ним, – сказал милиционер. – Явно не местный – совсем ведь не загорелый. И документов нет. Кто он? Откуда? Зачем он сюда приехал? Попробуй теперь, опознай. Беда с этими бомжами-покойниками.

Но он еще был жив.

– Разрешите, – сказал врач скорой помощи. – Расступитесь, пожалуйста. И не толпитесь.

И вот, когда двойная пытка – стыдом и страхом – стала совсем невыносимой, – он сбежал, убежал, уехал, улетел – в этот южный приморский город.

Он снял комнату на окраине, неподалеку от моря, которое шумело так же величаво и гармонично, как оперный хор, – а потом он сказал хозяйке, что выйдет прогуляться, повесил на спинку стула пиджак, в кармане которого лежал паспорт – и отправился на прогулку, подгоняемый стыдом и страхом.

Тяжелое тело положили на носилки, а потом втолкнули в машину.

И вот тут, наконец-то, душа его, измученная и освободившаяся от стыда и страха, от ожидания бесконечных утрат, душа его оторвалась, а точнее – вырвалась как птица из грудной клетки – и устремилась ввысь и ушла в небеса, без оглядки, умчалась туда, где порхает незримая бесчисленная стая крылатых ее сестер и где не смолкает хор, управляемый неутомимым маэстро.

1985 г.