Kitabı oku: «Бунин, Дзержинский и Я»
Старые предания, обрастая мифами, становятся еще реальнее
Часть первая
Этот русский зимний полдень1
I
Глава 1
На улице – легкая метель, совсем не обычная для Парижа.
Все, кто звонил в дверь, а потом появлялся в прихожей, несмотря на возраст, были молодо оживлены, смеялись, отряхивая шляпы, шарфы, и восклицали изумленно и весело: «La neige» («Снег!»). Гостиная ярко освещена, но углы тонули в полумраке. Гостей встречала хозяйка, о таких женщинах принято говорить «роскошная». Красивое лицо с серыми глазами, копна светлых волос. Но взгляды гостей сразу же обращались к шумной компании в правом углу гостиной. В центре сидел, вставал, жестикулировал, вскакивал крепкий, коренастый хозяин дома – толстяк в оригинальной курточке с бантом. Ступал он грузно и косолапо, иногда останавливался на полуслове, пытаясь разглядеть среди гостей, заполнивших гостиную, жену. Она же, чувствуя его взгляд, отвлекалась от гостей и отвечала ему легкой поощряющей улыбкой.
– Как хорошо, что вы покинули Аргентину, Александр Акимович, – шумели вокруг. – Чтобы пересечь океан, сколько нужно сил!
– Переход был тяжелым: июль, жара… Качка меня доконала, не вылезал из постели, есть не мог… Да еще и волновался: нужно ли там русское искусство, нужен ли я? Но у аргентинцев, как и у испанцев, какое-то особое чутье к русскому языку. Какое-то чудо, ни черта ведь не знают о нашем духе, традициях, быте, верованиях… И вдруг старая Испания с ее Дон Кихотом мечтательному славянству подает руку!
– Писали, что муниципалитет Барселоны вам выразил благодарность!
– Это за благотворительный спектакль, – подтвердил Санин, снова отыскивая взглядом женщину с копной пепельных волос.
– Замечательно, что вы показали русскую жизнь! Даже в тех странах, в которых раньше никакого представления о ней не имели.
– Париж, пожалуй, избалован нами, – отвечал Санин. – Какие были дягилевские сезоны! Вот «Садко», например: я поставил не оперу, а оперу-балет. Певцы за кулисами, а сцена отдана балету. Но дело, в общем-то, не в воспоминаниях, а в Брониславе Нижинской. Гениальный балетмейстер, скажу я вам, вполне достойна своего великого брата. А самое главное, у нее просто неимоверная тяга к русской теме – ее «Царевна-лебедь», «Снегурочка», «Картинки с выставки», «Древняя Русь», не говоря уж об оригинальной версии «Петрушки», – действительно прославили русское искусство за границей. На родине, надеюсь, когда-нибудь оценят ее как хореографа и балерину. Конечно же, уговорив госпожу Нижинскую поработать вместе, я, сами понимаете, обязан был наступить на горло собственной песне. И нисколько не жалею об этом – ее хореографию в «Садко» вполне можно поставить в один ряд с ее оригинальными балетными постановками. Сегодня Бронислава Фоминична собиралась тоже прийти, но в последний момент появилась возможность навестить больного брата и она не захотела ее терять.
– И все же правильно говорят, Александр Акимович, вы не режиссер, вы дьявол! Да, да, так все французы говорят. Чертовский темперамент, у Рейнгарда такого нет. Бешеный темперамент! Да еще методичность и дисциплина, как у немца. И это у русского человека. Французы, итальянцы поют в один голос: нам бы такого. Александр Бенуа прав – Божьей милостью вы награждены.
Санин окинул гостей лучистым взглядом и остановил хор восторженных голосов:
– Мы пойдем сейчас за стол, но, чтобы не испортить вам гастрономическое верхнее «ля», речь я произнесу здесь:
– Ставлю и ставил, друзья мои, оперы. И все новые и новые размышления одолевают меня. Что-то мне кажется, что постоянные искания от постоянной неудовлетворенности собой – это чисто русское явление. Нельзя народу стоять, вязнуть, топтаться на месте. Для души народной нужны выходы, новые касания, нужны ширь и смелость исканий, общность со всем человечеством. Но вместе с тем истинная русская душа была и остается навеки сама с собой. Верной себе, своей правде, своей истории, своим укладу, быту, семье, религии, своей культуре. Живу я на чужбине, тоскую, работаю, творю, безгранично жалею и люблю родину нашу, горжусь ею. Вот так, друзья. Пойдем выпьем за наши успехи для России.
Все двинулись в распахнутые двери, откуда виднелся покрытый накрахмаленной скатертью стол с одноцветьем блюд. Это была особенность дома Саниных – накрывать торжественный стол под знаком того или иного цвета. Препровождая гостей, Санин отыскал глазами сероглазую женщину, волнуясь, что упустил ее на секунду из поля зрения. И вдруг длинный, вызывающе громкий звонок колокольчика раздался в прихожей.
– Полин, посмотрите, пожалуйста, кто там так запоздал.
Девушка вышла и долго не появлялась. Сероглазая женщина в необъяснимой тревоге направилась в прихожую. Но там никого не было, только Полин, стоя у зеркала, воровато и смешно примеряла чужую шляпку.
– Кто был?
– Не знаю, мадам. Спросили какую-то Лику Мизинову, если я верно произношу. Я сказала, что не знаю такой.
Санин, оставивший рассаживающихся гостей, вполголоса произнес с порога:
– Но это ведь тебя, Лидуся. Кто-то из той жизни…
Глава 2
Гости разошлись довольно рано – то ли неожиданная зима напугала, то ли непривычной оказалась какая-то грустная задумчивость, не свойственная на людях хозяйке дома. Санин, проводивший последнюю пару на улицу и вернувшийся с мороза в теплую прихожую, слышал, как жена в зале расспрашивала Полин о незнакомце: как выглядел, сколько лет. Та ответила, что особенно не присматривалась. Обе не слышали, как Санин вошел и разделся, стряхнув со шляпы сухой снег.
Их парижская квартира количеством и расположением комнат немного напоминала последнюю московскую, на углу Арбата и Староконюшенного переулка, на четвертом этаже шестиэтажного дома, построенного в 1909 году. Их дом в Париже был лишь на четыре года старше. Открыв зеленую массивную дверь с позолоченными ручками, попадаешь в небольшой вестибюль, из которого наверх ведет нарядная деревянная лестница, покрытая тяжелым красным ковром. Здесь и без буржуек в любую погоду тепло и уютно – Париж недостатка в угле не испытывал.
Квартира эта была похожа на московскую еще и тем, что до театра – там до Малого, а тут до «Opera Russe a Paris» на Елисейских полях – рукой подать. Пешком можно добраться за полчаса, максимум за сорок минут, не тратясь понапрасну там – на извозчика, а здесь – на такси. Санин в большинстве случаев так и делал, совмещая дорогу на работу с быстрой, почти спортивной ходьбой. Улица была тихая, но рядом, в трех минутах ходьбы, – оживленная торговля Пасси с фешенебельными магазинами и уютными кафе, в которых днем кормили довольно вкусными обедами. Лида и Катя, сестра мужа, любили пройтись по магазинам, а то и просто не спеша прогуляться.
Хороша квартира была еще и тем, что Санин мог ее содержать на контракты за постановку оперных спектаклей. Занявшись оперой, он в свое время как бы вытянул счастливый билет. Большинство русских, сбежавших в Париж от советской власти, бедствовали. Жили в комнатушках третьеразрядных гостиниц, зарабатывали чем могли – мелкой торговлей, уборкой квартир, стрижкой собак, уроками рисования, музыки, танца. Княгиня Юсупова заделалась модельершей и удивляла парижских модниц.
А он, русский оперный режиссер, уже уезжая из России, знал, что не пропадет за границей, еще научит этих иностранцев, как сделать оперу притягательной не только для снобов. У него есть свой секрет, свой подход к воплощению музыки на сцене. И он сработал! Он, Санин, востребован и здесь, в
Париже, и в других странах. И платят ему вполне приличные деньги. Сейчас его талант оценен в постановках русских опер, но, чем черт не шутит, будет возможность, и он с удовольствием возьмется и за Вагнера, и за Верди. А соответствующие предложения поступят, – он не сомневался, – не здесь, в Париже, так хоть с другого полушария. Он легок на подъем, его не страшит ни тряска в поезде, ни качка на корабле! Была бы только возможность поработать, показать себя. И какое счастье, что с ним Лидуша. Где бы он ни был без нее, он знает, что ее молитвами и заботой он жив и успешен. Да, Катя права, – эта женщина послана ему мамой, которая и на небесах не покидает его.
Хорошо все же, что есть Париж, где его знают и ценят, эта уютная квартира, которую ему посоветовал снять Александр Бенуа. Здесь можно отдохнуть, сосредоточиться в кругу близких людей. Все же постоянный гостиничный водоворот уже не для него – шестьдесят два года, от них никуда не денешься.
Александр Акимович подошел к зеркалу и не понравился себе. Нет, на мэтра не похож: нет блеска в глазах, тяжелое, хмурое, как у чернорабочего, лицо, сутуловатые плечи. Впрочем, увидело бы это зеркало его на репетиции, когда он весь поглощен одной идеей, готов ею заворожить и завораживает не только певцов и музыкантов, но и целую толпу статистов, многие из которых и сцену-то видят в первый раз. Что бы тогда сказало это чертово зеркало?
Он переоделся в халат, прошел в свой кабинет, – Лидуши здесь не было, зашла к Кате. Включил недавно приобретенный приемник, попытался настроить на московскую волну. Шум, треск, свист и тяжело пробивающийся голос русского диктора. После трудного дня и вечернего приема напрягаться уже не хотелось. Раскрыл на случайной странице книгу стихов, лежащую на столе, – видимо, Лидуша принесла из русского магазина.
Но один есть в мире запах,
И одна есть в мире нега:
Это русский зимний полдень,
Это русский запах снега.
Лишь его не может вспомнить
Сердце, помнящее много.
И уже толпятся тени
У последнего порога.
Это правда. Он взглянул на титульную страницу – Дон-Аминадо, Аминад Петрович Шполянский. Вот только, в отличие от поэта, Александр Акимович всегда и везде помнил запах русского зимнего полдня. Нахлынули детские воспоминания, читать дальше не хотелось. Как же хочется иногда домой!
И тут Александр Акимович вернулся к мысли, к загадке, которая, как он понял, так и не покидала его весь этот вечер. А в самом деле, кто был этот загадочный гость? Разве что досужий репортер какой-нибудь русской эмигрантской газетки в преддверии очередной годовщины со дня смерти Антона Павловича Чехова решился на очередную отчаянную и явно безуспешную попытку получить интервью у Лидуши? Но, придя в дом Саниных с такой целью, глупо ведь называть ее девичью фамилию? А коли уж позвонил, зачем потом растворился? Может быть, просто не рассчитывал некстати заявиться на прием?
Он был уверен – о чем бы ни говорила жена в этот субботний вечер с его сестрой Катей, загадка эта ей тоже не дает покоя. Опять всю ночь спать не будет, а утром станет привычно улыбаться, скрывая усталость и плохое настроение. Взьерошив в задумчивости по-прежнему густые волосы, Санин отправился к жене с твердым намерением отвлечь ее от раздумий на больную тему. Он прошел через зал, где Полин заканчивала уборку праздничного стола, постучался к Кате, но жены там уже не было. Увидев свет в ванной, постучался. Лида стояла перед зеркалом. Много раз ей советовали сделать стрижку, дескать, не девочка уже – слишком много времени уходило на уход за волосами и прическу, – ни в какую не соглашалась.
– Спасибо, милая, вечер сегодня удался благодаря тебе. Ты прекрасно пела сегодня, и многие позавидовали, что у меня такая красивая и талантливая жена!
– Была красивой. А ты не скромничай – вечер, как ему и положено, сложился благодаря тебе и твоей Нижинской, хотя она сегодня и не появилась. А что, кстати, с ее братом, давно ты ничего о нем не рассказывал?
– Если ты не устала, приглашаю тебя в малую гостиную. Похоже, ты замечательную книжку принесла. Вспомнил, Дон-Аминадо мне очень хвалил Шаляпин, по его мнению, это настоящий фонтан остроумия. Федор Иванович присутствовал даже на благотворительном вечере в пользу Дон-Аминадо. Фонтан остроумия, а стихи грустные пишет…
– А кто в эмиграции пишет веселые? Надеюсь, ты знаешь, что русским поэтам и писателям, в отличие, к счастью, от музыкантов и оперных режиссеров, – Лидуша сделала легкий поклон в сторону Санина, – здесь очень тяжело живется.
– Но я же не эмигрант. Я, можно сказать, нахожусь в международной творческой командировке с целью пропаганды русского искусства!
– Ладно, не эмигрант, – улыбнулась Лидия Стахиевна, – с удовольствием посижу с тобой, так как уверена: долго не усну, если пойду сейчас в постель. А вот Катюша выразила желание сегодня пораньше лечь и выспаться.
Глава 3
На этот вопрос, любит ли его Лидуша, Санин боялся отвечать даже себе. Но что понимает и ценит – никогда не сомневался. Однако, странное дело, в их разговорах на любую тему, о любом человеке его как-то тянуло так или иначе вывести беседу на себя, сравнить другого с собой, рассказать жене, как бы он сам поступил в тех или иных обстоятельствах. И происходило это неосознанно. Из этих сравнений следовало, что у него вышло бы во всяком случае не хуже, а коли жена вдумается, как он подспудно надеялся, то и лучше.
Вот сейчас о Брониславе Нижинской он рассказывал с таким упоением, будто говорил о себе. Да и в самом деле, несмотря на то, что он почти на двадцать лет старше, несмотря на то, что она была женщиной, ему казалось, что они очень схожи с Брониславой. И прежде всего стремлением к независимости, страстной увлеченностью русской темой, даже стилем поведения на репетициях. Уже в двадцать лет она была личностью: демонстративно ушла из Мариинки, где пользовалась успехом. Ушла в никуда. Только потому, что из театра по прихоти вдовствующей императрицы выгнали ее гениального брата!
Он, Санин, тоже однажды в молодости совершил неординарный и рискованный поступок: разорвал все связи с тем, что было дорого, дабы найти свой собственный путь.
– А ты бы видела ее на репетициях! – говорил он жене. – Характер – не дай Бог перечить ей! Не смей! А почему? Потому что знает, чего хочет. Приходит в брюках и длинной мужской рубашке, на руках – белые холщовые перчатки, чтобы не соприкасаться с потными телами исполнителей. Никакой косметики, никакой прически – волосы с прямым пробором, зачесаны за уши. Постоянно с папиросой во рту, глуховата и, как ни странно, говорит шепотом. То ли громкость не может рассчитать, то ли хочет, чтобы ей внимали. Если кто-то танцует спустя рукава, злится и становится совсем ведьмой. Ногтей, правда, как я, не грызет. Кстати, может, потому и ходит в перчатках?
– Сашуня, – сказала Лидия Стахиевна с мягкой улыбкой, – ты ведь обещал рассказать о Вацлаве, а не о ней и о себе!
Лидуша не была бы его Лидушей, если бы не отличала, что он говорил и что на самом деле хотел этим сказать. Но на этот раз он почему-то почувствовал легкое раздражение и довольно успешно попытался его скрыть.
– Понимаешь, он уступил настойчивости влюбленной в него богатой венгерки Ромолы де Пульски и, что кажется невероятным, в конце концов женился на ней!
– Что в этом плохого?
Он приготовился было сказать Лидуше, что брак повлиял на творческий потенциал Вацлава. Но осекся: Чехов, как утверждали, именно по этой причине долгое время избегал женитьбы. Аналогия в обстоятельствах, навеянных появлением русского незнакомца, как ему показалось, была бы слишком прозрачной и обидной. И ухватился за свое воспоминание:
– Кстати, судьба меня странным образом столкнула с Нижинским. Это было в Петербурге в период моей службы в Александринке. Помню, ставился балетный спектакль, не требующий расходов на декорации. Ставил его блестящий балетмейстер Михаил Фокин. Необычные костюмы, нарушение симметрии – одних артистов Фокин поднимал на возвышение – сооружал холмы, деревья, – других укладывал на траву, он избегал горизонтальных группировок. Интересным был танец фавнов. Танцоры не делали балетных па, а кувыркались, что противоречило классической школе, но соответствовало «звериному» танцу. И это был не трюк, а выражение характера. Помню, Фокин выделил одного мальчика и спросил, как его фамилия. Тот ответил: «Нижинский». Меня так увлекли работы Фокина и этот Нижинский, что я попросил балетмейстера сочинить для трагедии Алексея Толстого «Смерть Иоанна Грозного» танец скоморохов. Фокин обрадовался и предложил показать эти пляски под «древнерусский» оркестр из гудков, гуслей, сопелок, домр, балалаек. Но начальство императорского театра заявило, что со мной будет работать официальный балетмейстер. Я же уперся рогом и сказал, что хочу Фокина и Нижинского. Если нет, ухожу из театра. Написал в газету «Русь» – ты помнишь? – и объяснил причину ухода из императорского театра.
– Где твоя память, Саша? – расхохоталась Лидия Стахиевна. – Я тебе отправила это письмо и просила убрать из него описания мелочей. И восклицательные знаки. Их было по десять штук на каждой странице.
– Да? Возможно. Да только я ушел по вине управляющего петербургской конторой императорских театров, а Нижинский вскоре – по прихоти вдовствующей императрицы – ей балетный костюм танцора показался слишком вызывающим.
– Что с ним?
– Тяжело болен. Потерял рассудок. Танцевал последний раз в каком-то благотворительном спектакле в 1919 году, когда и мы с тобой были еще в России.
– Быть может, следует его навестить? Подумай.
Глава 4
Санин, оставшись один, злился на себя. Отчего это он все время старается так или иначе предстать перед женой в лучшем свете и всегда оказывается смешон? Отчего так происходит вот уже десятки лет? Может быть, оттого, что ему всегда хотелось доказать жене, как правильно она поступила, выйдя за него, низкорослого, не всегда опрятно одетого, с массой дурных привычек, которых Лидуша, дама светская, должна была стесняться? А может, этот комплекс неполноценности идет с его ранней юности, от его первых и постоянных неудач с девушками, о которых Лидуша, как ему представлялось, либо знала, либо догадывалась. А успеха у представительниц слабого пола он всегда жаждал, ему всегда казалось, что ни награды, ни деньги, а любовь женщины и ее готовность на все – высочайшая оценка, которой удостаивается мужчина в своей жизни. Но по линии чувств его с юности преследовали неудачи. Первая тайная его влюбленность в Любовь Сергеевну, сестру Станиславского, осталась без ответа – она вышла замуж за его друга Георгия Струве. Потом он пал на колени и просил руки Марии Павловны Чеховой, но и здесь получил отказ. А потом был театр, множество очаровательных актрис.
И, наконец, будто бы сбылось: на него, как говорят, положила глаз красавица Алла Назимова, студийка Немировича-Данченко, занятая в спектаклях студии МХТ как статистка. О ней рассказывали, что, живя в «меблирашках» у Никитских ворот, отрабатывала плату за жилье уборкой, что подрабатывала и телом, пока богатый любовник, горький пьяница, не снял для нее приличную квартиру. Но для двадцативосьмилетнего Санина ее прежней жизни не существовало: Алла одарила его любовью, удостоила признанием. Что после этого для него похвала самого Станиславского за постановку массовых сцен в «Смерти Иоанна Грозного»! Несмотря на отчаянные, письменные и устные, уговоры сестры Екатерины Акимовны, что эта чувственная и вульгарная девица недостойна его, дело шло к свадьбе. Но и тут все рухнуло, причем самым неожиданным и предательским образом. Алла, по совету Немировича, решила попробовать свои силы в провинции и, не предупредив Санина, уехала в Бобруйск, играть в местном театре. Санин вне себя от отчаяния послал ей вдогонку письмо, полное упреков, будто она бросила его из-за бедности, и призывов вернуться. Все тщетно. Назимова вернулась год спустя, не сыскав в Бобруйске ни успеха, ни денег, но побывав замужем. Оба сразу осознали, что навсегда потеряны друг для друга, чему была очень рада Екатерина. «Бог и мама там, на небе, избавили тебя от этого брака», – сказала сестра.
Он боготворил Лидию Стахиевну, свою Лидушу, умницу, образованную, талантливую – она раз и навсегда прервала роковую цепь его любовных неудач, все понимала и прощала его желание покрасоваться. Но сегодня Санин уловил другие, не совсем приятные для себя нотки. «Надо это индюшество прекращать», – подумал он, засыпая. Такого рода обещания он давал себе уже не раз.
Глава 5
Они возвращались домой поздним вечером. Весеннее небо светилось луной и звездами. Запахи остывающего жаркого дня – жасмина, сирени.
– Какой запах! Словно в Дегтярном переулке, чувствуешь? Знаешь, меня расстраивает Жюльен, Жюльен Ножен. Понимаю, молод, многого не видел. Но зачем эти гримасы, конвульсии, спекулятивные замашки современных фокусников в искусстве? Вспоминаю наши российские драматические школы. Тогда их расплодилось безмерно много, и велика была прыть желающих служить искусству. Просто эпидемия, эпидемическое движение какое-то…
– И я была застигнута этой эпидемией, как все потерявшие тогда нить жизни, отбившиеся от дела и мечтающие о сценических лаврах.
– Да, это была беда, имеющая общественный корень. Но ты-то при чем? С твоим музыкальным образованием, с твоим голосом, с твоей красотой, наконец? Ты, моя бесценная, при чем здесь? Да и кто сейчас мог бы мне помочь? Ты и только ты. Ну еще Мария Николаевна.
Лидия Стахиевна остановилась, внимательно посмотрела на мужа:
– Сашуня, Ермолова умерла. Ты хорошо себя чувствуешь?
– Прекрасно. А ты собралась опять в Вогезы меня отправить, лечить от депрессион нервюз? Неужто я выдержу без тебя, искусства, самой жизни еще раз? Я здоров, Лидуша, как бык! И вспомнил Марию Николаевну, потому что не принимаю ее смерти. Знаешь, с тех пор как мою мать схоронили, Мария Николаевна стала моей второй матерью. Я служу вечному ермоловскому искусству. Она вдохнула в меня чистый идеализм, проповедь добра, нравственности. Я ее вечный рыцарь! Лидуша, я самый молодой режиссер в мире, поверь мне. И знаешь, почему? Вот прошли годы, из юноши я стал мужем, теперь мне за шестьдесят. И я все еще молод, потому что во мне живы, юны и трепетны ермоловские идеалы. Я человек верующий и все думаю, что она умирала там, в Москве в самую тяжелую пору моей болезни. Как это странно. Об этой странности я даже дочери Ермоловой написал. Ты печальна, дружочек… Из памяти не идет этот незнакомец? Ах, Полин, Полин…
Лидия Стахиевна молчала.
В комнатах было не холодно, но сыровато. Лето еще не согрело парижские дома. После ужина Александр Акимович позвал жену посидеть в их любимой малой гостиной.
– Давай поговорим, – предложил он ей. – Все мы на людях…
«Малой гостиной» они называли комнату с камином, двумя удобными диванами, двумя круглыми столиками для чаепитий, большим секретером между окнами. На стенах только русские картины – Левитан, Коровин, Малявин.
– Пусть висит, – сказал тогда Александр Акимович, водружая подарок Малявина на стену. – Меня однажды назвали Малявиным сценических постановок. За то, что я, как этот художник, грубую, ничем не прикрытую черноземную силу и вольные движения показываю горящими красками.
Здесь бывали только они и, очень редко, сестра Санина Екатерина Акимовна. Санин пришел в гостиную раньше, долго возился у секретера, отпирая ящики. Падали папки, письма, газетные вырезки. Наконец появился на свет вишневый альбом с желтыми металлическими застежками.
Он проворчал что-то себе под нос, грузно устроился на диване, открыл альбом на первой странице, глянул и быстро закрыл. Стал ждать. Лидия Стахиевна пришла в мягком сером платье с перламутровой брошью на плече.
– Что это у тебя? – спросила негромко.
– Альбом с фотографиями.
– Ты взял его в большой гостиной со стола?
– Нет, я сам его составлял.
– И прятал?
– Прятал. Иногда смотрел в одиночку. Здесь все о тебе и немного о нас. То есть немного и обо мне.
С первой страницы на нее глянула фотография молодой барышни с высокой пышной прической.
– Что за странная была мода: пуговицы у меня на платье – каждая величиной с тарелку…
– Намек на то, что ты всегда любила поесть, Хаосенька. Как и я… Нет, не так. Ты – элегантно и со вкусом, я же не соображаю, что ем и сколько.
– Ты помнишь, какой это год? – спросил он неожиданно серьезно.
– Конец восьмидесятых, наверное. А может, и немного позже…
– А ты помнишь, что именно в этом году состоялось в Москве в доме Гинзбурга на Тверской открытие Общества литературы и искусства? И мы все там были. Совсем молодые-молодые…
– Все?
– Все. И ты, и я. И… Чехов. Мы не знали друг друга, но я тебя помню – красавица.
– А я думала, что ты запомнил только интеллигенцию, которая, как говорил Станиславский, «в тот вечер была налицо».
– Не смейся. Тогда налицо были Коровин, Левитан, оформлявшие зал. И великий Ленский, читавший рассказ Чехова «Предложение». Значит, и Чехов. А потом состоялся столетний юбилей Щепкина, и на нем была сама Ермолова и вся труппа Малого театра. А какие балы, маскарады в залах Благородного собрания! Станиславский – в костюме Дон Жуана, Лилина – Снегурочка. Вера Комиссаржевская – в хоре любителей цыганского пения. Были спектакли, выставки, художники показывали себя.
– Ты так все помнишь?
– Хаосенька, я же был десять лет бессменным секретарем этого общества. Станиславскому помогал. На сценических подмостках вместе появлялись. Я был его правой рукой. Иногда и двумя руками: и играл, и режиссировал.
Лидия Стахиевна отложила альбом, не тронув следующей страницы. Встала и несколько раз прошлась по гостиной, опустив голову.
– Ты фантазер, идеалист. Душу, дружбу и верность даришь самозабвенно. А тебя Станиславский – правую руку свою, на свадьбу не пригласил… Не его, элитарного, поля ты ягода! Да и расстался потом так легко с тобой, словно пушинку смахнул с рукава.
– Надеюсь, ты не хочешь меня обидеть, наступая на больную мозоль?
– Совсем нет, мой милый. Просто хочу сказать, что ты постоянно завышал свои ожидания, а потом мучился, когда они не оправдывались. А вот Чехов – как будто с малых лет знал – люди и жизнь разочаровывают. Чехов умел защищаться. Смотри, как он едет на собрание этого общества: облекается даже во фрачную пару, ждет, что будет бал. А говорит об этом небрежно. Какие цели и средства у этого общества – не знает. Что не избрали его членом, а пригласили гостем— его будто не трогает. Вносить 25 рублей членских за право скучать ему не хочется. Он заранее готов Суворину не только об интересном писать, но и о смешном. Но пишет не о смешном и не смешно, а как будто зло. У некоего немца, мол, была система, когда он кормил из одной тарелки кошку, мышь, кобчика и воробья. А у этого общества, на которое сам Чехов-то приехал, системы, мол, никакой: скучища смертная, все слоняются по комнатам, едят плохой ужин, обсчитаны лакеями. «Хорошо, должно быть, общество, если лучшая часть его так бедна вкусом, красивыми женщинами и инициативой», – смеется он. Он заметил то, что только женщина должна замечать: в передней – японское чучело, в углу – зонт в вазе, на перилах лестницы для украшения – ковер. Он обругал художников «священнодействующими обезьянами». А между прочим, Левитан, Коровин и Сологуб прекрасно все оформили!
Санин неожиданно повеселел, но все же не без подозрения посмотрел на жену:
– Ты все-таки сердишься. Наблюдательность, а в ней соль и перец – непременное условие характера Чехова. Он во всем и всегда такой. Да и поверь: красивых женщин он узрел. Ты никогда не могла помешать тому, чтобы на тебя не оборачивались и не засматривались. Просто Антон Павлович не сумел увидеть в состоявшемся зерно будущего Художественного театра, возможно, был не в духе. К тому же случился конфуз с чтением его рассказа. Кто-то робко сказал, что рассказ слабый, а тут появился он. А ведущий, не сообразив, ляпнул: «А вот и автор». А возможно, был обижен, что его избрали только гостем. Вот и написал об этом Суворину то ли с юмором, то ли всерьез. И просит Суворина записать его в литературное общество, обещая его посещать. Говорил, между прочим, и о драматическом обществе, и говорил серьезно. Считал, что оно должно быть коммерческим и помогать побольше зарабатывать своим членам. И председательствовать в нем должны не «иконы», а работники. Так что мог он все же обидеться, что не был избран в члены Общества литературы и искусства. Действительно, мне было девятнадцать лет, и я был избран, а он, известный, талантливый, «Степь» уже написал, старше меня, а его не избрали!
Даже сейчас, когда его уже нет и мы далеко от российских мест, мне плохо от этих мыслей.
Лидия Стахиевна посмотрела долго и нежно на мужа, поцеловала.
– Милый, добрый и смешной ты в своих благомысленных и бессмысленных мечтаниях.
– Мне хотелось отвлечь тебя от мыслей о незнакомце из той жизни. И вспомнить о ней вдвоем. Поискать бодрости, сил, одушевления в наших с тобой воспоминаниях, – сказал Санин. – А ты спать идешь…
– В следующий раз будет продолжение, согласен? Спрячь пока альбом.
Санин встал в позу, поднял бровь, глянул трагически:
– «Перенесу удар я этот, знаю, чего снести не может человек. Все побеждает время»…
– Действительно, все побеждает время, когда в сон клонит, – засмеялась Лидия Стахиевна.