Kitabı oku: «Нет имени тебе…», sayfa 2

Yazı tipi:

3

В голове звон, но слышу и вижу хорошо. И то, что вижу, мне не нравится. Маскарад продолжается. Неужели все-таки Додик?

– Где я? – голос плохо слушается. – Где мантия и диадема?

– Мантию ей подавай! Я говорила, она актерка! – Мужиковатая старуха ко мне недоброжелательна.

– О чем вы? – говорит горбунья, не обращая внимания на старуху. И тут загомонили все сразу: «Она бредит?» «Потом обвинит тебя в воровстве!». «Она не из простых». «Я – Зинаида Ильинична Бакулаева». «Кто вы, где живете?»

Внезапно наваливается неодолимая усталость, разговаривать не хочу и не могу. Какие странные у них лица, как странно они одеты – горбунья, старая карга, пышная девица, рябая женщина с добрым выражением лица и голубыми глазами, которая поправляет мне подушку. Почему меня не отвезли в больницу? Кто такая Бакулаева? Может быть, мне известна эта фамилия?

Далекий голос старухи. Голоса горбуньи и рябой женщины. Спорят. Девица подвякивает. От старухи исходит угроза. Горбунья и рябая – мои защитницы. Происходит нечто непонятное и, возможно, опасное. Но я все равно не могу что-либо сделать. Кроме одного. Вспомнить то, что было давно и недавно, чему я не придала значения, не обратила внимания, прошла стороной… Надо вытащить что-то (не знаю что), запрятанное в подсознании. Всему этому существует объяснение! Зинаида Бакулаева?! Кто такая Бакулаева? Не помню! Никогда не слышала такой фамилии.

Всю зиму я была нездорова. Сначала грипп, потом – осложнение, а позже – сама не знаю что: слабость, мокрая от пота ночная рубашка, полное безразличие ко всему, даже больше – нежелание жить. Врач сказала – астения, депрессия. Когда-то я думала, что депрессия – плохое настроение, и те, кто на нее жалуется, кокетничают. Я не подозревала, что это тяжелая болезнь, когда жизнь теряет смысл, мир – краски, когда под ватным одеялом содрогаешься от беспричинного страха. Я всегда считала, что у меня отменное здоровье и крепкая психика, а вот ведь – сломалась. И не грипп, наверное, тому виной, не осложнение, а Юрик. Просто я не вынесла разрыва с ним и одиночества. Сначала держалась, старалась изо всех сил, а потом сломалась. Заурядная и пошлая история.

Перелом случился в конце марта, в тот день, когда мне приснился Валерка Спиркин. Он жил в нашем доме, на пятом этаже, и был в меня влюблен, а я всячески ему демонстрировала свое презрение. Он был длинным, нескладным, с оттопыренными ушами и носом уточкой. Давно это было, в детстве, а потом они куда-то переехали. Слышала, будто он стал всемирно известным ученым и живет за границей, но я его лет с двенадцати не видела и почти никогда не вспоминала. Разумеется, я не представляла, как он может теперь выглядеть, но я его сразу узнала!

Мы столкнулись на деревянном мосту с Петровского острова на Крестовский. Там было очень красиво: небо такое синее, аж зернистое, растительность пышная и таинственная. Невка с островками у бревенчатых быков моста и ледорезов. Эти отмели заросли деревьями и кустарником, тростником и яркими красно-фиолетовыми – мама называла этот оттенок фуксиновым – цветами на прямых стеблях, словно языками пламени. Я шла на Крестовский, а Валерка – оттуда. И он спросил: «А где твоя шапка?» «Какая шапка?» – не поняла я, и он объяснил: «Помнишь, у тебя была такая голубая, вязаная? Кажется, такие капорами называли…»

В явь весеннего бессолнечного утра я вернулась с трогательным до слез ощущением. У меня действительно была вязаная шапка, которую я ненавидела и в конце концов сожгла у помойки, а маме сказала, что она потерялась в школьной раздевалке.

Дурацкий сон перенес меня в детство. В ночной рубашке я поплелась к комоду и в бездонных его ящиках, среди папок с бумагами, рисунков, книжек и всякого барахла раскопала семейные альбомы, чтобы увидеть молодых папу и маму. Потом, утирая лицо тыльной стороной руки, я ревела и рылась в бумагах, пока передо мной не выросла груда старых конвертов. Тут я заметила, что дрожу крупной дрожью, и с охапкой писем залезла под одеяло. Господи, какой знакомый, родной почерк, круглый, бисерный – отца! «Ненаглядная моя!» Тут я возобновила рыдания, потому что никто на свете, ни один мужчина, кроме отца, не называл меня так. «Сегодня проснулся, увидел на фотографии твою славную солнечную мордашку, и мне захотелось жить и радоваться. Жду не дождусь, когда увижу тебя наконец». Отец был очень нежный в отличие от мамы. Мама – скупая на ласку. Отец: «Солнышко ясное, радость моя!», «Кисанька!» И мама – косо летящими строчками: «Доча, слушайся бабушку и к моему приезду исправь, пожалуйста, тройку по математике. Приеду, проверю».

Скоро я устала и провалилась в сон, а на следующий день снова читала письма, вспоминала, плакала. Думала о Спиркине, как бы сложилась жизнь, если бы я вышла за него замуж? А еще мне захотелось узнать, что за цветы, похожие на язычки пламени, я видела в том сне, под мостом на Крестовский, как они назывались? Я еще не догадывалась, что с появлением Валерки Спиркина, с возвращением к своему детству и родителям, пошла на поправку.

Глянула в зеркало. Оттуда смотрело привидение: бледное, одутловатое лицо, тусклые волосы, мутные глаза. И это – я! Ужас какой-то! Нужно нормальное питание, воздух и жидкости поменьше, я слишком много пью. Перед тем, как уйти на работу, Любка принесла мне сардельки и гречневую кашу-размазню. Все это время она за мной ухаживала, кормила насильно, с ложки, когда я отказывалась есть. Но усердствует она не за спасибо, это – во-первых, а во-вторых, если бы ее не оказалось рядом, нашелся бы кто-то другой. А уж если бы за мной совсем некому было присмотреть, подозреваю, что так основательно не слегла бы. Так что умирать от благодарности к Любке я не собиралась, тем более я никак не могла найти бабушкины сережки с изумрудами, а взять их, кроме Любки, было некому.

Раньше вся наша квартира и соседняя (они были едины, это потом сделали капитальную стенку и два входа – с парадной и черной лестниц) принадлежала нашей семье. Правда, некоторые считают, что это было давно и неправда, но это правда, хотя и давняя. Здесь благополучно жили мои пращуры, пока большевики не отобрали у них квартиру и все остальное. Теперь из всей квартиры, занимавшей половину этажа, мне принадлежит одна комната в трехкомнатной квартире, а из всех Андреевых-Казачинских ныне осталась одна я. Конечно, не Любка отобрала у моих предков жилплощадь, но поскольку квартиру я считала «нашей», а Любка была «пришлая», иногда мне казалось, что она из тех, «захватчиков». Я из «этих», она из «тех». Она другой породы. Я не знаю, чем она живет. Бегом на работу и с работы, угрюмая, сумки продуктов, глаза в асфальт. Интересно, знает ли она, что вырезано в камне над подъездом? Там, в обрамлении модерных, певуче изогнутых листьев латинское «salve».

«Здравствуй!» – говорит мой дом, встречая меня, и какая бы усталая я не была, я ободряюсь и отвечаю ему: «Здравствуй!»

Любка – бесцветная и безрадостная ханжа, все время что-то моет, подтирает, стирает, варит (как будто для молодой одинокой женщины нет других занятий). Я думаю, она старше меня, а может, просто выглядит старообразно.

Третью комнату занимает юная дева, аномальная и аморальная, которая не появляется уже долгое время. Может, ее убили, прости Господи! С ней все что угодно могло произойти. Может, ее насильственно лечат от наркомании или туберкулеза, либо содержат на государственный счет в казенном доме…

Пока Любка была на работе, квартира принадлежала мне. Я читала письма в постели и в ночной рубашке бродила из комнаты в кухню, держась за стены. Меня шатало. Еще бы, столько пролежать. Помыться под душем и одеться – не было сил. Иногда смотрела в зеркало, будто там могло отобразиться что-то новенькое. Смотрела в окно.

Морщинистые стволы старых лип, раскидистая черемуха, в развилке которой воронье гнездо, семирукий мощный дуб. Привычная картина, которую я любила. Но во время болезни скелеты деревьев представлялись мне почему-то страшными, черными иероглифами, в которых зашифрована моя злосчастная судьба. Я на них не могла глядеть без содрогания. Депрессивные липы, депрессивная черемуха. А главное – дуб! Он засох еще прошлой зимой, и теперь, несмотря на то, что кора все еще облегала его ствол, среди других обнаженных деревьев он выделялся, он выглядел мертвым. Смерть отметила его своим клеймом. За голыми деревьями виднелся депрессивный дом, блестевший на закате молочно-серебристыми окнами, словно затянутыми рыбьими пузырями. И сам двор то в грязи, то в лужах, то в наледи казался депрессивным.

А теперь оказалось – дом как дом, двор как двор, хотя по-весеннему неряшлив, небо серое, но меня это больше не пугает. Рецидив был, когда увидела ворон, ломавших на дубе ветки для починки гнезда. Они не трогали гибкие ветви живых деревьев, а с костяным стоном выламывали засохшие. Слышать этот треск я не могла, он возник у меня в голове. И исчез.

Я не хотела думать ни о чем негативном. Телевизор не включала, чтобы не слышать о терактах, разбившихся самолетах и автобусах с детьми, столкнувшихся с поездами, чтобы не видеть взрывы, места катастроф и несчастий с лужами крови. Эти сообщения погружали меня во мрак.

* * *

Нашла прелестное письмо от отца. В конверт было вложено перышко, и он утверждал, что это перо ангела. Я помню, как получила это письмо, как помчалась к маме с воплем: «Папа прислал мне перо ангела!» Кто бы видел лицо моей матери в тот момент! «Какая чепуха!» – сердито сказала она, а затем обратилась к бабушке: – «Очень в духе Николая морочить ребенку голову».

Я перечитывала письмо. Отец велел посмотреть сквозь перо на солнце, не помню, смотрела или нет, но сейчас солнца не было, а слезы лились ручьем. Плакала я долго, громко, благо Любка ушла на работу. Со слезами из меня выходила болезнь.

После встречи во сне с Валеркой Спиркиным, что-то во мне определенно изменилось. Я вернулась в детство, где меня по-настоящему любили. Отсюда, с этой станции и следовало начать жить, выпустив годы, проведенные с Иваном и Юриком. Пора с ними попрощаться. Все в прошлом – и мой нелюбимый, благородный муж Ванечка и мой несравненный возлюбленный, обожаемый предатель Юрик. Я еще встречу любовь, найду своего единственного.

Говорят, будто мысли и переживания в некотором роде материальны, они обладают силой, оказывают воздействие на окружающий мир и рождают будущее. Они, как свиль в дереве, прихотливо изогнутые волокна, пронизывают ствол жизни. Я почти не удивилась, получив письмо от Сергея. Любопытно, что он меня вспомнил. Всему этому нет объяснений, кроме фантастических: я нашла старые письма, думала о давно забытых людях, и мои мысли-волны докатились до него. Хотя лучше бы они докатились до кого-нибудь другого.

С Сережей из Мурманска я познакомилась в Ялте. Были романтические прогулки при луне, но романа так и не случилось, времени не хватило, отпуск кончился. Больше мы с ним не встречались, но он звонил, писал и в ультимативной форме заявил: если не выйду за него замуж, он женится на другой. Я благословила его, он обиделся и пропал. И вот объявился через столько лет. От него ушла жена, у него тяжелое заболевание почек, просил достать лекарство, которого нет в Мурманске. Вот те раз! Уговорила Любку поискать лекарство и отослать ему.

Еще дня через три, проснувшись, я увидела свою комнату залитой солнечным светом, и почувствовала себя здоровой. Улетучились черные мысли. Мне весело! У меня все впереди! Я живая, я готова выйти из дома и отправиться навстречу своей судьбе и любви.

На фасках стекол старого с резьбой буфета и в гранях бокалов, там за стеклом, вспыхивали искорки света. С фотографии на стене ободряюще смотрел папа, с пианино – из модерной рамки – мама, а с портрета маслом – неопознанный мужик в старинном сюртуке и мягком галстуке, заколотом, как бант, с лицом бледным, чуть брезгливым, со взглядом внимательным, даже пристальным, смущавшим меня в детстве. Этот мужик давным-давно прижился в нашей семье, но как он появился – не знаю, это случилось до моего рождения. Мама утверждала, будто это какой-то наш предок, в чем я очень сомневаюсь, хотя за давностью лет он действительно мог бы считаться таковым. Он много пережил, он родителей моих пережил, наверное, и меня переживет. Я называю его Федей, чтобы не был без имени.

В то утро Федя смотрел на меня с легким удивлением и приязнью, так же, как и я на все окружающее, на цветные корешки любимых книг, акварели и пейзаж маслом, где изображен старый сад, в глубине которого скрывается деревянный дом. Я всегда любила воображать, что живу в этом доме.

Будто впервые глядела я на привычные вещи: шляпную коробку, вазы и вазочки, большую и нелепую, времен модерна, скульптуру из раскрашенного гипса, изображавшую истомное, вожделенное объятие восточных юноши и девушки, не голых, разумеется, одетых в экзотические наряды, но, несмотря на это, прямо-таки источавших сладострастие. В отрочестве эта скульптура производила на меня сильное впечатление и ускоряла ход полового созревания.

С легким удивлением и приязнью я смотрела фотографии, корешки книг, на акварели и пейзаж маслом со старым садом, в глубине которого скрывается деревянный дом, с детства я любила воображать, что живу в нем. Это все – мой старый добрый мир, где я родилась и существовала, и будто не было перерыва на неудачную семейную жизнь и несчастливую любовь к Юрику. И вдруг я поняла, что никогда больше не вернусь на свою работу, которая мне обрыдла, к докучным женщинам, их болтовне и чаепитиям, муравьиной суете и бесконечной бытовой озабоченности, не увижу лягушачье лицо заведующей и не услышу ее карамельный голос. В глубине души я хотела покончить с этим раньше, но боялась поставить точку. Теперь – баста. У меня больше нет никаких обязательств, кроме одного: быть счастливой!

Сколько я продержусь без своей нищенской зарплаты? Взглянула на Федю. Нет, я не могу продать товарища (может быть, даже родственника), который поселился здесь задолго до меня, к тому же в антикварном за него дадут гроши, а сбудут, конечно, задорого. Но осталось кое-что, с чем я расстанусь без особой жалости. А если задуматься, я со всем могу расстаться, потому что все свое, как говорил латинский мудрец, ношу с собой, мое – в моей душе. До осени, а может, и до зимы я точно проживу, если не буду транжирить, а там будет видно.

Хочу вернуться к себе прежней. Почему люди предпочитают жить тяжело, из последних сил? Не хочу! Надоело! Буду плыть по течению: никаких планов, никакого насилия над собой. Запросы у меня скромные, я не алчу ресторанов, ночных клубов и казино. Может быть, перечту «Кола Брюньона», «Лунный камень» или «Три товарища». Схожу в Русский музей. Куплю букетик гиацинтов. Не буду есть ненавистных супов и пить кефир, потому что это полезно. Буду валяться на тахте, слушать музыку, пить кофе и есть сгущенку. Буду шататься без дела, без цели, глазеть на дома, витрины, деревья и людей. На мужчин! И они пусть на меня смотрят. Буду существовать по рецепту Монтеня: впереди – вечность, но надо проживать каждый день, будто он единственный. Не стану искать любовь, ее не ищут, а встречают.

Произвела смотр гардероба. Приведение себя в порядок стоило мне последних сил, и все-таки я спустилась и постояла у подъезда. Воздух произвел ошеломительное впечатление, голова кружилась, ноги дрожали, в ушах – легкий хрустальный звон. Яркое солнце, небо пронзительно синее, стволы деревьев глубокого черного цвета с бархатной прозеленью мха на толстых пологих ветвях, а выше, в сеточке тонких веток, запутавшаяся связка голубых и красных шаров. Праздник воздушных шаров!

Хотела посидеть на скамейке, но ее оккупировали старухи. Лица, как печеные яблоки, одеты в уродливую одежду, смотрят недобро. Сколько раз ловила на себе их осуждающие взгляды. Они ненавидят молодость, от них пахнет смертью.

4

Снова был легкий рецидив: проснулась с черными мыслями. Открыла глаза, на потолке – муха. Вспомнила о новой жизни, которую собиралась начать.

На часах пять утра. Подошла к окну, открыла форточку и вздохнула полной грудью холодный воздух. Воробьишки скачут по веткам черемухи. Господи, вот ведь он мир, жизнь! Это все – мое! Свежесть утра! Птичьи голоса! Все спят, только я бодрствую. Но нет, еще один человек не спал. Он вывернул из-за дома и шел по двору заплетающимися ногами. Он был пьян.

Проспав до одиннадцати, вышла и постояла у подъезда. Скамейка опять занята старухами. Вернулась, съела тарелку Любкиного супа, потом валялась на тахте, наслаждаясь блаженным состоянием полусна – полуяви.

Вечером побродила по окрестностям. На расстоянии трех кварталов много перемен. На месте продуктового – «Персидские ковры», на месте хозяйственного – галерея «Мир мебели». Еще один филиал банка, еще одна «Студия красоты» (то бишь парикмахерская) и два суши-бара. Все это возникло за те месяцы, что я провалялась в постели! А также новый винный магазин с расставленными по стеллажам бутылками – «Винотека». Цены ни с чем не сравнимые. Купила в магазине «24 часа» недорогое сухое красное. Еле доползла домой, так устала. Пригласила Любку на бокал вина, она поджала губы и отказалась, но потом все-таки пришла с котлетами и квашеной капустой. Такое впечатление, будто ей приятнее, когда я болею и лежу в постели. А может, уход за мной привнес хоть какой-то смысл в ее жизнь? За последнее время она изрядно обнаглела, привыкла мной командовать, и, похоже, ей это нравилось. Устроила мне сцену: почему я накрывала старой кружевной шалью настольную лампу, и она прогорела? Мне так захотелось! Ну, и черт с ней, с шалью! Зачем поставила горячий утюг на старинный ларец с узором из скани? Во-первых, не такой уж он и старинный, во-вторых, я ставлю на него утюг давно и проволочные кружева уже изрядно помяты, а, в-третьих, вещица крайне безвкусная, ее давно следовало бы выбросить. Спросила ее:

– Хочешь, подарю? – Любка фыркнула с показным негодованием. – Да я и не собиралась. Куда ж я буду утюг ставить?

– У тебя на гладильной доске специальное место для этого!

– Что ты ко мне привязалась? Мой ларец: хочу – утюг буду ставить, хочу – в помойку выкину!

Мне нравится ее злить. Бедная Любка никогда не поймет маленького секрета обладания миром. Я смотрю на него – он мой! Я пожираю его глазами, ласкаю глазами, я наслаждаюсь музейным фарфором, эрмитажными геммами и камеями, водопадом цветущих азалий в оранжерее Ботанического сада. Я обладаю всем, что вижу. Неужели я буду плакать над каким-то ширпотребным ларцом старого времени?

Подозреваю, что Любка очень одинока. Возможно, она даже искренне привязана ко мне, хотя потихоньку и приворовывает. У нее есть подходящий ключ к моей комнате, я замечала, что она заходит, когда меня нет дома.

– Тебе ничего не жалко, – говорит она обиженным тоном.

– Почему же?… Я вещи люблю. Кстати, хотела тебя спросить, не видела ли ты моего колечка с бриллиантиками? Оно лежало в шкатулке на подзеркальнике.

Вспыхнула.

– Об этом надо спросить твоего Юрика!

Посмотрела на нее и впервые допустила кощунственную мысль: а может быть, она права? Только правду я вряд ли узнаю. Однако, несмотря на обладание мною всеми сокровищами мира, было чертовски жаль этого колечка.

Я выпила совсем немного, и опьянела с непривычки, а Любка, хоть и отказывалась, пила с удовольствием. Я надеялась, она расслабится и заговорит по-человечески, но ничего подобного, стала спешить к телевизору, свой-то я не включаю.

– Там хорошие образовательные передачи, я смотрю документальный сериал про фараонов, – говорит она.

– Ты бы лучше любовника завела, гораздо полезнее, чем сидеть у телевизора с фараонами.

– Ни стыда у тебя, ни совести!

Разозлилась и ушла, но настроения не испортила, и я доела ее котлеты с капустой. Готовит она хорошо, но, что бы на сей счет ни говорили, этого мало, чтобы удержать мужчину. И мужчина-то был никакой, пьяница и бабник. В борьбе за него Любка проявляла нечеловеческие усилия, и добро бы дело было в любви, я подозреваю, она просто хотела сохранить мужа. А может, она хотела того же, что и я: единственного мужчину на всю жизнь.

Понесла в кухню грязную посуду. Она там. Зареванная. Смотрит прямо перед собой, плечи и руки приподняты, как у культуриста, демонстрирующего свои бицепсы-трицепсы.

– Я наполняюсь, наполняюсь, наполняюсь, – шепчет она, – мощной, очень мощной жизненной энергией!

– Только не пукни от напряга, – не удержалась я.

– Иди к черту!

Я засмеялась, и она, хлюпнув носом, тоже.

– А может, у тебя не все потеряно? – спрашиваю. – Давай потанцуем?

Отвергла с возмущением.

– Почему не смотришь своих фараонов, не образовываешься?

Махнула рукой, по щекам слезы. И вдруг я вспомнила, что никогда не видела ее плачущей, и так мне стало ее жалко, что присела рядом, обняла. Плечи трясутся, нос распух, плачет горько, безутешно, как маленькая девочка. Я гладила ее по голове с невесть откуда взявшейся нежностью, словно она моя дочка, мой ребенок, которому чертовски не повезло в жизни, а она рыдала у меня на груди. Мы с ней давно живем рядом, разумеется, она меня по-своему любит, но она – собственница во всем, а я терпеть не могу, когда кто-то заявляет на меня права.

* * *

Предки моей матери были дворянской крови, но внешне она походила на крестьянку, каких Филонов рисовал, неуклюжих, с большими руками и ногами, словно топором вытесанных. Все предки моего отца были крестьянами, отец же, элегантный красавец с тонким, вдохновенным лицом и выразительными руками, отличался артистичностью и шармом.

Маму на протяжении всей жизни помню в одном и том же платье. Конечно, платья менялись, но фасон, а вернее его отсутствие, и темный цвет, оставались прежними. А еще ужасный длинный холщевый фартук, заляпанный масляной краской. Вот какой я вижу маму. Отца помню в хорошо сшитом костюме, в шляпе с полями, с его стремительной летящей походкой в развевающемся на ходу, не застегнутом плаще.

От мамы пахло скипидаром, от отца – дорогим одеколоном и трубочным табаком. Но это уже потом, а в юности они были бедны.

Как они сошлись? Как могли полюбить друг друга? Я часто задавала себе этот вопрос. Думаю, он полюбил ее талант. Но живут не с талантом, с женщиной. А если все мысли и чувства, все силы души этой женщины отданы искусству, мужчине, который любил ее, не позавидуешь.

Они поженились совсем молодыми. Они вместе учились. Я знаю, что оба были лучшими, первыми. Но ему пришлось бросить учебу, чтобы кормить семью. Работал в фотоателье, потом снимал для газет и журналов, так и не стал живописцем. Он пожертвовал собой ради семьи, но семья все равно развалилась. Отец нашел себе женщину, которая посвятила себя ему, а не творчеству. Он переехал к ней, а мать с еще большей истовостью отдавалась живописи.

Мать мечтала, что я стану художницей. Все данные для этого были, она видела это, об этом говорили и в СХШ при Академии художеств, где я училась. Но отец ушел из семьи, и все во мне восстало против матери и ее образа жизни. Я всегда любила отца больше, чем мать. И я сказала себе: никогда не буду ходить в рубище. От меня будет пахнуть дорогими духами, а не масляными красками. И у меня будет любовь. Слава богу, внешность я унаследовала от отца. Я никогда не стану такой, как мать, и никогда не стану художницей. Ей назло. Ведь матери так этого хотелось!

Какая-то ужасная бессмыслица. Из чувства противоречия, чтобы досадить матери, я пошла в Электротехнический, с трудом его закончила, но работать по специальности не стала, потому что специальность была мне отвратительна. Вышла замуж. Развелась. Второй раз вышла замуж за своего первого мужа, чтобы начать все сначала и родить ребенка. Но дети без любви не рождаются. Опять разошлись. Устроилась в библиотеку. Ни карандаша, ни кисти в руках много лет не держала, за исключением оформления студенческой стенгазеты и надписей на библиотечных выставочных стендах. Но мне все время хотелось рисовать! Особенно по весне! Однако я себя постоянно пересиливала и в какой-то момент в этом сопротивлении начала находить даже удовольствие.

Знаю, это ужасно, но я все еще не могу простить матери любви к искусству и виню в развале семьи. Прости меня, мамочка, что не оправдала твои надежды и не стала художницей, что зарыла талант. Я за это тяжко расплачиваюсь. Прости, что до сих пор тебя не простила, хоть ты уже много лет лежишь в могиле!