Ücretsiz

Овод

Abonelik
Seriler: Овод #1
339
Yorumlar
Okundu olarak işaretle
Овод
Sesli
Овод
Sesli kitap
Okuyor Елена Дельвер
90,85  TRY
Daha fazla detay
Sesli
Овод
Sesli kitap
Okuyor Всеволод Кузнецов
92,30  TRY
Daha fazla detay
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Но проповедник продолжал говорить, и они замолчали.

– Поэтому говорю вам сегодня: я глядел на вас, на ваши слабости и ваши печали и на малых детей, играющих у ног ваших. И душа моя исполнилась сострадания к ним, ибо они должны умереть. Потом заглянул я в глаза дорогого сына моего и увидел в них искупление кровью.

И я пошел своей дорогой и оставил его нести свой крест.

Вот оно, отпущение грехов. Он умер за вас, и тьма поглотила его; он умер, и нет воскресения: он умер, и нет у меня сына. О мой мальчик, мой мальчик!

Из груди его вырвался долгий жалобный крик; и стоголосым эхом подхватили его испуганные голоса народа. Все духовенство встало со своих мест, диаконы подошли к проповеднику и хотели взять его за руки. Но он вырвался и посмотрел им в глаза взглядом разъяренного дикого зверя.

– Что это? Разве не довольно еще крови? Подождите своей очереди, шакалы! Все вы насытитесь!

Они попятились и сбились в кучу, громко и тяжело дыша. Лица их побелели как мел. Монтанелли снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел ураган.

– Вы убили его! Вы убили его! И я допустил это, потому что не хотел вашей смерти. А теперь, когда вы приходите ко мне с лживыми славословиями и нечестивыми молитвами, я раскаиваюсь, что сделал это. Лучше было бы, чтобы вы сгнили в ваших пороках и заслужили вечное проклятие, а он остался бы жить. Стоят ли ваши зачумленные души, чтобы за спасение их было заплачено такою ценой?

Но поздно, поздно! Громко кричу я, он не слышит меня. Громко стучу в дверь его могилы, но он не проснется. Один стою я в пустыне и перевожу взор с залитой кровью земли, где зарыт свет моих очей, к страшным, пустым небесам. И отчаяние овладевает мной. Я отрекся от него, гады ползучие, отрекся от него ради вас!

Так вот же вам ваше спасение! Берите его! Я бросаю его вам, как бросают кость своре рычащих собак! Цена вашего пира уплачена за вас. Так ступайте, ешьте до отвала, людоеды, кровопийцы, стервятники, питающиеся мертвечиной! Смотрите: вон течет со ступенек престола горячая, дымящаяся кровь! Она течет из сердца моего сына, и она пролита за вас! Лакайте же ее, валяясь в грязи, и вымажьте ею ваши лица! Хватайте тело, деритесь за него и пожирайте его… и оставьте меня в покое! Вот оно, тело, отданное за вас. Смотрите, как оно изранено и сочится кровью, и все еще трепещет в нем замученная жизнь, все еще бьется оно в тяжкой предсмертной агонии! Возьмите же его и ешьте!

Он схватил чашу со Святыми Дарами, поднял высоко над головой и бросил с размаху на пол. Когда металл зазвенел, ударившись о камень, все духовенство толпой ринулось вперед, и двадцать рук зараз схватили безумца.

И только тогда напряженное молчание народа разрешилось неистовыми, истерическими воплями.

Волнующимся и ревущим потоком, опрокидывая стулья и скамьи, стучась в запертые двери, давя друг друга, срывая занавески и гирлянды, толпа хлынула на улицу.

Эпилог

– Джемма, вас хочет видеть какой-то человек внизу.

Мартини произнес эти слова сдержанным тоном, который они оба бессознательно усвоили в течение этих последних десяти дней.

Этот тон да еще спокойная ровность речи и движений были единственными проявлениями их печали.

Джемма, в переднике и с засученными рукавами, стояла за столом, раскладывая на нем маленькие пакетики с патронами. Она простояла за работой с раннего утра, и теперь, в ослепительный полдень, на ее лице была написана страшная усталость.

– Какой человек, Чезаре? Что ему нужно?

– Я не знаю, дорогая. Он мне не сказал. Он просил только передать, что ему нужно переговорить с вами наедине.

– Хорошо. – Она скинула передник и спустила рукава. – Нечего делать, надо пойти к нему. Похоже на то, что это шпион.

– На всякий случай я буду в соседней комнате, чтобы вы могли позвать меня. Как только вы отвяжетесь от него, прилягте и отдохните немного. Вы целый день провели на ногах.

– О нет! Я лучше буду продолжать работу.

Она медленно спускалась по лестнице. Мартини шел следом за ней.

За эти несколько дней она состарилась на целых десять лет. Едва заметная седая прядка волос превратилась в широкий пучок. Теперь она большей частью держала глаза опущенными в землю. Но когда случайно поднимала, их ужасное выражение заставляло содрогаться Мартини.

В маленькой гостиной она застала неуклюжего человека, стоявшего навытяжку посреди комнаты. Весь его вид – его фигура и полуиспуганное выражение глаз, которыми он взглянул на нее, когда она вошла, – подсказали ей, что это, должно быть, рядовой швейцарской гвардии. На нем была крестьянская блуза, очевидно с чужого плеча. Он озирался кругом, как будто боялся, что его вот-вот накроют.

– Вы говорите по-немецки? – спросил он на дурном цюрихском наречии.

– Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.

– Вы синьора Болла? Я принес вам письмо.

– Письмо? – Она задрожала и оперлась рукой о стол.

– Я рядовой гарнизона вон оттуда. – Он указал рукой в окно на холм, где виднелась крепость. – Письмо это от казненного на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед казнью. Я обещал ему передать вам в руки.

Она нагнула голову: он написал в конце концов!..

– Потому-то я так долго и не приносил, – продолжал солдат. – Казненный просил, чтобы я никому не давал его, кроме вас. Я не смог раньше выбраться – за мной следили. Я достал вот это платье, чтобы прийти.

Он пошарил за пазухой своей блузы. Стояла жаркая погода, и листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и порван, но и весь промок от пота. Несколько времени он простоял, неловко переступая с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.

– Вы никому не расскажете? – проговорил он робко, окидывая ее недоверчивым взглядом. – Мне может стоить жизни этот приход сюда.

– Конечно, я никому не расскажу. Подождите минутку.

Она остановила его, когда он уже повернулся, чтобы уйти, и стала рыться у себя в кошельке. Оскорбленный, он попятился назад.

– Мне не нужно ваших денег, – сказал он грубовато. – Я сделал это для него: он просил меня. Для него я сделал бы и больше. Он был так добр ко мне, спаси его, Господи.

Легкая дрожь в его голосе заставила ее поднять голову. Медленным движением руки он вытирал глаза грязным рукавом.

– Мы должны были его расстрелять, – продолжал он тихим голосом. – Мои товарищи и я… Солдату приходится слушаться приказаний начальника. Мы дали промах… А он смеялся над нами. Называл нас неумелым отрядом. Нужно было снова стрелять… Он был так добр ко мне.

В комнате воцарилось молчание. Он выпрямился, неловко отдал честь и вышел.

Несколько минут она стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села читать у открытого окна.

Письмо было написано очень убористо, карандашом, и местами его с трудом можно было разобрать. Но первые два слова были совершенно разборчивы. Они были написаны по-английски.

«Дорогая Джим» – стояло там.

Строки вдруг расплылись и подернулись туманом. И она его потеряла опять! Она его потеряла! При виде этого детского прозвища перед ней снова встала безнадежность ее потери, и она опустила руки в бессильном отчаянии, как будто вся тяжесть земли, лежавшей на нем, навалилась ей на сердце.

Затем она опять поднесла листок и стала читать:

«Завтра утром на рассвете меня расстреляют, и, так как я хочу выполнить мое обещание сказать вам все, я должен сделать это теперь. Впрочем, нет нужды в длинных объяснениях между нами. Мы всегда понимали друг друга без лишних слов, даже когда были детьми.

Итак, вы видите, моя дорогая, не к чему вам было терзать свое сердце из-за того, что когда-то вы ударили меня. Это был тяжелый удар для меня. Но потом мне пришлось вынести немало и других таких же, и, однако, я пережил их. Кое за что даже отплатил. И здесь, в тюрьме, я, как рыбка в нашей детской книжке – забыл ее название, – «жив и бью хвостом». Бью хвостом в последний раз… А завтра утром – finita la comedia[14]. Воздадим благодарность богам за то, что они для нас сделали. Это не много, но все же кое-что. Мы должны быть признательны и за это.

А что касается завтрашнего утра, мне хочется, чтобы вы оба – и вы и Мартини – знали, что я совершенно счастлив и удовлетворен и что мне больше нечего просить у судьбы. Передайте это Мартини, как мое прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймет. Я знаю, дорогая, что, попирая насущные интересы народа и возвращаясь к тайным пыткам и казням, они играют нам на руку, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете крепко стоять друг за друга и сделаете решительный натиск, вам предстоит увидеть великие события. А я завтра выйду во двор с таким же радостным сердцем, с каким ребенок бежит на праздник домой. Свою долю работы я совершил, а смертный приговор говорит за то, что я сделал ее добросовестно. Они убивают меня потому, что боятся меня. А чего же больше может желать человек?

Впрочем, я-то желаю еще кое-чего. Человек, который идет на смерть, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был таким грубым с вами и не мог забыть старых обид.

Вы, впрочем, и сами понимаете почему, и я говорю об этом – мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были еще нескладной маленькой девочкой и ходили в ситцевом платьице, с косичкой, напоминавшей крысиный хвостик. Я и теперь люблю вас. Помните тот день, когда я поцеловал вашу руку и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это была скверная выходка, но вы должны простить. А теперь я целую бумагу, на которой написал ваше имя. Выходит, что я дважды поцеловал вас, и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!»

 

Подписи не было, но в конце письма стояло стихотворение, которое они учили вместе, когда были детьми:

 
Я счастливый мотылек,
Буду жить я иль умру…
 

Полчаса спустя в комнату вошел Мартини. Полжизни он скрывал свои чувства к ней, а теперь, увидев ее горе, не выдержал и, выронив объявление, которое было у него в руке, обнял ее.

– Джемма! Что такое? Ради бога! Не рыдайте так! Вы ведь никогда не плакали! Джемма! Джемма, дорогая, любимая моя!

– Ничего, Чезаре. Я расскажу вам после… я… теперь… я не могу говорить.

Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо и, поднявшись, высунулась в окно, чтобы скрыть свое лицо. Мартини закусил губы. Первый раз за все эти годы он, точно школьник, выдал себя, а она даже не заметила.

– Что это? Гудит соборный колокол, – сказала она после короткого молчания, оглянувшись на него. Самообладание вернулось к ней. – Должно быть, кто-то умер.

– Об этом-то я и пришел вам сказать, – ответил Мартини обычным голосом.

Он поднял с пола объявление и передал ей. Оно было напечатано на скорую руку крупным шрифтом и обведено траурной каймой.

«Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал монсеньор Лоренцо Монтанелли внезапно скончался в Равенне от разрыва сердца».

Она быстро подняла голову от листка, и Мартини, пожимая плечами, ответил на ее невысказанную мысль:

– Что же вы думаете, мадонна? Разрыв сердца такое же благовидное объяснение, как и всякое другое.

14Представление окончено (ит.).