Kitabı oku: «Жены грозного царя», sayfa 2
А впрочем, что за дело Анастасии до его любви и ненависти? Не о том сейчас надо думать… думать надо о том, что в покое летнем дворцовом, устланном коврами, затянутом камкою, на тридевяти снопах ждет ее брачное ложе. Исстари стелили на Руси молодым в сеннике, даже зимой, как бы ни было холодно в нетопленом помещении, потому что на его дощатом или бревенчатом потолке не была насыпана земля, как при устройстве теплого покоя. Не допускал обычай, чтоб над головами новобрачных была земля, нельзя во время радостей свадебных вспоминать о смерти, о могиле.
Но отчего-то Анастасия казалась себе беспомощной покойницей, пока с нее снимали уборы и наряды и ближние боярыни с песнями уносили душегрею, летник, ожерелье, запястья, чулки и башмаки из брачного покоя, показывая гостям, что молодая разоблачена перед новой жизнью и ждет супруга. Испуганная Анастасия ловила взор матери, однако лицо Юлиании Федоровны было суровым и до того усталым, словно она только и ждала, как бы поскорее покончить неприятное, утомительное дело, а самой отправиться домой. Свадебный пир затянулся чуть ли не за полночь, и он будет продолжаться еще долго, в то время как они с царем…
В это время ввели государя, и Анастасии почудилось, будто не семь перин под нею, а соломенная худая подстилка, будто не соболями и шелками покрыта она, а тоненькой ряднинкою.
Какой он высокий! Как неприступно поджаты его губы! И когда сваха Ефросинья Старицкая с силой швыряет в него обрядным зерном, словно норовит попасть в лицо побольнее, он так хмурит свои и без того суровые брови… Да увидит ли Анастасия сегодня рядом с собою хоть одно доброе, сочувственное лицо?!
Она вдруг уловила осуждающее покашливание матери и спохватилась, что неприлично этак в упор разглядывать будущего мужа. Забегала глазами по сторонам. В углах покоя воткнуто по стреле, а на стрелы накинуты собольи шкуры и нанизано по калачу. Над дверьми и окнами прибито по кресту. Образа Спаса и Богородицы задернуты убрусами.
Анастасия вспомнила, что образа завешивают, если в покоях творится святотатство или нечто непристойное, и со страху так вонзила ногти в ладони, что едва не вскрикнула.
Наконец она ощутила тишину, воцарившуюся вокруг, и обнаружила, что все дружки и гости вышли. Государь стоял напротив, в одной рубахе, пугающе высокий и худой, задумчиво пощипывая едва-едва закурчавившийся ус. Анастасия невольно подтянула к подбородку одеяло, но он нахмурился – и руки ее упали.
Сел рядом на постель, провел рукой по лицу девушки, по дрожащим губам. Анастасия поспешно чмокнула его худые, унизанные перстнями пальцы – и тотчас застыдилась. Он слабо улыбнулся:
– Совсем позабыл спросить – люб ли я тебе?
Анастасия ощутила, как слезы подкатывают к глазам. Она боялась, до судорог боялась именно его первых слов.
С трудом разомкнула пересохшие губы:
– Люб, государь… господин мой. Люб!
И сразу подумала: надо было назвать его по имени, хотя бы по имени-отчеству, – но пока язык не поворачивался.
– Боишься меня?
– Боюсь.
– А сладко ли тебе меня бояться?
Она заморгала, думая, что ослышалась, но на всякий случай выдохнула:
– Да…
Его глаза блеснули.
– Сейчас еще слаще будет!
Он рывком перевернул Анастасию на живот и задрал рубаху до самой головы. От неожиданности девушка даже не противилась, но вдруг спину ее ожгло болью. Взвизгнула – и умолкла, словно подавившись. Да он бьет ее! Бьет плетью, которую только что, глумливо ухмыляясь, вручил ему Адашев! За что же так-то?!
– Кричи еще! – хрипло приказал муж. – А ну, громче кричи! Кому говорю?!
Анастасия повозила головой по подушке: нет, мол, не стану, хоть ты меня до смерти забей!
Муж опять перевернул ее, теперь уж на спину, грубо растолкал ноги. Анастасия зажмурилась, закусила ладонь – и как раз вовремя, не то уж точно завопила бы от боли, которая пронзила нутро. Царица небесная, да есть ли на свете что-то хуже?!
– Кричи! – хрипло потребовал муж, с силой защемляя пальцами нежную, тонкую кожу на груди.
Анастасия выгнулась дугой, но смолчала, только широко открыла слепые от боли и страха глаза.
Тяжелое мужское тело металось на ней и дергалось, словно царя била падучая. Его горячая щека была притиснута к похолодевшей от слез щеке Анастасии.
Судороги вдруг прекратились, муж глубоко, со всхлипом вздохнул – и затих.
Анастасия перестала дышать, пытаясь уловить дыхание лежащего на ней человека, но кровь так стучала в висках, что она ничего не слышала.
И вдруг морозом обдало тело – из-за двери донесся звучный мужской голос:
– Здоровы ли молодые? Свершилось ли доброе?
Дружка Курбский! По обычаю спрашивает – или издевается?
Царь взвился, будто кнутом ужаленный. Подхватил с полу башмак, сильно швырнул в дверь:
– Пошел вон! Все вон!
Одернул задравшуюся рубаху, упал рядом с распластанной женой.
От двери отдалились осторожные шаги – и стало тихо.
Дружка вышел в соседний покой. Пьяненький князь Юрий Васильевич Глинский помирал со смеху, зажимая рот рукой, чтоб не слышно было пирующим гостям, а пуще – разгоряченному молодому:
– Каково он тебя? Под руку попал! Теперь знаешь, что такое – ему под руку попасть?
Курбский угрюмо молчал, словно вопрос относился не к нему.
– Чего регочешь? – сердито спросил стоящий у дверей Адашев, убирая руки за спину, чтобы Глинский не приметил: они так и сжимаются в кулаки. – Я ж говорил, еще не время, а ты, князь, свое: иди да иди!
– И впрямь, не время! – поддакнул Григорий Юрьевич Захарьин, дядя царицы, который за те минуты, что молодых оставили одних, чудилось, спал с лица.
– Не бойся, государь на это дело спорый! – хихикнул Глинский. – Сосуд распечатать – ему раз плюнуть. Эх, знали бы вы, сколько девок он уже перепортил, даром что из отрочьих лет только вышел! Но вот чего он не любил – это когда печать уже до него была сорвана…
Юрий Васильевич многозначительно умолк.
– Ты что? – Григорий Юрьевич оказался рядом, схватил князя за грудки. – Ты про что? Как смеешь?!
Глинский ужом вывернулся:
– А ну, не распускай ручищи! Белены объелся? Или романеи упился? На кого тянешься? Посади свинью за стол – она и ноги на стол?! Вспомни, кто ты, свинья, – и кто я!
– Ты сам, Юрий Васильевич, романеи упился, – с трудом шевеля побелевшими губами, произнес Курбский, которому невмоготу стало слушать перебранку. – Кого лаешь? Кого свиньями называешь? Родню царицыну?
– А я – родня царева! – куражился Глинский, белыми глазами уставясь на Андрея Михайловича. – И не потерплю, чтоб каждый-всякий… Еще неведомо, какие простыни нам покажут, понял? Молодая молчит как прибитая, а ведь я видел, видел, как она на тебя поглядывала! Думали, шито-крыто все останется?! Кто о прошлый год на именинах у Бельского орал, мол, слава Богу, что Захарьины дали от ворот поворот – не больно-то их квашня перебродившая мне надобна!
– Откуда взял? – растерялся Курбский. – Тебя же там не было, у Бельского-то.
– Слухом земля полнится! – паясничал Глинский. – Жаль, поздно проведал про сие, но ничего, лучше поздно, чем никогда! Погодите, мы еще выведем вас всех на чистую воду вместе с этой блудливой девкой!
Кулак Курбского звучно влип в его рот – словно кляпом заткнули прохудившуюся бочку. Какое-то мгновение Глинский смотрел на него, выпучив глаза, потом опрокинулся навзничь, сильно стукнувшись затылком об пол.
Курбский испуганно наклонился над ним:
– Как бы не сдох!
– Не велика беда! – пропыхтел взопревший от ярости Григорий Захарьин. – Вот же гнилостный язык, а?! Но ты, брат Андрей Михайлыч, тоже хорош гусь! Как же ты смел про нас такое у Бельского…
– Еще и вы подеритесь, – презрительно обронил Адашев, так и стоявший у притолоки и с любопытством внимавший происходящему. – Самое время лаяться!
Григорий Юрьевич мигом остыл, спохватился, мученически возвел горе свои темно-голубые, как у всех Захарьиных, глаза:
– Ой, что-то они там и впрямь долго!
Курбский резко отвернулся. Адашев проворно рыскал взглядом от одного к другому и потаенно усмехался в кудрявые усы.
– А ведь тебе не сладко… – бормотал Иван, задумчиво разглядывая окровавленные чресла лежавшей перед ним женщины. – Почему?
– Бо-ольно, – всхлипнула она, пытаясь унять рыдания, сотрясавшие тело.
– Это и сладко, что больно! – упрямо сказал муж. – Разве нет?
Анастасия повозила головой по подушке: нет, мол, нет!
– Как это? – Иван недоумевающе свел брови. – Почему это? Тут ко мне дядюшка Глинский бабу одну приводил на днях… ну, я тебе скажу, такая блудливая стервь, что на стенку с мужиком готова лезть. А ну, говорит, вдарь мне, да покрепче! Побил для начала, коли просит, а как начал с ней еться, она опять: ожги меня кнутом! Уже на ней живого места не осталось, вся шкура полосатая сделалась, а она аж мычит: ох, мамыньки, сласть какая! Я раньше никогда баб не бил, а тут подумал: дурак, так вот же в чем для них сласть! Ну и тебя… Я ж хотел как лучше для тебя! А ты плачешь…
Анастасия охнула, схватилась за сердце – и зарыдала пуще прежнего.
– Да ты что? – В голосе мужа послышался испуг. – Ладно, понял уже, что у всякой пташки свои замашки. Пальцем не трону, пока не попросишь!
Анастасия все плакала.
Иван осторожно повел ладонью по ее голове, поиграл кончиком косы:
– У тебя даже волосы промокли. Гляди, все покои затопишь. Ну, об чем ты так убиваешься? Сказал же: не трону!
– Значит, – выдохнула она, давясь слезами, – значит, я у тебя не первая?!
От изумления молодой царь даже не решился засмеяться – только слабо улыбнулся, глядя в обиженное лицо жены:
– Первая?! Да ты что, не знаешь, как мужи живут? Это вам, девам, затворничество от веку предписано, а муж, он… Грехи наши, конечно… Грешен я! Вот винюсь перед тобой, да и перед Господом надо бы повиниться. Давно собираюсь в Троице-Сергиев монастырь пешком сходить – пойдешь со мной?
Анастасия робко кивнула, приоткрыв заплаканные глаза. На сердце стало поспокойнее.
– Хотя тебе-то какие грехи замаливать? Невинная ты, белая голубица. – В голосе Ивана зазвенела нежность. – А ведь я знаю, что дева деве рознь! Помнишь, у тебя в дому, когда царские смотрельщики приходили, была такая – чернобровая, верткая, все глазами играла да перед Адашевым подолом крутила?
– Магдалена? То есть Маша? – Анастасия позабыла о боли. – Я ее с тех пор и не видела, и не вспоминала. До нее ли было, тут вся жизнь так завертелась! А что с ней?
– Да ведь Алешка ее к себе забрал, ту девку, – усмехнулся Иван. – Поглянулась она ему – просто спасу нет! Отдал откупное приемным родителям – и увез на коне. Грех, конечно, а все ж поселил в Коломенском – он там дом себе выстроил. Выдаст ее замуж за какого-нибудь дворянишку приближенного… Сам Алешка женится, конечно, на этой Сатиной, которую отец ему высватал, а для сласти будет в Коломенское наведываться.
– Погоди-ка. – Анастасия повернулась на бок, легла поудобнее, забыв даже рубашку одернуть. – Не пойму, откуда ж ты знаешь, как у нас в доме все было? Что Магдалена с Адашева очей не сводила? Это он тебе рассказал?
– Или я слепой? – усмехнулся Иван.
Анастасия так и ахнула:
– Да как же… да что же?… Монах?!
– Ну да, я там был – в монашеском облачении. – Иван явно наслаждался ее растерянностью. – Кота в мешке покупать не хотел, мне самому надо было на всякую-каждую посмотреть. Тогда и выбрал тебя!
Анастасия глядела широко раскрытыми глазами, словно впервые увидев человека, которому ее отдали в жены. Он, муж ее, хорошо улыбается, глаза у него ясные, серо-зеленые. Взмокшие от пота волосы курчавятся на лбу. Анастасия вспомнила, какая жаркая была у него щека, прижатая к ее щеке, как билось-дрожало его тело, прижатое к ее телу, – и вдруг засмущалась, опустила глаза. Прислушалась к себе, ловя прежнюю боль, цепляясь за прежнюю обиду, – но не нашла ничего, кроме нетерпеливого трепета.
– Милая, – он осторожно взял ее за руку, прижал к своей щеке. – Ах ты, милая!
Через некоторое время бледный, сдержанный Курбский вышел к гостям и сообщил, что доброе меж молодыми свершилось. Знаки девства царицына были предъявлены свахам и придирчиво ими осмотрены.
Свадьба Ивана Васильевича и Анастасии Романовны состоялась.
3. Страх Божий
После свадьбы, побывав, по обычаю, вместе в мыленке, молодые царь и царица прервали пиры двора и пешком отправились в Троице-Сергиев монастырь, где оставались до первой недели Великого поста, ежедневно молясь над гробом святого Сергия. А когда вернулись, Анастасия постепенно начала осваиваться с новой жизнью.
В Кремле пряничные разноцветные крыши, сахарные точеные столбики на крылечках, крошечные слюдяные, леденцовые оконца, узенькие переходики, крутые лесенки, более похожие на печные лазы. И пахнет здесь печами и пылью.
Поговаривали, будто царский дворец в Коломенском куда уютнее и просторнее. Анастасия очень мечтала оказаться в Коломенском – ведь где-то там и Магдалена! До смерти хотелось увидеться с ней, поболтать, как раньше. Во все время своей замужней жизни Анастасия не видела ни одной прежней подружки. Среди царицына домашнего чина – ближних боярынь и боярышень – Анастасия пока не сыскала наперсницы и начала всерьез задумываться, как бы поменять всех этих важных, надутых, неприятных особ на привычные и дружеские лица. Но с этой просьбой надо было сперва обратиться к мужу, а просьб к нему и так накопилось множество. Дядюшка Григорий Юрьевич и брат Данила просто-таки осаждали ее настойчивыми требованиями мест при дворе для самых дальних, вроде бы позабытых родичей Захарьиных. Как будто ей было так уж просто обратиться к царю!
То чудилось Анастасии, будто муж младше и беззаботнее ее брата Никиты, то – старее и мудрее самого митрополита Макария. Он играл милостями и опалами, как дитя малое – разноцветными камушками. Он умножал число любимцев, но еще больше наживал себе неприятелей среди отверженных. Он рассыпал во все стороны золото, словно это был желтый, или красный, или белый отборный песок – тот самый, который служители Истопничьей палаты ежедневно подвозили в Кремль с Воробьевых гор и обновляли все дорожки, рассыпая в подсев, через решето, чтобы ложился ровно и чисто. Но порою становился вдруг скуп, начинал кричать, что и Шуйские, и Глинские равно перед ним виновны – расхитили сокровища великих князей, обездолили и его самого, и грядущее потомство, у Шуйского прежде была всего только шуба мухояровая, из самого дешевого суконишка, а теперь вон как разбогател! С чего, как не с ворованного? Надлежит имущество каждого из бояр перетряхнуть хорошенько: не завелось ли лишнего богатства, кое пристало держать лишь в царевых палатах?…
Иногда Иван поражал жену добротой и сердечностью. Сутками не покидал царицыных покоев, лаская и голубя свою «агницу» или пытаясь научить ее играть в свои любимые шахматы, в коих фигурки были выточены из слоновой кости и имели вид казанского воинства, а если даже и срывался на охоту, возвращаясь лишь в полночь-заполночь, то непременно заглядывал в опочивальню жены: не плачет ли? не тошнится?
Тошнилась Анастасия частенько – ведь зачреватела если не с первой, то со второй ночи, и выпадало время, когда свет белый делался ей немил. Иван хоть и косоротился, глядя в ее зеленовато-бледное, потное после приступов рвоты лицо, но был безмерно рад, что вскоре сделается отцом, потому к слабости жены относился терпеливо и приказывал прихотям царицыным всячески потворствовать.
…Так миновала весна, а в апреле начала гореть Москва. С беспощадной внезапностью чуть ли не в один день запылал Китай-город. От десятков лавок с богатым товаром, Богоявленской обители и множества домов, лежащих от Ильинских ворот до самого Кремля и Москвы-реки, остались одни черные уголья. Густой, жирный дым проник в царские палаты, закоптив окна, стены и даже образа, которые перед Святой как раз начали мыть грецким мылом, посредством грецких же губок, и подновлять.
Во дворце приключилась суматоха. Кто настаивал, что царь должен немедля покинуть Кремль, кто надеялся на скорое прекращение пожара. Митрополит Макарий был против того, чтобы оставлять столицу, и отослал гонцов во все церкви: ходить кругом огня с крестными ходами, неустанно служить молебны.
Иван, Анастасия и младший князь Юрий тоже прилежно били поклоны пред образами. Однако, когда высоченная пороховая башня взлетела от огня на воздух и, разрушив городскую стену, упала в реку, запрудив ее своими обломками, царь понял, что не от всякого грома открестишься, и хмуро велел собирать пожитки и перебираться на Воробьевы горы, в тамошний летний дворец.
Там Анастасия скучала отчаянно – молилась с утра до вечера либо мусолила страницы любимой книжки про Петра и Февронию. Ну и шила жемчугом – положила себе непременно закончить до родин покров Грузинской Божьей Матери. Дни тянулись медлительные, сонные, тягота подкатывала под сердце… Настал июнь. И тут опять загорелась Москва!
Ветер поднялся с утра, но беды от него никто не ждал. К полудню, однако, разошлась страшная буря. Словно гром с ясного неба грянул – вспыхнуло на Арбатской улице, в маленькой Воздвиженской церкви. В какие-то минуты от нее не осталось и следа. Пока созывали народ, пока охали да молились, ветер разнес клочья пламени по окрестностям, и огонь полился рекою на запад, спалив все, что попадалось на пути, до самой Москвы-реки, у Семчинского сельца. Где-то что-то пытались погасить, но все было бессмысленно: немедленно загоралось в десятке других мест. Люди метались по улицам, уже бросив бороться с пламенем, пытаясь найти спасение, однако попадали в огненное кольцо и не могли отыскать выхода. Вспыхнул Кремль, Китай-город, Большой посад. Москва сделалась одним огромным костром.
В Кремле загорелась крыша на царском дворе, казенный двор и Благовещенский собор. Занялись и пылали невозбранно Оружейная палата с оружием и Постельная палата – с казною. Полыхали двор митрополичий, Вознесенский и Чудов монастыри. Все это сгорело дотла, и среди прочего – Деисус работы Андрея Рублева. Огонь врывался даже в каменные церкви и пожирал иконостасы и то добро, которое в начале пожара потащили прятать в церкви, надеясь на крепость стен.
А пожар не унимался, искал себе новой и новой поживы. В Китай-городе сгорели все лавки с товаром и все дворы, за городом – большой посад на Неглинной. Рождественка выгорела до Никольского монастыря, Мясницкая – до церкви Святого Флора, Покровка – до церкви Святого Василия. Пожар продолжался, пока было чему гореть: около десяти часов. И люди, люди гибли в пламени целыми семьями! Когда потом стали считать да прикидывать, кто жив, а кто умер, выяснилось, что сгорело 1700 человек.
* * *
Царь ринулся было в столицу, но вскоре понял, что не проедет. Пришлось повернуть в Воробьево. Стоял на крутояре, глядя на сплошное дымное марево, из которого там и сям вздымались столбы огня. Тихо плакала рядом царица, привычно прикрывая лицо от мужчин; жался к ногам и, против обыкновения, помалкивал младший брат.
Сверху видна была горстка людей, вырвавшихся из огненного капкана и бесцельно шатущихся куда глаза глядят. Если кто намеревался приблизиться к Воробьеву, стража таких заворачивала.
– Государь! – Снизу, из-под горы, вырвался закопченный, грязный, как и все прочие, Вешняков; пал на колено. – Дозволь… сказать… – Он задыхался от бега. – Там до тебя человек, святой человек! Вели пропустить!
Незнакомец поднимался на холм так легко, точно бы его несли святые небесные силы. Черные долгополые одеяния его вились за спиной, и чудилось, извергли посланца клубы того самого дыма, который заволок всю низину и самый город. Смоляные волосы и борода, сверкающие черные глаза и смертельно-бледное лицо… Трепет прошел по толпе, и Анастасия ощутила, как вздрогнул Иван, словно у него вдруг подкосились ноги, когда его ожег взор этих неистовых очей, а указующий перст вонзился в него, подобно стреле:
– Ты… сын греха, грешник! Вот твоя расплата!
– Расплата? – резко выкрикнул Иван.
– Гнев Господень опять возгорелся. Ведь твой отец и мать – всем известно, скольких они убили. Через попрание закона и похоть родилась жестокость. Точно так же и дед твой с бабкой твоей гречанкой. Посеял Господь скверные навыки в добром роде русских князей с помощью их жен-колдуний. Кровь гнилая ударяет в голову потомства и лишает милосердия и здравого смысла, как лишила тебя. Вознеслось твое сердце до тщеславия, возгордилось на погибель твою!
У Анастасии закружилась голова. Она уже успела узнать: среди многих способов заставить царя моментально лишиться рассудка и впасть в нерассуждающую ярость наивернейший – намекнуть на его происхождение и грехи его предков. Все эти разговоры о том, как дед Иван III Васильевич уничтожил сына своего от первого брака, Ивана Молодого, а потом и сына его Димитрия, законного наследника престола; о пагубном влиянии жен-иноземок, особенно Софьи Палеолог; об отце его Василии Ивановиче, который ради брака с Еленой Глинской отверг законную супругу свою Соломонию – якобы из-за ее бесплодия; о самой Елене, не щадившей ни близких, ни далеких, ни врагов, ни друзей, ни даже собственной родни, когда слышала от них хоть слово осуждающее и противное… Если незнакомец сейчас поведет такие речи, раздраженный, потерявший последнее самообладание Иван удавит его своими руками!
Однако Иван не сделал ни шагу, не сказал ни слова, только два или три раза подряд сильно отер лицо, словно его прошибло болезненным потом.
– О нет, не токмо лишь от злокозненной руки загорелась столица твоя. Вспомни священные слова: «Поднялся дым от гнева Его и из уст Его огонь повядающий; горящие угли сыпались от Него; наклонил Он небеса и сошел; и мрак под ногами Его…»
Черноризец вещал, однако голос его уже не сек огненным мечом, а окроплял благодетельной влагою. Сморщенное от ужаса и потрясения лицо Ивана смягчилось, разгладилось.
Анастасии тоже стало легче дышать. Она спохватилась, что ее по-прежнему поддерживает кто-то, и покосилась на этого человека. Рядом стоял князь Курбский, и сердце Анастасии вдруг сжалось. Она чинно отстранилась, сохранив на лице спокойствие, которого отнюдь не было в душе.
– Сердце царя – в руке Господа, – провозгласил монах, и в тишине стало слышно, с каким глубоким облегчением вздохнул царь оттого, что этот жгучий, бичующий голос смягчился. Так ребенок вздыхает облегченно, когда видит, что суровый отец отбросил вицу4, которой охаживал неразумное чадо. – Что город разрушенный без стен – то человек, не владеющий духом своим. Жертва Богу – дух сокрушенный. Да живет душа твоя, сын мой!
Он умолк. Мгновение Иван смотрел на него с детским слепым восторгом, потом прошелестел пересохшими губами:
– Кто ты?
– Сильвестр из Новгорода. Пришел служить тебе, государь, в трудный час, в годину испытаний.
– Служить, вразумлять, вдохновлять! – воскликнул Иван, глядя на черноризца снизу вверх, хотя они были одного роста. Впрочем, рядом со статным, широкоплечим Сильвестром молодой царь казался худощавым юнцом-переростком. – Станешь моим духовником! Будешь служить в Благовещенском соборе!
– Собор сгорел, государь, – отрезвляюще проскрипел благовещенский протопоп Федор Бармин, до глубины души оскорбленный этой внезапной отставкою, напоминающей плевок в лицо.
Он знал за своим духовным сыном эту слабость перед ярким, выразительным словом, податливость на внушительные речи, особенно в обстоятельствах, которые подавляют человека и заставляют его призывать на помощь вышние силы. Иван даже пропустил мимо ушей, что поразивший его воображение Сильвестр явился из ненавистного Новгорода, не подумал, что он и прежде мелькал в Москве, освобождая из заточения Владимира Старицкого, который, наущаемый матерью, никогда не переставал мечтать о престоле. Все, все забыл Иван и готов предать душу в его, вполне возможно, нечистые руки!
Бармин хотел сказать об этом, однако заметил, что фанатичный, опасный огонь горел не только в очах царя. Так же пылали глаза Алексея и Данилы Адашевых, Курбского, Вешнякова – да почти всех собравшихся. Даже малоумный князь Юрий едва не прыгал от восторга, хотя вряд ли понял хоть единое слово Сильвестра. Даже скромница Анастасия тихонько утирала блаженные слезы!
* * *
Заговорившись с Сильвестром и молодежью из своего окружения далеко за полночь, измученный впечатлениями предыдущего дня, Иван Васильевич наутро не захотел срываться в Москву – послал ближних бояр. Провести первые расспросы в народе отряжены были Федор Бармин, которому царь по-прежнему верил пуще всех остальных, а также рекомендованные Алексеем Адашевым боярин князь Федор Скопин– Шуйский, Юрий Темкин и Иван Петрович Челяднин.
Однако же дознаватели к вечеру не вернулись, а прислали гонца с известием: расследование затягивается на день или два, и царя просят в Москву пока не спешить по причине невыносимости обитания в горелом городе. Что же касается обстоятельств дела, кое им предписано разобрать, то безусловно ясно одно: город подожгли посредством волшебства, и немало отыскано людей, видавших чародеев, которые вынимали у мертвых сердца, мочили их в воде, а потом, глухими ночами, кропили этой водою по улицам – вот Москва и сгорела. Почему видцы прежде не донесли о злобном умысле? Да потому, что боялись могущественных чародеев, ибо стоят они у трона близко – ближе некуда!
К полудню царский поезд показался на еще курящихся дымом московских улицах. Хотя от улиц не осталось и следа – так, тропочки протоптаны между нагромождениями обгорелых бревен. Более или менее расчищено было только в Кремле. Поглядев на картину разрушения, Иван приуныл и тотчас приказал отстроить себе новый дворец вне Кремля, за Неглинной, на Воздвиженке, против кремлевских Ризоположенных ворот. Ну и восстанавливать сгоревшие палаты велел приступать незамедлительно. Увлекшись распоряжениями, он, кажется, позабыл, зачем приехал в Москву, и немало удивился, увидав около Успенского собора толпу черного люда.
Первые ряды повалились на колени, кланялись в землю. Задние стояли молча, только слышалось тяжелое дыхание да измученные глаза светились на измазанных копотью лицах. Горько, невыносимо пахло гарью.
– Ну, что? – неохотно выкрикнул царь. – Кто поджигал Москву?
В первых рядах поднялись с колен три-четыре человека – это были главные видцы. Глядя на государя с той же опаскою, с какой он смотрел на них, забубнили вразнобой, путаясь от волнения в словах:
– Чародеи! Чародеи зажигали!
– Ездили чародеи по улицам, волхвовали!..
– Слышал я эти байки про чародеев, – сердито воскликнул царь. – Да кто же они? Докажите на них!
– Докажу! – решившись, выкрикнул донельзя исхудалый мужичонка. – Княгиня Анна Глинская со своими детьми волхвовала!
И, словно с них сорвали незримые путы, вновь закричали наперебой все видцы:
– Вынимала княгиня сердца человеческие, да клала их в воду, да тою водой, ездя по Москве, дома кропила. Оттого Москва и выгорела! Отдай, государь, нам Глинских на расправу!
– Да они без ума! – ошеломленно выкрикнул Юрий Васильевич Глинский, успевший подняться на крыльцо собора. – Как могла моя мать волхвовать, когда она уже месяц с братом Михаилом во Ржеве?!
Худой мужичонка растерянно захлопал глазами, явно не зная, что на это отвечать, однако вперед вышел крепкий дядька с умным и хитрым лицом.
– А так и могла, что волхвовала она еще накануне первого пожара! – веско заявил он. – Я, дьяк Шемурин, свидетельствую, что сам это видел, и Фимка, дочка моя! Пожары оттого и не гаснут, что чародеи безнаказанные ушли. Скрылась княгиня в своем Ржеве с сыновьями-пособниками, а мы тут… без крова, без куска хлеба… У меня жена сгорела, сын меньшой!
Завыла, застонала и толпа: не было на площади человека, который не лишился бы в огне близких!
– Смотрите! – вдруг сообразил кто-то в толпе. – Да ведь не все Глинские во Ржев ушли! Вон он, Глинский-то князь! Вон стоит, ухмыляется!
Юрий Васильевич испуганно схватился за лицо, словно проверяя, не прокралась ли на него предательская улыбка. Мышцы были так сведены судорогой, что он с трудом вытолкнул из себя слова:
– Клевета! Наговор! Не верьте им!
Голос его сорвался на слабое сипение, да и кричи он громом, никто не услышал бы, такой ропот поднялся на площади, такой сделался оглушительный крик. Обтекая всадников и едва не сшибая крепконогих коней, люди рванулись к крыльцу Успенского собора. Иван вскинул руки, пытаясь остановить их, но проще было бы остановить смерч.
Все дальнейшее свершилось мгновенно.
Глинский попятился, прянул в приделы храма, забился под иконы, однако это его не спасло. Князя вытащили из угла и, сгрудившись напротив митрополичьего места, в минуту забили до смерти.
– Анну Глинскую нам выдайте! – ревела толпа. – Мы во Ржев пойдем! Дайте нам Анну-ведьму с Михаилом!
Чудилось, еще минута – и озверелая чернь набросится на царя, но тут не оплошал Данила Адашев: пробился сквозь вал народный, провел за собой отставших ратников и копейщиков. Когда наконец-то оттолкнули очумелых людей от царя, на мостовой остались несколько трупов, и затоптанных, и проколотых копьями.
Иван торопливо повернул коня и погнал его из города. Свита летела за ним, как ворох палых листьев, подхваченных вихрем.
На скаку Алексей Адашев успел одобрительно похлопать брата по плечу, и обоих осенил благосклонным взором своих черных очей Сильвестр, так ловко державшийся в седле, словно был он воином, а не монахом.
Анастасия, конечно, в Москву не ездила – осталась в Воробьеве и о случившемся узнала лишь поздно вечером, когда все вернулись и к ней пробрался ошалелый брат Данила.
Он был вне себя – не то от восторга, не то от ужаса, – что вот так, в одночасье, в какое-то мгновение, свершилась заветная мечта всех Захарьиных. Подножие трона отныне было свободно от Глинских! И, конечно, Данила не уставал славить Сильвестра, чье появление преобразило царя и принесло баснословную удачу родичам царицы.
Можно подумать, Сильвестр радел за них!