Иллюстратор Геннадий Иванович Бердников
© Елена Геннадьевна Бердникова, 2018
© Геннадий Иванович Бердников, иллюстрации, 2018
ISBN 978-5-4490-5788-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Тысячи лет прозвенеть, и однажды,
Как колокольчики кто подвязал,
Стихнуть. И в звука внимательной жажде
Ждать, чтобы кто-нибудь что-то сказал.
Даже не слово. Достаточно Слова.
Слоги ли главное для языка?
Просто услышать дрожанье немого:
Томное «О» и пространное «А»,
Будящий «У» и запнутые йотой,
Детские «И», «Е», «Ё», «Ю» и еще
Отзвук, вакхически-русскую ноту:
«Я» от «Иа, Дионис, ты пришел».
Крика трагедии, пенья козлиного,
Замкнутоухие, ждете ли вновь?
Кто выдувает вокальную линию,
Правит пастушеских плеч постанов?
Вакх возвратился из долгого плена,
Музыка-кукла, бог-мальчик, ты – чей?
Полны пещеры. Оставлена сцена.
Все для мистерии новой твоей.
Что-то случится, чего мы не знаем.
Стихли вакханки, и мистики ждут.
Сверх ожиданья мы вдруг совпадаем
С тем, что бывает, случается тут.
24 сентября 2010
Когда вдруг рухнула советская стена,
Настала череда лет зноя и свободы.
Москва крошилась, плавилась, но нас
Касались сквозняки, нам белые биллборды
«Прорвемся» – сообщали нашу власть
Смеяться в зеркалах и звать благополучье:
Москва, в лесах строительных пылясь,
Чадила шашлыком на развороты «Птюча».
Несчастье ждало нас на всех углах,
Но нас встречало, спотыкаясь, счастье.
Форели жарились на уличных углях,
И брызгался лимон – кислотный свежий саспенс.
В духах арбузных, в джазовом чаду,
В вечернем, неуместном в полдень гриме,
Буддийскою столицей Катманду
Мы были, угасая в Третьем Риме.
Но это наш был солнечный зенит:
Шальные просверки, озон большой свободы.
Из детства старого мы вырвались, юны, —
Разрыв сплошной истории абортов.
Как молод был наш мир – и как жесток,
Как золотом усыпан самоварным.
Трещали стены, и носился сор,
И падал на репринт, почти слепой: «Новалис».
За летом – лето, за жарою – зной,
Все раскаляясь: холода свободы,
Как Колыма, стояли за спиной,
Листали книги на развалах, борзы
В проулках чрева гибнущей Москвы…
На всех был пот и холодок рожденья.
Дома затянуты зеленою сетью – вниз
Там оседала пыль: пол, потолки и стены.
Но рос, светлея, пестрый хаос крыш,
И в сером мареве, как мачты, плыли шпили.
Жаль, моря нет в Москве, но было – и враздрызг
Соленой пеной нас – свободой – жгло и мыло.
Зажги и выдохни,
Потом опять зажги:
Лови, лови при движущемся свете
И в темноте свою скупую жизнь —
Ты, искра, подымаемая ветром.
Старинно, страшно ремесло твое:
Ночь вкруг тебя, и сам ты – ночь глухая;
Лови, лови и слушай бытие,
На бедность рифм не слишком налегая.
Они – игрушка. Не игрушка – жизнь
И вызов хаоса, полуосенней стужи.
Но пусть тебя берет мороз в тиски, зажим,
Тем ярче ты горишь, превозмогая ужас.
Интимность космоса – ее вполне постиг
Ты, ведая в ночи
Костром, копною, полем,
И разрастаются не чувств твоих пути,
А веденье твое: мир мал,
Ушкоуголен.
И веткою березовою ввысь
Бросаешься – измерить расстоянье
Галактики. Системы разошлись,
Но, удаляясь, шлют – отчет тебе – сиянье.
И ты, заночевавший на пути,
Угревшийся в скирде лесной охотник, —
Тебе Вселенная горит-благовестит,
И лестницы стоят, и чёрен камень,
Столп твой.
Ты в дальнем космосе искришься и гостишь,
Зажги и выдохни,
Еще зажги – свободней,
Дыши во мрак, в трепещущую стынь.
Звезде-душе полезен – искре – холод.
К тебе приехали родители
Взглянуть на новое жилье.
Они давно Москвы не видели,
Где рыба с головы гниет.
Полуслепая полу-карлица —
Она, а он – глухой лентяй.
В жару к Арбату томно тянутся,
Туда, где ордена блестят.
Громада МИДа, средостение
Cтраны, гранитный улей пуст:
Холодной накрывает тенью их,
Так и не влившихся в толпу.
Они так медленно, и под руку
Держась, идут – шажки, шажки, —
Как бы по льду, где всюду – проруби,
И матерятся рыбаки.
Зной, гвалт, гудки, клаксоны, выклики
Из мегафонов и мембран,
Колонок, выставленных с клиросов
Ларьков, палаток, «точек», братств.
Их окружает, неприкаянных,
Одна торговая волна:
Блестит мехами и кокардами…
Но среди зноя – лед, сквозняк
В трубе аэродинамической
Мотает маленьких гостей,
Идущих точно по наитию
Там, где никто их не хотел.
И большеглазы, зрячи, слышащи, —
Новь, девяносто третий год
Они читают, ловят бликами
Очков, в ума вбирают горсть.
Вполне базаровские пращуры,
Когда Базаров жив и здрав,
Они, измученные, тащатся,
Его заране потеряв.
Бредут назад, и в тени мидовской
Молчат, как изгнанный посол.
Войны сироты… О неистовость
Ветров в Москве, мой новосел!
Необыкновенное лето.
Природа сошла с ума.
Бледные экстраверты
На рассвете едят лагман.
Номер программ после клуба —
Жирный горячий хаш.
Первыми трезвеют губы.
Официантка Сальха
Подносы с зеленым чаем
Приносит – свежа, молода.
Звонок от бабушки:
– Чадо!
С первым июня!
– Да.
– Праздник защиты детства,
Знаешь ли, – твой всегда.
Не удается согреться.
– Счастья, удачи!
– Да.
Брызг поливальной машины
Веер – роса столиц.
Пыль из-под щеток щетины
Не долетает – но злит.
Грохот костей о нарды,
Крик за соседним столом.
Делают миллиарды.
– Бабушка, мне повезло.
– С Богом! Удачи, удачи.
С вечною верой в добро
Я остаюсь.
Налачен
Город, и взят под стекло.
Дымом «Лапсан Сушонга»
Дышит из чайника жуть,
Свежесть. И шашки звонко
Воздух табачный жгут.
В трубке – о редкость,
О тяжесть первых связных мобил! —
Кровью прощальной мажет
Голос, и свят, и разбит.
– Бабушка, до свиданья!
Мне – лишь четыре шага,
Как Будде, до осознанья.
– Ты рвешься от нас, как всегда.
Дышит немое тело,
Мыслящее сильней,
Чем голова (отрезвела).
Будда, le petit déjeuner1.
Последний день июня – с плеч долой:
Глухое воскресенье, банк закрытый,
Модерн, конструктивизм – как бы халвой
Дома прощальной сладостью набиты.
Отвесный свет, но кончен света рост,
И призвуки зимы – как хрипы в легковесном
Метанье тополей. Надломленная трость
Так запевает: свист свирельный, сиплый, ветра.
Сквозит вся улица – вдоль световой волны
Изогнутая, как бамбук балетный.
Пустыня! Дни неверно сочтены
Прощания с тобой, мое тысячелетье.
Песнь альба, трубадуры, Тогенбург
И облако над круглоглазой башней:
Здесь розенкрейцеры последние судьбу
Испили – и ушли внутрь московорецкой пашни.
Испытанные поиском Души,
В «хвостах» молочных кухонь молкли души.
Они ушли, но не совсем ушли:
Их немота осталась нам – дослушать.
И трудно мне заговорить «свое»:
Так дик и хрипл, полубезумен голос;
На мне лежит чужое бытие
Как золотой заговоренный волос
На рукаве. За вас и за себя
Я домолчу. Но говорит пусть ветер,
На тополях бликуя и рябя,
Схоласт косноязычия, гелертер,
О чернокнижниках при книжке трудовой,
При ордере слепом райисполкома…
Свобода воль… И голос, бесконвойн,
Мой голос нарастает вдруг сквозь гомон.
Шальная улица, Кузнецкого моста
Ремесленные узкие задворки.
На пушки здесь переводили сталь
В эпоху после Тушинского вора.
Обменники, штабы и кабаки,
Дымящиеся в урнах этикетки,
Открытые мангалы, бардаки.
Июль – кошмар стареющей кокетки.
Ей страшно, потно, зло и тяжело
Быть в городе в пустом зените лета,
Сдавать в ломбарды золото как лом,
Переживать весь город как телесность,
Удвоенную зноем, наготой,
Которая, как смерть, ей надоела.
«Я мать твою ведь знал» – один простой
Сказал ей, глядя вниз осоловело.
Дома низки. Столица, блин, Земли.
Лежит в руинах обозримый космос.
Мы никому нигде не помогли,
Страдальцы урн и тлеющих отбросов.
Читатели Флобера и Золя,
Ее частично праздные «клиенты»:
Друзья, френды, одной корысти для,
Для бесконечной идеальной ленты
Не-одиночества. Но одинок июль,
Он раскален, разъят и фанатичен.
Гудит машина. Что за Теодюль!
Что за дурак, схватившийся за тыщи!
«Я мать твою ведь знал». Что ж, может быть.
Мужчины право – говорить с намеком.
Но право есть – совсем не говорить,
Высокомерно празднуя над мозгом
Любым. И это право у нее
Еще в руках. Не вовсе охладело.
Гори окурком в урне, бытие,
Старей, отважно гибнущее тело.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.