«Искра жизни» kitabından alıntılar, sayfa 2
Жизнь есть жизнь. Даже самая жалкая.
Но верить можно не только в Бога. На свете так много вещей, в которые можно верить.
Это только в дурацких романах пишут, будто дух сломить нельзя. Я знал прекрасных людей, которых превращали в ревущую от боли скотину. Почти всякое сопротивление можно сломить, нужно только время и подходящие инструменты.
— Нельзя ли выменять часы на еду, Лео? — спросил Пятьсот девятый.
— Сегодня ночью нельзя ничего выменивать. Даже золото.
— Можно есть печень, — заметил Карел.
— Что?
— Печень. Свежую печень. Если ее сразу же вырезать, она съедобна.
— Откуда вырезать?
— Из мертвецов.
— Откуда ты это знаешь, Карел? — спросил Агасфер через некоторое время.
— От Блатцека.
— Кто это Блатцек?
— Блатцек, в лагере Брюнн. Он сказал, это лучше, чем умереть самому. Покойники умерли, и их все равно сожгут. Он меня многому научил. Он мне показал, как прикидываться мертвым и как надо бежать, если сзади в тебя стреляют: зигзагом, неравномерно, то вскакивая, то припадая. А еще, как найти себе местечко в общей могиле, чтобы не задохнуться и ночью выбраться из груды тел. Блатцек многое умел.
— Ты тоже многое умеешь, Карел.
— Конечно. Иначе бы меня уже не было здесь.
- Коммунист? - спросил он. Пятьсот девятый покачал головой.
- Социал-демократ?
- Нет.
- Кто ж тогда? Кем-то ты ведь должен быть.
- Кусочком человеческой плоти, если угодно.
Газовых камер в Меллерне не было. Комендант этим обстоятельством особенно гордился. Он с удовольствием повторял — у них, в Меллерне, умирают только естественной смертью.
Наше воображение не трогают цифры. И чувство к цифрам безразлично. В таких случаях больше чем до одного мы считать не умеем. Раз – и все. Но этого вполне достаточно, чтобы проняло.
Они простились с Бергером и направились к проходу, сделанному в ограждении из колючей проволоки. Они уже несколько раз были за пределами лагеря, хотя и не очень далеко. Но каждый раз, неожиданно оказавшись на другой стороне, они вновь испытывали одинаковое волнение. Им казалось, что здесь незримо присутствуют и электрический ток, и пулеметы, точно пристреленные к голой полоске земли вокруг. Ими овладел страх, когда они сделали первый шаг по ту сторону ограждения из колючей проволоки. Но там им открылся бесконечный мир.
Они медленно шли рядом. Был мягкий пасмурный день. Не один год им приходилось ползать, бегать и пробираться крадучись. Теперь, распрямившись, они шагали спокойно, не страшась. Никто больше не стрелял сзади. Никто не кричал. Никто не избивал их.
— Это непостижимо, — проговорил Бухер. — Каждый раз снова.
— Да. От этого становится прямо-таки страшно.
— Не оглядывайся. Тебе хотелось обернуться?
— Да. Это страх все дает о себе знать. Словно кто-то сидит в голове и крутит ею.
— Давай попробуем это забыть, пока мы способны на это.
— Ладно.
Продолжая идти, они пересекли одну дорогу. Их взгляду открылся зеленый луг, усеянный желтыми примулами. Они часто видели их из лагеря. На какой-то миг Бухер вспомнил жалкие высохшие примулы Нойбауэра около двадцать второго барака. Он стряхнул с себя эти воспоминания.
— Давай пройдем через луг.
— А это можно?
— Я считаю, нам можно многое. К тому же мы не желаем больше испытывать страх.
Они ощущали траву под своими ногами и на своих ботинках. Ведь и этого они были лишены. Их уделом была жесткая земля плаца для перекличек.
— Свернем-ка влево, — предложил Бухер.
Они увидели куст орешника и, раздвинув ветви, ощутили его листву и почки. И это было для них новым.
— Пошли, теперь можно вправо, — сказал Бухер. Со стороны могло показаться ребячеством, но они испытывали от этого глубокое удовлетворение. Оба могли делать, что хочешь. Никто им ничего не приказывал. Никто не кричал и не стрелял. Они обрели свободу.
— Это, как во сне, — проговорил Бухер. — Страшно только, что вдруг проснешься и снова перед тобой барак и вся эта мерзость.
— Здесь и воздух другой. — Рут глубоко вздохнула. — Воздух-то живой. Не мертвый.
Бухер внимательно посмотрел на Рут. На ее лице появился небольшой румянец, а глаза вдруг заблестели.
— Да, это живой воздух. Он пахнет. Он не воняет. Они остановились около тополей.
— Здесь можно присесть, — сказал он. — Никто нас не прогонит. Если мы захотим, можно даже потанцевать.
Они присели. Стали разглядывать жуков и бабочек. Ведь в лагере были только крысы и голубые мухи. До них доносилось журчание ручья рядом с тополями. В прозрачном ручье быстро текла вода. В лагере им всегда не хватало воды. Здесь же она просто текла, без пользы. Ко многому приходилось привыкать заново.
Они прошли дальше вниз по откосу. Им некуда было спешить, и они часто отдыхали. Потом показалась лощина, и когда они, наконец, оглянулись назад, лагеря уже не было видно.
Они долго сидели и молчали. Лагерь и разрушенный город исчезли. Они видели перед собой только луг, а над ним мягкое небо. Они чувствовали тепловатый ветерок на своих лицах, и казалось, что он сдувает черную паутину прошлого и отбрасывает ее теплыми руками. «Наверное, именно так все должно начинаться, — подумал Бухер. — С самого начала. Не с озлобления, воспоминаний и ненависти. С самого простого. С ощущения жизни. Не с того, что ты все же жив, как в лагере. Просто, что продолжаешь жить».
Хоть и ничтожна цена арестантской жизни, хоть и не ставят эсэсовцы эту жизнь ни во что, а на поверке счет должен сойтись, и всех, кого вывели из зоны, при входе надо предъявить живыми или мертвыми. Бюрократию трупы не пугали, пугала только недостача.
Он почувствовал несколько теплых капель дождя на лице, казалось, это слезы из ниоткуда. Кто еще способен плакать слезами? Ведь за многие годы они были выжжены и иссушены. Иногда глухая боль, убывание чего-то, что раньше казалось уже почти утраченным, — только это позволяло считать, что для потерь все еще оставался маленький резерв.