Kitabı oku: «Оливер Кромвель. Его жизнь и политическая деятельность», sayfa 2
Ясно, о чем должна говорить нам его биография.
Глава I. Первые сорок лет
Род и семья Кромвеля. – Детство и юношество. – Религиозные сомнения. – Отношение к кальвинизму и пуританизму. – Скромный сельский джентльмен. – Участие в общественных и государственных делах
Род Кромвеля не имеет никакого отношения к лордам того же имени, которые в XIV и XV столетиях были сделаны пэрами. Но зато доказано его родство с сильным министром Генриха VIII, Томасом Кромвелем, графом Эссекским, “молотом монахов” (malleus monachorum), беспощадно гнавшим святых отцов, разрушавшим их монастыри и безжалостно распродавшим с молотка почти все их земли. Племянник Томаса, сэр Ричард Вилльямс, валлиец и земляк Тюдоров, swift riding man, как называет его Карлейль, то есть “быстро разъезжающий человек”, успел во время могущества своего знатного родственника и во время своих быстрых разъездов от монастыря к монастырю захватить несколько хороших имений и обогатиться. Падение старшего Кромвеля не коснулось младшего. Младший уцелел, хотя его благодетель сэр Томас и должен был сложить свою голову на плахе. Пришлось только расстаться с быстрыми разъездами и поселиться на покое в благоприобретенных имениях, имея залогом безопасности собственную ничтожность. Это, впрочем, и не было особенно скучно. Монастырские имения, хотя и несправедливо отнятые, давали великолепный доход, занятия хозяйством требовали много времени, охота и пиры доставляли достаточно развлечений неизбалованному городской жизнью сельскому дворянину. Смуты и тревоги, нарушавшие покой высшей аристократии или лондонских граждан, не тревожили сэра Вилльямса; он преспокойно гонял зайцев во время казни Анны Болейн и умер, оставив прекрасно устроенное имение своему сыну сэру Генри. Сэр Генри, прозванный “золотым рыцарем”, вел роскошную жизнь; его игры славились на сто миль в окружности; он был весел, добродушен, гостеприимен и ни в ком никогда не возбуждал недоумения. Недоумение появилось лишь после его смерти, когда надо было упомянуть на могильной плите о его делах и заслугах. Сына сэра Генри звали Оливером. “У него было много детей, и он вел роскошный образ жизни”, но Бог с ним! Брат его Роберт для нас интереснее, и то лишь потому, что сыном его был другой Оливер, родившийся 25 апреля 1599 года на десятом году счастливой супружеской жизни сэра Роберта с Елизаветой Стюарт, маленькой, тщедушной женщиной, горделиво говорившей о своем родстве с шотландским королевским домом Стюартов.
Из этого видно, что Кромвель был прав, когда в своей речи, обращенной к парламенту в 1654 году, сказал, между прочим: “По рождению я был джентльмен, и если семья моя не пользовалась особенной известностью, то не оставалась и в темной неизвестности”. Темной неизвестности действительно не было. Напротив даже. От современных хроникеров мы узнаем, что в апреле 1603 года король Иаков I, проезжая с севера, остановился на два дня у дяди Кромвеля и пожаловал его орденом. Скольких хлопот и расходов обошлось дяде Оливеру королевское посещение, определить нельзя; известно лишь, что после этого материальное положение его сильно пошатнулось, зато он очень вырос в своих собственных глазах и “заметно стал говорить гораздо меньше”. Что же касается до маленького Кромвеля, то о впечатлении, произведенном на него королевским визитом, мы уж совсем не знаем. Услужливые историки уверяют, впрочем, нас, что в один прекрасный день королевская обезьяна схватила будущего лорда-протектора и унесла его на вершину дерева, но, к сожалению, не сбросила оттуда, что в другой, не менее прекрасный день маленький Оливер подрался с маленьким Карлом, сыном Иакова, и по своей неотесанности разбил до крови нос сопернику. В тех же хрониках можно прочесть интересный рассказ о том, что какая-то исполинская фигура являлась над колыбелью Кромвеля и, протягивая над ним руки, предсказывала ему, что он будет королем.
Образование Кромвель получил по тем временам вполне приличное. Сначала родители отдали его в школу к пуританскому проповеднику в Гунтиндоне, где он научился грамоте и хорошо ознакомился со Священным писанием. Потом уже он сам отправился в университет, и в тот самый день, в который умер Шекспир (23 апреля 1616 года), его имя появилось в матрикулах Сидней-Суссекской коллегии, куда поступали дети знатных фамилий графства. В 1617 году умер его отец, и Кромвелю пришлось оставить коллегию и отправиться к себе домой, чтобы помогать матери и сестрам по хозяйству. Восемнадцати лет он оказался, таким образом, во главе дома, что не помешало ему почувствовать, как недостаточно его образование. Желая его пополнить, он отправился в Лондон и несколько месяцев подряд занимался в конторе адвоката, нисколько, впрочем, не мечтая о карьере законника. Пребывание Кромвеля в Лондоне, первое по счету, встает перед нами изукрашенное всевозможными фантастическими рассказами, в которых Кромвель фигурирует как кутила, игрок и распутный молодой человек вообще. Гизо этим рассказам верит; Карлейль с презрением упоминает о них. Как бы то ни было, в августе 1620 года мы застаем Кромвеля женатым на дочери дворянина, Елизавете Бургер, благочестивой молодой мисс, преданной пуританству. Женившись, Кромвель окончательно поселился в имении. Мы можем лишь догадываться, что он делал там, как распоряжался по хозяйству, как принимал участие в делах прихода, общины, графства, как учил своих детей молиться, как страдал и мучился, обуреваемый религиозными сомнениями. Подробности об этом навсегда останутся тайной; несомненно лишь то, что по примеру своего отца, отнюдь не дяди, Кромвель жил очень скромно. Едва ли он задавал пиры, едва ли охотился. Интерес его жизни сосредоточился совсем в другой области; какой – сейчас увидим.
Я не знаю ничего более поучительного, как муки гениального человека, настойчиво ищущего правды. Эти муки должны бы сделаться достоянием истории. Мы знаем, что происходило с Лютером в его юные годы, когда, одинокий в своей маленькой келье, он задумывался над вопросом о спасении своей души. К сожалению, мы слишком мало знаем о том, что происходило с Кромвелем. Но он страдал, возбуждая сильное беспокойство в собственной семье своей меланхолией, мрачным видом и припадками невыносимого душевного отчаяния. Это были молчаливые муки, слишком, однако, сильные, чтобы хотя смутный отзвук их не дошел до нас, несмотря на два с половиной протекших столетия.
Кромвель задумался над тем же, над чем задумывались все выдающиеся люди его времени, все выдающиеся люди всех времен и народов. Один, затерянный в беспредельном пространстве бытия, стоя на уделенном ему от природы и общества клочке земли, со своими мускулами, бессильными и ничтожными в сравнении с могучими стихиями природы, со своим разумом, только скользящим по голубому небесному своду, но не проникающим за него, – человек с тоской спрашивает себя, как же связать свою личную жизнь с жизнью мироздания, как оправдать свои личные радости, скорби, крохотную, но бесконечно важную для него жизнь и бесконечно страшную смерть? Есть великая тайна жизни, есть тревожные вопросы бытия, и, отдавшись им, не получая на них ниоткуда никакого ответа, Кромвель не находил ни смысла, ни цели в окружающей его обстановке и в собственных своих занятиях. В продолжение целых лет он жил изо дня в день, не будучи, быть может, в состоянии отдать себе отчета в тоске, теснившей его грудь. Он сознавал лишь одно глубокое недовольство и томление, заставлявшее его опускать руки при одной мысли о каком бы то ни было деле. И он исполнял его механически, относясь к нему или как отец семейства, которому во что бы то ни стало надо заботиться о материальном достатке, или просто по привычке, не понимая, с чем высшим в жизни связано его дело, и мучаясь при мысли, что прекрасно можно обойтись и без него. Загадка жизни – “вечно тревожный и страшный вопрос” – не давала покоя великому человеку. Это загадка для каждого, но большинство живет, почти не замечая ее. Кромвель же искал ответа, быть может бессознательно даже искал, напрягая все свои могучие силы и гордо отказываясь найти успокоение в общепринятых формулах, с которыми так легко живется обыкновенному смертному.
“Не завидуй великому человеку, – говорит Карлейль, – его величие в страдании”. Отчасти это правда, конечно, и привилегия гения оплачивается обыкновенно слишком дорого. У него не хватает того качества, которое так щедро раздается скупой природой направо и налево, недостает самодовольства. Нет возможности, нет и права обзавестись им. Если и нам-то достаточно пройтись по улице, чтобы наткнуться на десяток непримиримых противоречий, то сколько видно их в жизни проникновенному взгляду гения. Счастливое легкомыслие спасает нас от излишних мук, иллюзия всегда наготове, чтобы вызвать улыбку, надежду, приток бодрости. Но за привилегию гения приходится, повторяю, расплачиваться, и притом страшно дорогой ценой.
“Мир погряз в греховности”. Это так же очевидно было для Кромвеля, как за сто лет до него было очевидно для Лютера и Кальвина. Обидное легкомыслие царит в жизни большинства людей, и, что гораздо хуже этого легкомыслия, там царят ложь и лицемерие. А между тем должна же наступить смерть, должен наступить тот роковой час, когда человек будет призван отдать отчет во всем сделанном им здесь, на земле. “На что же опереться в жизни, чтобы спокойно, без страха видеть, с какой головокружительной быстротой уходит день за днем и приближается могила?”
Нет даже ничего удивительного, если в наиболее тяжелые минуты Кромвель доходил до полноты отрицания. На все вопросы, задаваемые им бытию, он, быть может, слышал роковое холодное молчание. “Это бывает часто с религиозными натурами, пока не нашли они наконец безусловного основания для своей мысли и деятельности – безусловной веры в Бога”.
К тому же полнота отрицания – национальная “норманнская” черта. Я позволю себе привести небольшую скандинавскую сагу. Бог весть, в каком столетии появилась она. С небольшими изменениями ее основная идея приложима и к XVII веку. Она поможет нам глубже заглянуть в муки религиозно настроенной, ищущей веры души.
В этой саге речь идет о путешествии бога Тора. После долгих скитаний и странствований бог Тор, могущественнейший из богов, вооруженный своим молотом, легко обращающим в прах и в пыль гранитные утесы, приходит в страну, населенную великанами. Те ласково встречают его, подсмеиваясь, впрочем, над малым ростом божества, и наконец предлагают ему показать свою силу. Тор соглашается, обиженный недоверчивостью и насмешками. Для начала ему дают рог и хотят, чтобы он в три глотка опростал его. Тор напрягается, каждый раз вытягивает он из рога столько, что “большая река после такого глотка раскрыла бы свое ложе”. Но странно – рог остается полным по-прежнему, и жидкость видна у самых краев его. Тор разгневан, гнев удесятеряет его силы, и он, еще более могущественный, готовый победить или умереть, выступает на новое состязание. Он должен на этот раз побороть какую-то старую плюгавую старушонку, столетнюю бабушку царя великанов. Тор охватывает ее своими железными руками, он хочет приподнять ее, чтобы потом с размаху бросить оземь. Но старушка не поддается. Ноги Тора по колена уходят в землю, а старушонка по-прежнему стоит неподвижная и подсмеивается над богом своим беззубым ртом. Тора обманули. Конец его рога был соединен с морем; он боролся не с бабушкой царя великанов, а с самою смертью, и смерть победила его. Он в гневе на этот обман приподнимает свой молот, чтобы отомстить, но вдруг вся страна со всеми людьми, замками и городами исчезает перед ним. Призраки – вот что окружало его, и призраки обманули его, сильнейшего из богов.
Так и человек.
Он, как Тор, совершает геройские подвиги, изумляющие других; во имя самолюбия или любви к истине, или во имя долга наконец, он с безумной расточительностью и вместе с тем с безумной смелостью тратит свои силы. Но можно ли выпить море? Можно ли победить старушонку смерть? И против нее даже готов восстать человек, подгоняемый иллюзиями и полный самообольщения, но приходит мгновение, и он убеждается, что вокруг были призраки, “никуда” пошли его силы, “ни к чему” привели его стремления. Как Тор, приподнимает он свой молот, чтобы отомстить за эту ложь, – и это обман. Отомстить кому? Все исчезает из его глаз: ведь все было призраком, вся жизнь была им.
Такое душевное настроение является необходимой ступенью религиозной жизни ищущего человека. Ведь вот если бы Кромвель взял и принял сразу готовые формулы, он избежал бы, конечно, тоски и томления. Но ни дух времени, ни его личная натура не позволяли уложить свою веру в готовые рамки. Величие вообще избегает их, особенно в тех случаях, когда затронуты самые дорогие в человеческой жизни интересы.
Между тем традиции семьи, воспоминания детства, общее направление свободолюбивой мысли толкали Кромвеля в лагерь кальвинистов и пуритан. Первый важный этап, пройденный им, был, конечно, тот же самый, с которого началась деятельность Лютера. Надо было найти основания для религиозной мысли. Принцип Реформации подсказал ему: краеугольным камнем стали Священное писание и человеческое “я”.
Уже по тому, что все речи и письма Кромвеля испещрены цитатами из священных книг, можно заключить, что он долго и внимательно читал их. Быть может, как Лютер и Нокс, просиживал он за ними бессонные ночи, обливаясь слезами. Он верил лишь в то, что здесь истина, и что собственный его разум поможет ему понять ее.
Постепенно он склонялся к кальвинизму. Но тут на первых же порах его ожидала страшная вещь.
Как у человека XVII столетия, к тому же кальвиниста, сомнения Кромвеля имели специальную окраску. Учение Кальвина выросло из споров о благодати. Он довел эту догму до ее последних логических выводов. Он прямо разделил человечество на две части – избранных и осужденных. Одним обещал он блаженство рая, другим – вечные муки. В гордости своей мысли Кальвин отнял у Божества милосердие, он оставил ему одно – справедливость вечную, безусловную. Эта справедливость предопределяет, кто из людей будет спасен, кто должен погибнуть. Предопределение неизменно. Осужденному не идут впрок ни добрые дела, ни святое причастие; избранному не вредят ни грехи, ни преступления. Только избранный спасен будет. Кто же из искренних кальвинистов не мучился над вопросом, к какой категории принадлежит он? Страшный меч предопределения висел над ним, великая надежда на милосердие Божества была отнята у него жестоким учителем. В этой части учения Кальвина все страшно, все таинственно, все дышит холодом смерти и вечного осуждения.
И Кромвель мучился.
Обстоятельства, в которых находилась его родина, совсем не были таковы, чтобы придать ему бодрости. Томительно долго длилось малодушное правление Иакова Первого. Англия терпела унижение за унижением, и, еще недавно полная славы и силы в правление Елизаветы, она опустилась в разряд ничтожных европейских держав, на которые никто не обращал внимания. Это вполне заслуженное политикой Иакова презрение оскорбляло каждого англичанина. “Внутри” было ничуть не лучше, если не хуже. “Внутри” господствовал капризный и ребяческий деспотизм Букингема и его креатур и “в продолжение уже многих лет никто не слыхал о справедливом приговоре судов”. Самый тон жизни сравнительно с тем, что было при Елизавете, заметно понизился, и “Иаков как будто поделился своими недостатками с подданными, ничуть не сделавшись от этого добродетельнее”. Этими недостатками были трусливое малодушие, праздная жизнь, в заботах только о развлечениях, постоянная готовность ко лжи и лицемерию. Церковные дела особенно тревожили верующих.
Всякий знает, конечно, как появилась на свет Божий англиканская церковь. Она представляла из себя самый обидный компромисс между католицизмом и Реформацией. Отказавшись от римского папы, создав себе другого папу в лице короля, признав его главою в делах духовных, она отдавала на его решение все свои колебания. Корона от такого положения дел выиграла очень много. Выигрыш этот, однако, сопровождался значительными неудобствами. Компромисса вообще держаться очень трудно, особенно в тех случаях, когда из него хотят устроить что-нибудь постоянное и вечное. По самой сущности своей компромисс – соглашение временное, но встать на такую точку зрения англиканская церковь не хотела ни за что. По примеру католицизма она рассматривала себя как учреждение божественное, существующее по воле Промысла. Это было по меньшей мере дерзко, так как у всех на виду она появилась по воле не Промысла, а Генриха VIII, короля английского, смертного, во-первых, и ни в коем разе не лучшего из смертных, во-вторых. Надо было обладать особенной тонкостью понимания, чтобы сообразить, каким образом те же самые аргументы, которые отрицали абсолютную власть папы над церковью, могли служить защитой такой же абсолютной власти, но уже не папы, а английского короля. У честных и искренних людей такой тонкости понимания не было, и уже с самого начала соглашение, устроенное Кранмером, рассматривалось огромным числом протестантов как затея служить двум господам, как попытка соединить поклонение Господу с поклонением Ваалу. Люди же крайних религиозных убеждений совсем не были расположены подчиняться в делах веры какому бы то ни было человеческому интересу. “Они незадолго перед тем, полагаясь на собственное истолкование священных книг, восстали против католической церкви, сильной незапамятною древностью и общим согласием. Необыкновенным напряжением умственной энергии они свергли иго этого пышного и державного суеверия, и нелепо было ожидать, чтобы они непосредственно после такого освобождения терпеливо подчинялись новой духовной тирании. Давно привыкшие при возношении священником даров падать ниц, как бы перед присущим4 Богом, они научились теперь рассматривать мессу как языческий обряд. Давно привыкшие смотреть на папу как на обладателя ключей земли и неба, они научились считать его зверем, антихристом, человеком греха. Нечего было надеяться, чтобы они непосредственно перенесли на власть-выскочку то благоговение, которое перестали оказывать Ватикану; чтобы они подчинили свое частное суждение авторитету англиканской церкви, основанной на одном лишь частном суждении; чтобы они побоялись отщепиться от наставников, которые сами отщепились от папы. Легко понять негодование, какое должны были почувствовать сильные и пытливые умы, гордившиеся новоприобретенной свободой, когда учреждение, которое многими годами было моложе их самих, учреждение, которое на их глазах постепенно получало свою форму от страстей и интересов двора, начало подражать надменной манере Рима”.