Kitabı oku: «Стеклянные тела», sayfa 5
Айман
«Лилия»
Она зашла в кафетерий. Налила свежей воды для чая. Обычно в те вечера, что она работала в «Лилии», она выпивала чашки три-четыре. Зеленый чай богат антиоксидантами. Он должен быть полезен ребенку в ее животе. Вернувшись в мастерскую, Айман остановилась за спиной у Ваньи с дымящейся чашкой в руке и стала наблюдать за сосредоточенной работой девушки.
«Путешествие в Дамаск» и «Игра снов» Стриндберга из собрания сочинений. Невзрачная книжка карманного формата в дешевом переплете, с мутноватым шрифтом; на страницах тесно из-за узкого набора. Но книжка в хорошем состоянии, и Ванье нравятся обложка и иллюстрация тушью – поясной портрет серьезного Стриндберга. Свет падает справа и придает одному глазу выражение печали – тому же глазу, который у Айман поврежден, однако другой глаз Стриндберга смотрит жестко и строго.
– Посвящение классное, – сказала Ванья, протягивая Айман книгу. – Такое, блин, патетичное.
На титульном листе значилось «Я люблю тебя». Ни дарителя, ни адресата – только объяснение в любви. Три слова защекотали фантазию Айман.
– Я не очень люблю «Дамаск», – заметила она. – Пьеса кажется упражнением перед «Игрой снов».
– Тогда, я думаю, «Дамаск» отрежем. – Ванья взяла один из ножей и примерилась к книге. – Отрезать надо не только заглавие, но и всю пьесу. В моем переплете будет только «Игра снов».
Айман нравилось смотреть на творческое своеволие юной девушки, которая, кажется, не опустила руки, хотя совсем недавно потеряла одну из своих лучших подруг.
– Вольтер проделал такое с романами Рабле, – сказала Айман и рассказала, как писатель вырезал понравившиеся ему страницы и переплел их в собственную версию «Гаргантюа и Пантагрюэля».
– Тогда, думаю, это забавное посвящение получит собственное место на задней странице и будет карминно-красным. Обложку сделаю с кожаными уголками.
Ванья снова нацелилась на книгу острым, как бритва, ножом. Потом повернула руку так, что обнажилось запястье, и на миг Айман показалось, что она собирается воткнуть нож себе в руку.
Но Ванья провела острием ножа над текстом на задней обложке.
Она фыркнула.
– Пожалуй, возьмем цитату целиком. Вот послушай: «…все возможно и вероятно. Герои расщепляются, раздваиваются, испаряются, уплотняются, растекаются, собираются воедино. Времени и пространства не существует. Минута тянется, как многие годы, времен года не существует, снег ложится на летний пейзаж, на зелено-желтую липу».
– Описание логической бессвязности сна, – сказала Айман, подумав, что это определение как нельзя лучше подходит для воспоминаний о ее собственной жизни.
Казахская степь, путешествие в Тегеран на ржавом автомобиле. Потом Минск и гимнастический зал. Бегство в Швецию. Черные дни в Евле, потом светлые – в Стокгольме, которые под конец тоже стали черными. Поездка в Берлин. Путаница в памяти. Дима умер, но все-таки жив.
Ванья отложила книгу.
– У меня тоже есть кое-что, что надо переплести. – Она расстегнула сумку, вынула потертый ежедневник и положила его на стол. – Написал один чувак, который день за днем докладывает о погоде и какие машины проехали мимо.
Айман взяла ежедневник в руки. Полистала, увидела внизу на последней странице имя и адрес владельца.
– Реставрация? Какой сделаешь переплет?
– Эксклюзив, – ответила Ванья, глядя в сторону.
Симон
Квартал Вэгарен
Он проснулся, как волк. Без слез, голодный, с сухим языком.
Он и раньше так просыпался – с щекочущим ощущением, что пора наконец пришла, но всегда его ждало разочарование. Ни ему, ни другим не хватало энергии, чтобы воплотить великие планы в жизнь. Планы были, но не по-настоящему величественные.
Все пошло трещинами.
Не только я, а вообще всё, подумал он и натянул одеяло на голову. Как у других получается не видеть грязь, разруху и что неизбежный конец уже совсем близок?
Воздух под одеялом скоро стал спертым, и он принялся убеждать себя, что так и должно быть. Гниение.
Настоящей причиной пробуждения было то, что его тошнило. Он разбит, он оказался не в том месте, не в том мире.
В квартире было тихо, и Симон предположил, что Эйстейн и прочие убрались восвояси. Вечером они встретили трех парней, блэк-металистов из Фалуна. Наверное, они еще увидятся, может – на концерте. Эта деструктивная сцена больше любой другой, потому что потребность в освобождении больше, чем где-либо.
Мир так непонятен, а лезвие бритвы хоть немного примиряет с ним.
Он потянулся за блокнотом. «Я то, что я делаю, все прочее – воздух и пустая трата энергии, – написал он и подобрал бритву, лежавшую на полу у кровати. – Только в своих действиях я живу». Он прижал острую сталь к внутренней стороне левой руки и медленно провел бритвой вниз по запястью. Кожа раскрылась, раздвинулась, из глубокого пореза сначала не вышло ни капли. Края раны были белыми. Он словно средневековый флагеллант, пытающийся победить Черную Смерть. Потом появилась кровь.
Первый раз, когда он порезал себя, зафиксировался как самый яркий, все последующие были не более чем бледной копией. Но все же напоминали о том, первом разе.
В героин он влюбился с первого шприца. Героин соблазнял, был его товарищем по играм. Сейчас он превратился в чудовище, пожиравшее Симона изнутри.
В ванной Симон отыскал бинт, крепко обмотал руку и сел на диван в гостиной. Он ощущал умиротворение, но знал, что это чувство преходяще. Факин шит, мать его.
Когда все двери заперты и нет ключей, человек имеет право сдаться. Какой смысл предлагать противнику ничью, если расстановка фигур на доске ясно показывает, что ты не можешь выиграть партию.
Глухую, плотную тишину гостиной еще больше подчеркнула сирена – внизу, по Фолькунгагатан, проехала машина срочного вызова. Остановилась, помчалась дальше к Гётгатан. Звук пометался между стенами, исчез в прихожей, потом – дальше, во внешнем коридоре, оставив после себя ощущение внезапного присутствия и такого же внезапного исчезновения.
Тишина – это отсутствие звуков, подумал Симон. Точнее – неприсутствие звуков. Только когда нет звуков, можно прожить тишину. Можно ощутить оглушительную тишину в разгар футбольного матча – или обнаружить, что горный склон в глуши полон звуков.
Симон вспомнил долгие прогулки в лесах Витваттнета в Емтланде. Чаще – в одиночестве, но иногда в обществе Эйстейна. В основном молчали, а если переговаривались, то негромко. Почти шепотом.
Вопросы, которые он задавал себе ребенком, остались теми же.
Шумит ли, падая, дерево в лесу, если рядом никого нет и никто не может услышать шум?
Живет ли человек, если на него никто не смотрит? Или существование человека подтверждается только тем, что его видят?
Легенда не может родиться в отсутствие отголосков, и по этой же причине герою требуется зеркало. Зеркало есть свидетель, а герой – не герой, если на него никто не смотрит.
Симон в те годы всегда проводил лето в Витваттнете. Именно там он и познакомился с Эйстейном – у его родителей тоже был участок в коммуне. Мечты далеко уносили обоих мальчиков. Они собирались завоевать мир, а если не выйдет, то убить как можно больше народу. Ничего невозможного: у отца Эйстейна было два охотничьих ружья и старый револьвер времен Второй мировой.
Они могли бы каждый день ходить в поселок и убивать, сколько вздумается. Оружейный шкаф не запирали.
Симон услышал, как проехала еще одна машина экстренного вызова. Сирены отзвучали где-то во дворе, после них вернулась пустота, которую они только что украли, и гостиная обрела свою всегдашнюю болезненность.
Скоро начнется вытрезвление, и он станет разваливаться на куски.
Кишки взорвутся, мышцы скрутит, его тело будет выжато, словно тряпка.
В кухне Симон включил кофеварку. Приятно-бессмысленное опьянение еще не прошло; он сел за стол и закурил, ожидая, когда кофеварка зафыркает.
На перилах внешнего коридора лежал в бледном свете соседский черный кот. Симон подумал: а как это – убить животное?
Он подумал о соседке. Она частенько сидела, расстелив плед, во внутреннем дворе и читала. Иногда он тоже там читал, но на лавочке на игровой площадке. Соседка была очень красива и как будто родом с Ближнего Востока, хотя фамилия звучала, как русская.
Симон выбросил окурок, налил себе кофе и стал ждать дурноты.
Миф о профессоре-таксисте или профессоре-уборщике – правда; соседка Симона может оказаться хирургом, которая вынуждена работать санитаркой.
Едва он это подумал, как кот соскочил с перил, и Симон услышал, как соседская дверь открылась. Тут его и затошнило – гораздо раньше, чем он ожидал.
Он даже не успел добежать до туалета. Его вырвало на пол и стену прихожей прежде, чем он успел рвануть задвижку. Желудок вывернуло наизнанку.
Хуртиг
Сибирь
Едва сняв куртку, он открыл посылку с видеоигрой. «Telstaren» семьдесят седьмого года. Отложил, не думая, включил телевизор, но запускать игру не стал. Не было ни сил, ни желания, к тому же его больше интересовала «Atarin», что постарше (и подороже).
Вместо того чтобы играть, он позвонил Исааку – услышать, как он там. Услышать, что все под контролем. Послеобеденный разговор прервался слишком скоро.
– Загрунтовал несколько холстов, – поведал Исаак упавшим голосом, – и вот стою я перед тремя незаконченными картинами и понимаю, что моя живопись неактуальна. Она абсолютно статична.
Хуртиг попытался ободрить его, напомнив о выставке в галерее «Ист-Сайд». Остатки Берлинской стены. Самая длинная в мире галерея, которая растянулась почти на полтора километра вдоль реки Шпрее. Хуртиг не помнил картин Исаака. Зато помнил процесс о нанесении ущерба: кто-то вырубил из стены несколько глыб, а еще кто-то изрисовал ее краской из баллончика.
– Картина попала в мешок со строительным материалом, – сухо усмехнулся Исаак. – Ту часть стены снесли, чтобы построить спортивную арену. Развезли по всему Берлину на щебенку. Но ты прав. Это было интересно. Рисование не ради рисования.
Хуртиг понимал, что должен рассказать о погибшей девочке, но подозревал, что Исаак занят своими мыслями, а остальное ему неважно, и решил выждать.
Они попрощались, Хуртиг сделал телевизор погромче и вскоре обрел компанию в виде диктора новостей. Когда диктор покончил с событиями дня, Хуртиг стал ждать погоды и спорта.
Он открыл пиво и сел на диван. Новости уже успели перетечь в сводку погоды. Диктор констатировал, что в Стокгольме весь день идет дождь. Хуртиг выглянул в окно. Дождя не было. Сухие осенние листья шелестели на ветру.
Новости спорта начались, когда пиво как раз закончилось. Бессодержательные интервью и бесконечные подсчеты результатов Хуртиг находил успокоительными. Телевизор бубнит, но слушать не обязательно.
Неплохо было бы любить музыку. Тогда можно бы вместо спортивных сводок слушать Баха или Моцарта.
Хуртиг никогда не понимал музыки, и, как он думал, не только потому, что ему медведь на ухо наступил. Ему трудно было сформулировать причину, но, по его мнению, музыка должна вызывать нечто вроде восторга сродни религиозному, а у Хуртига были проблемы с восторгами такого рода. Подростком он сделал несколько безуспешных попыток приобщиться к музыке. Просто взял, что под руку подвернулось, а подвернулись «Dire Straits» и «Status Quo» – они оказались на полке с пластинками дома у приятеля. Большей ошибки и вообразить трудно.
Хуртиг встал с дивана, сходил на кухню за очередной банкой пива. На сегодня – последней. Сегодня ночью надо спать. Он устал из-за этих проклятых самоубийств и не мог сосредоточиться, потому что не понимал их.
Когда Хуртиг вернулся в гостиную, по телевизору шла программа о подборе персонала. Эксперт утверждал, что шведские предприятия работают вполсилы, потому что работники сидят не на своих местах.
Интересно, подумал Хуртиг. Наверное, мне вообще нечего делать в этом расследовании. Музыка и самоубийства. Совсем не мои сильные стороны.
Хуртиг переключил на другой канал. Передача о жизни животных Свальбарда больше соответствовала его настроению, но мысли Хуртига уже перенеслись к сестре, и он понял, что на сегодня хватит и что спать он, вероятно, будет неважно.
Примерно через час он осознал, что с пивом тоже получилось неважно. Он пил четвертую банку, а на диване рядом с ним стояла картонная коробка, которую он выволок из гардероба.
Коробка с воспоминаниями. Письма, открытки и фотографии, пара старых школьных альбомов и альбом со старыми комиксами про Фантома – вырезки из газеты Норра-Вестерботтена.
Еще там лежало расследование Государственного управления социальной защиты населения о самоубийстве его сестры, документ на нескольких страницах, констатировавший: причин, по которым психиатрическое отделение лена Норботтен должно было бы вмешаться в данный случай, не обнаружено.
Хуртиг читал, не понимая ни слова из профессионального жаргона – так же, как тогда.
«Помимо вынесения профессиональной оценки и перечисления предпринятых мер Государственное управление социальной защиты подчеркивает следующее. Из истории болезни не всегда возможно вывести степень склонности пациента к суициду, а когда риск суицида есть, не всегда видно, на чем основано такое заключение. Пациентка совершила две попытки самоубийства».
Кажется, чиновники сами ничего не поняли. А как тогда может понять он?
Хуртиг снова сунул документы в коричневый конверт, в котором они пришли из ландстинга, а конверт отложил в сторону. На самом деле он искал не это. Хуртиг продолжил рыться среди сложенных в коробку бумаг.
Да, вот оно. В самом низу.
После целого дня работы с теми кассетами неудивительно, что он вспомнил об этой. Она лежала в поцарапанном пластмассовом футляре. На наклейке значилось «Лина кричит».
«Что я делаю?» – подумал Хуртиг, открыл футляр и достал кассету, зная, что ему не следует ее слушать.
Его сестре было тогда не больше полугода; она невольно стала реквизитом в школьной пьесе, где он играл, когда учился в начальных классах.
Он не помнил, о чем была та пьеса, помнил только крик из коляски на сцене и что магнитофон был спрятан под одеяльцем. Лина вопила в полупустом актовом зале школы в Квиккъёкке. А через несколько минут точно так же завопит в пустынной квартире в стокгольмском районе Сибирь.
Симон
Квартал Вэгарен
– Так не пойдет. – Эйстейн презрительно смотрел на него. – Никаких вытрезвлений, соображаешь? Следи, мать твою, чтобы у тебя всегда что-то было под рукой. Во всяком случае – до возвращения из Сконе.
У Симона сил не было думать о поездке в Сконе. Ни хрена не было сил. К тому же ему требовалось что-то, чтобы забыть о зубной боли. Челюсти будто зажало в тиски; кажется, придется прибегнуть к помощи отцовского стоматолога.
Симон вообще не понимал, как функционирует Эйстейн. Иногда тот кололся, но не особенно часто. А еще Эйстейну никогда не бывало плохо – просто не бывало, и все.
Объяснение могло заключаться в том, что Эйстейн втихую принимал субоксон, когда мог его достать. На улице или у какого-нибудь коновала. Попасть в наркологическую клинику сейчас почти невозможно, и Симон понимал: система здравоохранения просто смотрит на него и на Эйстейна как на отбросы. При таком положении дел врач, который продает из-под полы субоксон, – это хороший врач.
После шприца сердце начало снова закачивать в тело энергию.
Эйстейн исчез, и Симон остался один. Иногда он сомневался, что Эйстейн существует на самом деле. Эйстейн редуцировался до некоего канала, связки между героином и Симоном.
В спальне Симон выдвинул ящик ночного столика.
Кассета все еще лежала там. Голод ждет его. Ждет, когда наступит правильный день.
Черная меланхолия
Студия
Я – одинокий человек. Я не считаю другом даже свою душу, так что оба мы – не более чем двое разложившихся мертвецов, которые делят одну могилу.
Героин усиливает меланхолию. Легитимирует ее. Я знаю, что это дисгармония, но хаос есть предпосылка порядка.
Меланхолия – греческое слово, оно означает «черная желчь», понятие, центральное в учении о телесных жидкостях.
Между телом и душой должно царить равновесие. Гармония между сердцем, мозгом, желтой желчью в печени и черной – в селезенке.
Черная меланхолия – это тавтология. Черная черная желчь. Я умру.
Я скоро умру.
Мои единственные друзья – мои слушатели, и больше всего мне хочется, чтобы они тоже умерли. Как Давид Литманен из Блакеберга. И девочка из Моргунговы, у которой день рождения третьего ноября. Это завтра, что означает – она следующая.
Садясь за компьютер, я ощущаю возбуждение, ликование. Минусовка едва начата. У меня один час десять минут, и еще десять минут дополнительно. Я знаю, что больше не осилю, так что, может быть, это даже перебор. Зависит от того, смогу ли я записать последний номер перед паузой. Двенадцать минут под этим гладильным прессом – и я обычно теряю контроль. Дело в моей матери.
Все началось прекрасным летним днем, когда мама взяла меня на руки и спустилась к железнодорожным рельсам.
Мне было пять лет; она сказала, что я похож на нее, и что я на самом деле – одно целое с ней, и что мы вместе совершим священнодействие.
Господь велел ей сделать это. Вполне вероятно, потому, что Господь всегда говорил нам, что делать и чего не делать. Например – не смотреть телевизор или не стоять под душем больше пяти минут, ведь главное для человека – быть чистым, а греться и нежиться незачем.
Потом Старейшины объяснили, что дьявол явился к ней под чужой личиной.
Вот такое дерьмо. Мама была живая. Я тоже. Никогда мы не были такими живыми вместе, и все, что я делаю, я делаю, чтобы вернуться к тому моменту, там, внизу, у железнодорожных путей, с мамой.
Жизнь – это смерть. Почему этого никто не понимает?
И ощущение «я мертвый и я живой одновременно» всегда ярче, если делишь его с кем-то еще. Смерть и жизнь – это пара. Как орел и решка. Ночь и день.
Мы делали это вместе – она и я.
Ведь все становится легче, если ты не один.
Если ты с кем-то.
Я съежился у мамы на руках. Легкий ветер шевелил ей волосы, я слышал скрежет приближающегося поезда. Я ощущал ее запах. Запах ржавчины и металла означал смерть; я чувствовал тепло солнца и маминых рук. Вибрация рельсов, стыки, колебания деревянных шпал.
И наконец – визгливый свисток поезда и бабочка-адмирал, порхнувшая мимо.
Мне было пять лет, и я не хотел умирать.
Не больше двух часов потребовалось мне на то, чтобы превратить минусовку в подобие платформы, с которой можно отправиться в путь, но после работы я выжат как лимон.
А вечер только начался.
Айман
Квартал Вэгарен
Она молилась Богу не пять раз в день, потому что молилась она не ради молитвы.
Этим вечером она молилась за Диму, и молитва – частное дело между нею и Богом.
Такой же свободный выбор, как ее выбор носить хиджаб.
В Советском Союзе с его секуляризацией открыто следовать религиозным предписаниям было небезопасно. Носить хиджаб считалось мятежом, и покрывало все еще – почти тридцать лет спустя – служило демонстрацией ее свободолюбия.
Айман в ту ночь спала беспокойно и около трех открыла глаза.
Снова уснуть не получилось. Айман зажгла свет и потянулась за коробкой, стоящей под кроватью. Она знала, что у Ваньи под кроватью есть такая же.
За две недели до смерти, почти шесть лет назад, Миша отправил Айман эту коробку. В ней помимо покрывал семи разных цветов содержались памятные вещи из Минска. Все, что Айман пришлось отставить, когда она перебралась на Запад. Старые гимнастические туфли, костюмы сборной Советского Союза – красные, с серпом и молотом, ее призы за соревнования в Москве, Ростове и Санкт-Петербурге. Память о ее детском тренере, гимнастке Ольге Валентиновне Корбут: фотографии с автографами, марки, вырезки из газет и видеокассета с выступлением на Мюнхенской Олимпиаде 1972 года, где Минский Воробей взял три золотые медали.
Айман закрыла крышку. Затолкала коробку под кровать, потушила свет и задумалась о своей эмигрантской жизни.
Несмотря на проведенную в Минске в изоляции юность, а до этого полное лишений детство, побег из Алма-Аты и черные времена в Тегеране, Айман не считала, что ей есть на что жаловаться. Могло бы сложиться хуже, намного хуже, но все же чего-то как будто не хватало, и она не знала точно, чего. Корней? Точки опоры?
Знания, что все могло быть по-другому?
Не то чтобы жизнь жестоко обошлась с ней. Скорее, жизнь просто забыла ее. Пренебрегла ею. Когда она, трижды изгнанница, окидывала взглядом прожитые годы, она словно смотрела издалека. Айман слушала, наблюдала, но не принимала участия в происходящем.
Мечты стать новым Минским Воробьем умерли в ту минуту, когда она ступила на шведскую землю, но она не горевала об этой потере. В ее жизнь мог бы проникнуть долгий ряд несчастливых обстоятельств, которые принудили бы ее отказаться от жизни, но она не отказалась.
Багаж опыта не оттягивал ей руки – в нем лежали только порошковое молоко и высушенная и замороженная еда. То, что пригодится в пути.
К тому же жизнь в тройном изгнании дала ей хороший слух на языки.
Айман свободно владела пятью языками, могла объясняться еще на трех и сносно писала еще примерно на десяти. Ее первым большим литературным переживанием было «Преступление и наказание» Достоевского, и ей хотелось, чтобы все могли читать его по-русски.
Уже наполовину вернувшись в страну снов, она услышала, как что-то стучит в стену.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.