Kitabı oku: «Три робких касания», sayfa 3
Вспомнить бы ещё. К нам подплыла миловидная девушка с карандашом.
– В красную мантию, – невинным шёпотом закончила я, позволяя официантке втянуть меня в рекламу нового меню.
– Вы знаете, что это значит? – Килвин нервно барабанил по краю толстой столешницы. Сонная девушка-официантка возвращаться к нам не спешила, она уже растратила свою дневную норму резвости. Проверять громадного стражника на предмет совершеннолетия – это, конечно, важно. А как иначе? По нему же не видно. Проверялся Килвин, надо сказать, охотно: перетряс пальто раза четыре, привстал, будто бы невзначай, продемонстрировал толстый палаш, чуть выпирающий в добротных форменных ножнах, и только потом с легкой улыбкой отстегнул портмоне. Документы сознательный гражданин Килвин хранил в каком-то водонепроницаемом кармашке. Официантка была поражена.
– Ты хоть номер её попросил?
– Не уходите от разговора, веда. Ваши странные способности брр… не дают вам, – он ткнул в меня пальцем. Забавно наблюдать, как в тебя тычет пальцем человек, глазами которого ты смотришь. Двоякое чувство. – право лезть в мою голову и жизнь! – довольно драматично закончил Килвин, посмотрел на меня, явно рассчитывая на моё раскаянье. Раскаянья сегодня не подвезли, увы. Вышеупомянутая голова смущенно опустилась. Пунцовые щеки спрятались за волосами. – Я свой написал.
– Хвалю.
– Давайте лучше вернёмся к…, – он сконфуженно тряхнул волосами.
– К Галвину, – закончила я совершенно бесстрашно. К обсуждению плана по спасению, плохого знакомого мне, типа. Этого неприятного, угрюмого Галвина. Может, спасём какого-нибудь другого? Посимпатичнее? Да-да. Знала ли я утром, та, не выспавшаяся я, добрых двадцать минут подбиравшая колготки, что вечером меня, почти добровольно, затащат в лучшую городскую питейную? Впрочем, какая разница? Тем более, плачу не я. – И, к личности в красном наряде, – и чувствую, просидим мы тут до завтрашнего утра. – Я разбираюсь в местной моде, – мне объяснили. Цвет мантий может многое рассказать. Килвин одобрительно хмыкнул.
***
«– Смотри, всё очень просто, – Злата улыбалась. Я чувствовала это сквозь морок обхватившей меня тьмы. – Жёлтый, как солнышко, цвет священников. Цвет нашего Бога. Потрогай, Ань, вот здесь, – мне в руку ложилась маленькая шелковая тряпица, кусочек старой рясы.
– Гладкая, – жаль руками не вижу.
Это был четвёртый день – долгое скорбенье, праздник. Я сидела, запершись в комнатке над малой читальней, сюда обычно не заглядывают, особенно по праздникам. В такие дни все, либо носятся безумные по храму, силясь обслужить зевак из города, либо отдыхают. Второе реже. Мне повезло, почти. В приюте при храме Великомученицы Василисы никто не знал, что я слепа, точнее знали все. Стоит только посмотреть на меня и поймёшь. Но верили в это лишь матушка да сестры Злата и Лина.
Иногда становится очень плохо. Тьма обступает меня со всех сторон. Только тьма, пустая, безликая. Я оказываюсь с ней один на один. Девочка без лица и чувств, никакая – слепая, слабая. Мама, помоги.
– Ага. У стражников сизый, они говорят синий, но этот синий, – Злата кривится, и это я тоже чувствую и слышу, – скорее серый.
Мама научила меня, как обмануть мир, показала, как приручить тьму. Она хотела вырастить настоящую ведьму, сделать из меня ворожейку прошлого, героиню старинных преданий, такую же сильную, как были они когда-то, а может ещё сильней. Мама, говорила, заплетая мне длинные-предлинные косы, что моя слепота – это дар, что она поможет мне обрести величие. «Ты без труда проникаешь в души людей, моя веди. Ты смотришь их глазами, ты чувствуешь их сердца. Стоит только приказать, моя веди». Только приказать. Приказать кошке долгие часы разглядывать печатные тексты. Приказать девушке, вон той случайной незнакомке с ванильными духами повернуть голову чуть-чуть левее. Приказать Галвину посмотреть в зеркало. Я не хотела этого, никогда.
– У судей – красный, – повторяю, как по книжке. Злата молчит, шуршит чем-то, мне неведомым – незнакомым.
– Правильно. Ириску хочешь?
Я киваю, тяну руку в никуда, и мне гадко, как же мне гадко! от этой беспомощности, что-то опускается в центр ладошки, что-то пахнет карамелью, запихиваю липкую конфету в рот и морщусь от сладости. Мне хочется реветь. Злата больше не молчит – щебечет без устали. Цвета путаются: зелёный – агрономам и экологам, синий – учёным, белый – медикам. Не люди – попугаи какие-то!
Если бы у ведьм был свой орден, мы бы носили черный, такой же плотный как мой невидимый мир. Мама говорила, что во тьме сокрыто моё могущество. Я ей не верила и верила, и страшилась, но не силы, я боялась себя с этой силой. «Никогда, – повторяю, барахтаясь в темноте, – никогда».
– А чёрный? – как мир, как твои руки, что мне не увидеть, как ничто, – Чей это цвет?
Злата встает, по скрипучей половице точно по мостку идёт к окну – замерла и шпингалет дёрнула. Не подаётся, присох. Я знаю, так звучит стук ногтей о дерево, когда рука с коротенькой щеколды срывается. Злата фыркает.
– Магов!
Шпингалет щёлкает коротко и тоскливо. Мне вспоминается наша с мамой кухонька. Мама никогда не закрывала окна, даже в самую стылую пору. Она верила, что уличный ветер может вымести из дома зло.
– Их не бывает, – я тоже фыркаю.
– Настоящих – да, но в Карильде есть Всеведущие. Сестра Лиана, говорит, они злые и глупые.
– У неё все глупые.
***
– На самом деле, это не так уж и плохо. Они хотя бы предупреждают, – Килвин отпил немного из кружки с зеленоватым ободком. В кружке что-то булькало, что-то сладкое и еловое. – Да они же убьют его! Господи.
– Н-нет. Нет-нет. Это же просто предупреждение. Штраф? Он же ничего… ведь да?
– Не знаю. Он идиот, самый настоящий, тупой и упёртый. Он мог… ох, господи, – Килвин зажмурился и, скрестив пальцы, обрисовал круг Солнечного. – Нет, конечно, нет. Галвин не плохой. Это всё слухи. Если он уйдёт из Малых лабораторий, всё будет хорошо, всё обойдётся. Что говорить о человеке, – он откашлялся, – который греет замороженные блинчики над чайником? Серьёзно, я сам видел. У него плита есть, а он… Он не чудовище.
– Тем более, там речь и о мастере Оде. Господин Виррин не оставит твоего брата, я знаю…
Килвин хмыкнул, опустил голову и громко-громко хохотнул.
– Виррин Од – бесчестная скотина. Он эксплуатирует моего дурного братца, вертит им, как пожелает. А Галвин, Галвин слепец! Они повесят его без суда, и дело с концом. Мрази! – Килвин стукнул могучим кулаком по столу. – Од как был святошей, так им и останется.
– Уроды! – я злобно фыркнула и тут же опомнилась, – Мастер Од не такой.
– Да что вы? – изумился Килвин. – Ах, ну да, вы же учёные лучше знаете. Куда мне до вас? Мне, как видишь, даже мантии не дали. Тебе тоже? – он поднял голову, я вжалась в стул. – О боги, Аня, прости. Я превращаюсь в Галвина. Прости. Я попробую позвонить ему. А лучше, знаешь, – Килвин смутился, – я напишу адрес, и позвоню консьержу, узнаем, дома ли Галвин, – он снова умолк, – и если да… вы отдадите ему э-это.
– А ты? Он же твой брат. Ты не можешь с ним встретиться? Это же проще.
– Не могу! Не могу, Ань. Мы поссорились недели три назад. Он невозможный! Он меня не послушает!
– А меня? Меня, послушает? Господин Всеведущий меня даже не помнит. Это глупо, Килвин.
– И трусливо, я знаю. Но я не могу. Я видеть его не желаю! Он… Как можно помочь человеку, который сам себе помогать не хочет? – Килвин распалялся всё сильней и сильней. И капельки медовой теплоты не осталось в его жёстком взоре. – Я пытался. Я после батюшкиной болезни его в этот город за собой приволок. Он бы в нашем захолустье… В институт устроил, квартирку снял. Мы там вместе пять лет прожили. Собаку завести хотели. А потом этот чёртов Од… Маги недоделанные! Ежа им в рожу! Ань, я смотреть не могу, как он… Господи! – его руки рухнули на стол. Посуда звякнула. – Ты сходишь к нему? Ань?
– Да.
– Правда?
– Да. Да, – зачем, ну вот зачем я на это подписываюсь? – Ты только позвони мне. Я домой зайду… – господи, господи. – Переоденусь и кошку покормлю.
***
Вот туфли стучат, остроносые, каблучком расстояние меряют. Я веду по перилам пальцами и считаю: гладко, гладко, срыв – поворот. А потом по коридору двенадцать шагов, по левую сторону две двери – не моя, не моя. Ручка. Поворот. Пальцы не врут, пальцы знают. Отомкнуть и захлопнуть. На ключ. Два раза провернуть в замке: раз от воров, раз от друзей. Сумку на крюк. А пальцы! Пальцы, пальчики прыгают, д-дрожат. Он не послушает меня, молча, выгонит. Вот мне правда. Вот мне шанс. Получай, Аннушка, ты же хотела прославиться?! Накажи злодея, сослужи… послужи. Послушница! От немого крика голова разрывается! Губы мнутся в тонкую линию, в круглую боль. Можно, я тут постою? Кошка спрыгнула на пол, отряхнулась, взмахнула хвостом, повела мордочкой. Меня обступила темнота. Сквозняки со всех сторон. Чёртов день. Я стащила перчатки, бросила туда, где мягко от пряжи старого шарфика. Холодные пальцы по пуговицам не попадали, не попадали, скользили. Я губу закусила, и через ноги из куртки выбралась. Подняла и, с первого раза, петелькой на крючок попала.
Прости, чернокнижник. Прости.
Вот мне комната, теплый пол, и холодный комод под лопатки, чтобы резью давил, чтобы спину кроил ангелочками на полосочки, прям по косточке! Чёрт! Чёрт. Чёрт. Велька ластится. Велька милая… Не послушает. Ни за что ведь мне не поверит! Надо другое, надо по-иному.
Я отбросила туфли, я оставила кошку. Замкнулась в ванной, открыла кран. Я влезла в воду, не снявши кольца. Запахло мылом и торжеством. Он где-то там, в глубине этого мерзкого, ладного города, крутит свои не-заклятья, молится не-богам. Плохо молится. Не желаю думать о нём.
Сахарная роза, так назвался продавец душистого мыла. Розы и сахар. Телефонный звонок тонкий, длинный, дребезжащий, точно стон гвоздя о кастрюлю, прорвался сквозь толщу ласкового тепла. Сахар и розы. Можно притвориться, что я его не слышу, ведь его почти нет – такой тихий, так далеко. Можно вновь опуститься под воду. Можно легонько подкрутить пальцами левой ноги горячий кран. А можно вылезти обратно в ненатопленный холод, попытаться нашарить ступнями тапки – не найти, потянуться за халатом – уронить. Розы и сахар – мягкая пена, сладкое мыло. Звонок повторился. Это Килвин. Хватит медлить. Довольно тянуть. Колготки на мокрые ноги, на тёплую кожу, остывшую ткань натягивать противно и тяжко.
Не так уж там и плохо: почти не холодно, не так как днём: под дождём без зонтика с замёрзшей кошкой за пазухой. Совсем неплохо. Всё будто светится, отмытое и чуть вечернее. Дожди закончились, оставив лужи на мокром глянце пустых дорог. И никого. Я будто бы миром ошиблась, ехала, ехала, меняя переулки и мостики, в болтанке спешащих, усталых зонтиков, капюшонов, в потоке рычащих машин, проводов, а вышла, ну, не здесь и не там… или просто не тогда. Широкая площадь, пустая площадь полна осенней тишины. Я наощупь, кому я вру? Наощупь… Кое-как отыскала нужную дверь: заблудилась в арках – прошла дом насквозь, повернула, шагнула наугад. В его подъезде ничем не пахло, будто бы дом был мёртв, будто его никто не любил, никто по нему не ходил, не касался перил, не разливал чай, не забывал на плите суп, не держал кошек, будто тут никого до меня не бывало. Только запах розовой воды да уличная пыль поднимались за мной по ступенькам. Не страшно, не сложно – отдать и уйти.
Он появился на пороге, совсем не жуткий в каком-то свитере, не чёрном, а грязно-сером. Узнает, интересно? Я отпустила Вельку и опустилась в темноту.
– Вы? – устало и хрипло молвил Галвин-чернокнижник, ученик мастера Ода.
– Я.
Знал бы он, сколь огромным искушением оказался его плотный взгляд! Боже мой, солнечный, почему мне так хочется заглянуть в его мысли? Что он видит? Что ему говорить? Не осмелюсь. Нет. Он знает, как я вижу, он запретил мне, он!
– Я с поручением совета. – Чем быстрей, тем лучше. – Вас… – Вызывают в суд? Хотят казнить? Что ему сказать? Просто суну в руки и всё: – В общем, вот, – я потянулась в сумке и уронила кошку. – Велька! – я глупо пискнула, присела. Кошки не было. – Велька? – я позвала тихонько, – Велька? Бог мой… – Вдруг она испугалась и удрала на улицу? – Вы не видели? – какая же я дура.
– Войдите, – прилетело жестким шлепком. Он даже не выслушал, не удосужился выслушать.
– Что? Я не могу… да где… о боже…
– Я полагаю, на кухне. Вот за руку беритесь.
– Нет-нет, – я завертела головой и всё же коснулась.
– Зайдите, – повторилось настойчивей. Да что он пристал? – Поставьте куда-нибудь свою сумку, вытащите из неё то, что вы принесли, поймайте кошку и убирайтесь восвояси, – он тяжело раскашлялся, но руки моей не выпустил, чёрт, не выпустил.
Пахло холодом, неживым – нежилым, болезненным. Пылью пахло и мёдом, и чем-то горьким, настолько горьким, что горле запершило. Гадостно тут. А мы идём.
– И зачем вы здесь?
Он толкал передо мной двери. Двери скрипели и, верно, портили полы. Я путалась в ногах, шагах и неснятых туфлях, в сухости его жарких сцепившихся пальцев, в немости, заиндевевшей на кончике языка. Дыхнуло холодом и слизью мокрых тряпок. Пришли. И встали.
– Вас вызывают в суд.
– Как мило, – он ухмыльнулся, я знаю, знаю! – А вы, Анна, тут причём?
За спиной вода капала и била по алюминию, по чугуну – по сковородкам и кастрюлям, по вилкам и ножам.
– Меня заставили.
– Ну, разумеется. Да успокойтесь вы. Я отошёл, – молвил он с такой досадой, с такой усталостью…
– Галвин? – Не могу, не могу. Мне страшно. – Простите… Вот, – На сей раз кошмара не случилась, я сковырнула ногтями замочек, бегунок молнии застрял, но проехал, сумка поддалась. – Это… – Гремучий свёрток и письмо легко пролезли через горловину. Он взял? – Вы держите?
– Держу.
Мне стоило рассказать ему о…, признаться, что… как Килвин просил, но…
– Вот ваша Велька. Идите. Я дверь закрою.
– Галвин… господин Всеведущий, то есть. Мне… мне, – какого чёрта?
– Успокойтесь и идите домой. Совет и богопротивные чернокнижники справятся и без…
– Меня. Я знаю. Просто… просто, – Что ему сказать? Мне вас жаль? Я виделась с вашим братом, и он просил вам помочь? – Д-до свидания.
Хлопнул дверью и ключ повернул.
Я выскользнула на улицу, прижимая кошку к груди. Вот и всё. Закончилось. Надо выдохнуть, продышаться. Скоро забудется. Вроде и правильно поступила, а тошно так, будто в помойке ковырялась. Нет, нет. Не вернусь. Какое дело мне до этих чернокнижников? Весь Карильд на уши поставили, заговоры плетут. Ведьмари, еретики. Особенно он. Хилый юноша со злыми-презлыми глазами. Я законопослушная горожанка: с демонами не вожусь, церкви не перечу, совету козни не строю и Галвина этого не знаю. Подумаешь, с Одом работала. И что с того? Весь Высший совет с Виррином знается. Он у нас тут за главного. А Галвин? Чернокнижник, богом проклятый, еретик! И плевать, что он тоже человек. Плевать. И вообще, я девушка, мне может быть страшно. Его полгорода боится. Да-да. И не просто ж так!
Идите вы все далёким хвойным лесом, мне домой пора. Сейчас машину поймаю и обратно. Денег должно хватить. Сколько там? Червонцев пять останется: три на продукты пойдёт, да ещё четыре за комнатку. Хоть плачь! Не хватает. Ну и ладно, пешком пойду. Слышишь, Велька? Мы справимся. Справимся. Ой. В щели между плит затесалась толстенная веточка, не настолько громоздкая, чтобы её убрать, но достаточно хитрая, чтобы об неё споткнуться. Кошке, запрятавшейся под толстый ворот, веток не видно. А мне, ах! Ещё и колготки порвала. Ну-у, нет. Теперь через весь город в драных топать, теперь новые покупать. Три пятьдесят два за капрон, четыре сорок – шерстяные.
– Мандарины! Мандарины, моя хорошая! Сладкие сочные, два десять – килограмм. Такой красавице за два отдам!
– Что?
Кошка лениво повела мордочкой. В нише подле фонаря там, где ступеньки старого подвала перерывались стеной, сидел на раскладном рыбацком стульчике грузный усач. Перед усачом громоздилась шаткая конструкция из ящиков, ящиков, ящиков и длинной лакированной столешницы.
– Хурма, помидорки последние р-розовые! – прорычал усач, маня меня крупным пальцем с хорошую сосиску толщиной.
– Н-нет, спасибо.
– Эх. Посмотри, какие мандаринки: с веточкой, красивые, как ты, – от широченной улыбки усача в три зуба и вагон кокетства, мне тоже невольно захотелось улыбаться. Он, вот тоже, ни с какими маргиналами якшаться не думает. – сладкие-сладкие, с кислиночкой – сплошной витамин.
– Витамин? – переспросила я тускло. Витамин…
– Так точно красавица! – продавец оживился. – Лучшее средство от хвори: покажи микробу мандарин, и тот подохнет от страха! У меня доченька подпростыла, лекари вокруг бегали, кудахтали, порошками пичкали, и ни в какую. Жёнка – рыдать в три ручья, а меня черти из транспортной на границе задержали, ящиков им мало, видите ли, было, ух! – он аж пристукнул по ящику для пущей убедительности. – А я все равно, поспел и мандаринок домой привёз. Для своих – все горы сверну, так-то красавица. Доченька, как мандарин покушала, сразу очухалась. – В его руках уже порхала красная сетка-авоська. – Подарок тебе будет.
Я потянулась к кошельку, к жалкому пустому мешочку, расшитому цветастым бисером. Всё у меня так: кошель с бисером, колготки в сеточку, на губах помада, а душу стылый ветер на лохмотья рвёт. И чернокнижник простуженный в страшной квартирке, будь он проклят! Вот на черта мне мандарины?
– Спасибо, – улыбнусь помилей и схвачу сумку, покрепче пальцы сожму. Теперь полмесяца одной крупой обедать.
– И тебе спасибо. Здоровой будь, любимой. У тебя-то жених, есть, небось? Хороший человек? Коль обижать будет, ты дядю Эрина зови. Дядя Эрин девчонок обижать не даст, так-то.
На том мы и раскланялись. Грузный усач, дядя Эрин, остался соблазнять прохожих чудодейственными мандаринами, а я, легковерная дурёха, встала посреди дороги с тяжёлым кульком, пригладила Вельку, топнула каблучком по луже и, злая, как сотня таможенных чертей, пустилась обратно мимо лужи, мимо ветки, по ступенькам в тишину.
Глава 4
Будни чернокнижника
Глубокая ночь, и книги раскиданы. Матрицы, тензоры, я спутался в цифрах. Крючки на клетчатых листах. Их столько! Столько, что можно утонуть. О, нет-нет. Досчитаю. Решено. Я кипячу кружку за кружкой бесконечный чай. Горячая вода с какой-то сладкой лесной отдушкой. Она бы посмеялась. Ей нравится смеяться надо мной, и губы у неё вишневые…
– Ну, и как погуляли?
– А? – он, смутно усталый, плюхнулся на койку. Редкий гость моих кошмаров: заявляется по вторникам, приносит хлеб по четвергам. Кровать застонала. – Дура, эта твоя Анна.
– Моя? – возмутительно! Что может быть общего у Анны с дурой… той есть со мной? – Это ещё, почему она моя? – вишнёвые губы, вишневое платье… дуры такие не носят. Анна.
– Я её в эту… на симфонию привел? Привел. Билеты купил.
Анна позволила заплатить за себя? С той ли Анной он встречался?
– Молодец, – что я ещё мог сказать?
Килвин хрюкнул и принялся стягивать пиджак прямо через голову, не расстёгивая. Пьян, что ли? Стукнулся локтем о стенку, выругался и, покончив с пиджаком, зашвырнул его на мой стеллаж. Бархатный ком бесцеремонно воткнулся в собрание теоретической физики, оголил торчащий из потайного кармашка червонец и, сверкая полосатой подкладкой, пополз. Полз долго и мерзко. Мимо Статистики, мимо справочников… Упал.
– Представляешь?! – багровый нос мелькал на уровне моих бровей. Нос возмущался, распалялся, тряс воздух. А я не слышал, всё смотрел на этот чёртов ползущий пиджак. – Ты представляешь?
– Что представляю?
– Она сказала… Ты меня слушал, нет? Да ей, клянусь солнечным войском, одна мамка и та… – он замолчал, чтоб распалиться вновь, – комплименты шуршала!
– Шуршала?
– Не цепляйся к словам! Я пил, – Килвин отвернулся. – И что с того?
– Да ничего, – я глубоко вздохнул, и ложь не получилась. – Ну что, говори, – говори быстрей, – я должен был…?
– А то… а то, что… – он наклонился, напыжился, так прокуренный чуб оказался точь-в-точь над моими недосчитанными тензорами.
– Ну, – повторил я. Сам ты, Килвин, интересно, представляешь, насколько мне плевать? Поскорей бы обрубить эту пытку.
– Я знаю, – да неужели? – Она ответила: я знаю! Мол, и без тебя в курсе. Я ей говорю: «ты это красивая». А она!
– Хах.
Она прекрасна.
– Слушай. Да посмотри ты на меня! Ржёшь, что ли?
Я выцепил тетрадь из-под его локтя. Определитель равен… Он хлопнул ладонью. Ручки подскочили, карандаши покатились.
– Килвин, мать твою…
– Посмотри.
Раньше он так не упивался. Определитель… Рука поднялась и снова…
– Зачем? – я фыркнул небрежно. Небрежно же?
– Хочу видеть твои глаза, а не спину. Что горбатый такой? Ты вообще гуляешь? Да у тебя глаза красные, как у зомбака.
Придурок.
– Как у кого?
Неужели я так плохо выгляжу?
– У зомби, ожившего мертвеца?
– Что за хрень ты опять читаешь?
Килвин потупился, своими бесконечными полками фантастических романов он очень, ну, очень дорожил. Звёзды, революции, оборотни, исторические перевёртыши, чем он только не увлекался! Кажется, зомби были в той серии на восемнадцать томов про безумного доктора и его голубей. Пятый я так и не вернул.
– Слушай, – он смущенно отвернулся. – С нынешними порядками в городе… да тебе всё равно плевать! Хоть раз бы по центру прогулялся. Ты вообще знаешь, что в мире творится? Заперся в своих подземьях! Нет у меня времени читать.
– А-а. Так бы сразу и сказал. Начальство запрещает? Жаль. Ты так буквы совсем забудешь.
– Галвин!
– Что? – я выбрался из-за стола, вытолкнул его свитер и сумку с прохода. – Пойду-ка я обратно в свои подземья, – Килвин ошеломлённо замер. – мёртвых оживлять. Пройти-то дай.
– Придурок.
Кто бы говорил.
Два раза щёлкнул выключателем. Без толку. Без толку. Перегорела. На ощупь, как Аннушка, я шарил в поисках ботинок, а где-то за моей спиной Килвин топал в сторону кухоньки. Зря я ему нагрубил. Дуться будет. Во мне говорила не злость, о чём вы? Увольте. И не отчаянье, но пригоревший кофе в компании с тремя часами нервного сна. Хотелось бить людей тростью наотмашь прямиком по звонкому темечку. Пойду лучше масло куплю и хлеб, а то этому есть нечего. В холодильнике только чай, и не в, а на.
«Отрубной, пожалуйста», – скажу, а продавщица посмотрит, как на безумца. Ей лавку закрывать, я а тут за хлебом, за хлебом! не за пивом, пришёл.
***
«Из вечности в вечность» – висит надпись над главным библиотечным входом. «Из вечности…» – привычно повторили губы. Я никогда не понимал этой хитрой поэтики, но слова выучил до каждой бороздки в розовом мраморе. Несданный кристаллографический атлас тянул портфельчик к земле. Мне обещали тайны вселенных! Несравненный Виррин Од, сердце и ум Всеведущих, сулил мне славу и богатство. К чертям и копьям такую славу. Мэрия, разгорячённая речами рьяных богомольцев, грозилась плахой. На деле, ни то, ни другое, мне пока не светило. Только продлённый мальчиком-канцеляристом читательский и штраф в пол червонца от него же.
Нужно зайти и сдать атлас. Нужно проведать Килвина, забрать чертёж, купить подсолнечного масла. Ручка маячила, медная, отполированная, не хуже новых пятаков.
Не получается! Ничего не получается! Треклятая машина скалится, смотрит садюга на меня, огоньками мигает красными. Провались ты! Провались… Провались…
Я бью и бью, как говорят, эти бездельники напомаженные, остервенело. Так что пальцы болят, так что кости зудят. Бесполезные кривые пальцы. Тонкие пальцы бездельника-слабака. Я не могу. Рука соскальзывает и кожей, открытой, белой цепляется за острый край. От боли всё во мне замирает, забирается в эту тонкую кожаную шкуру и орёт. Всё в железе, оковано-сковано, сломано. Мир пахнет жестью, мечами и кровью и кровью моей, бесполезной горячей и горькой. Из вечности…
«Передайте мастеру Оду, что я уехал к аптекарям. Завтра продолжим», – выкрикнул я в закрытую створку.
«Да, господин», – донеслось с придыханием.
***
Это была старая дорога «Партизанка», сооружённая ещё во время первой оккупации то ли нашими, то ли царскими из столицы. Кто там тогда сидел? Дед Мудрейшего? Дядя? За последние полвека власть сменилась так раз семь, если не больше. Царское знамя треплет, как тряпку. Благо, нам до столицы, как до луны. Только раз затронуло, тогда и построили. Двадцать лет рельсам. Поменял бы кто. Вагон мчался, сопровождая метры дребезгом, по крыше ветки колотили. Снаружи царствовала осень, в утробе – бедность. Химики, коих все привыкли звать аптекарями, трудились на отшибе городской пущи, чтобы воздух не портить. Ну-ну. Впрочем, жили они там же вместе с детьми, женами, гусями и грязным воздухом. Три дома – три длинные многоэтажные гусеницы, а рядом огороды.
Всё страшное, что было со мной, давно перестало пугать. Я вырос из него, как из старой рубахи. Мудрый, взрослый Галвин, ну-ну… Если бы всё было действительно так! Где мои армии демонов? Где столп небесного огня? Где тьма, готовая пожрать город? Знали бы они, как сам страшусь. Мне бы тоже вместе со всеми бежать по улицам в слезах. И обвинять, кого попало, кого придётся. Лишь бы обвинить. Так проще… В реальности между «пережить» и «отпустить» громадная пропасть с тоненьким верёвочным мостиком. Я всё боюсь ступить на него. Вдруг оборвётся, что от меня останется? Что будет тогда? В углу заброшенного кабинета кренился длинный шкаф, готов поспорить на что угодно, хоть на этот кабинет, Од вряд ли сюда когда-нибудь вернётся! Я бы не вернулся, но я и не ушёл. Сижу тут богопротивным истуканом, помилованья жду.
Галвин. Галвин. Галвин. Хлюпик. Нытик. Тряпка. Рука поднималась выше и выше, задралась бы сильней, да росточком не вышла. Я давно вырос, давно забыл.
Галвин. Галвин. Галвин. Чернокнижник. Ренегат. Урод.
Од редко приезжал сюда, не любил тратить дни на тряску в «партизанских» разваленных вагонах. Сегодня его тут тоже не было. Никого тут не было – один сквозняк!
– Веришь ли ты, Галвин, – бутылочки звенели, едва ли не сыпались из старых крапчатых рук «аптекаря», – человек без веры беден? Он, как, кхе, – то ли хохотнул, то ли горло прочистил, горбоносый химик-старожил, – моряк без компаса, булькнется со временем и хорошо, если не в бутылку.
Я опёрся на столешницу, голова плыла.
– Я по поручению.
– Да-да, мальчик, подожди чуток. Вынесут.
Мальчик? Кто-то ещё хочет называть меня «мальчиком»?
– Мастеру Виррину требуется…
– Знаю, – оборвал меня старичок. – Хочешь покончить быстрей? К девушке небось спешишь, аль не прав?
– К работе.
– Фи. Нечего к ней торопиться. Не волк. А девушка – другое дело. Она и за веру сойдёт. Есть такая? – он весело подмигнул двумя глазами сразу: сначала правый сощурил, а потом и левый сам собой.
– Не знаю, – я пожал плечами самым скучным на свете образом, а потом лихо добавил: – Дайте что-нибудь от простуды.
***
Неделю я проходил с этой мерзкой простудой, а после слег ещё дней на пять. Презренным и жалким видится собственное существование в такие часы. Ум полон стылой мути, а тело ломит от слабости, будто белыми нитками к постели пришито. Она явилась вечером, я не поверил и нагрубил. Она оставила мне свёрток – приглашение в суд и мантию «ренегата», арестанта, придурка по имени Галвин, оставила и выбежала прочь, а потом взяла и вернулась с пакетом желтых осенних мандарин.
– Я хочу исчезнуть.
– Хочешь, отвернусь, то есть Велька отвернётся? – предложила она смущенно. Что, впрочем, ещё она могла предложить? А потом подумала с минуту и разозлилась. Я видел, как опасно раскачивался в ее лапке кулёк с мандаринами. Ко мне – от меня, ко мне… Если отпустит, он мне нос разобьёт. А может и хрен с ним? Дышать толком всё равно не могу. То ли щипет, то ли жжёт и ничего, вот совсем ничего не чую. Мерзкий желтый настой! верно слизистую мне всю пережёг. Орать хочется и ногой трясти. Только ноги каменные, а в горле пьяный ёж. Знала бы Анна, как сейчас красива.
Она пробыла у меня до утра, заснула на гостевой кровати, неприлично узкой, зато свободной и без платков. Она говорила со мной о каких-то глупостях. Она говорила мне… стихи. Но тот день закончился, перевалился в холодное утро. Я встал, накинул мантию, вычесал волосы и принял вид здорового человека. Мы расстались, трость звонко стучала на лестнице, чуть громче её каблучков, распрощались и боле не виделись. Я даже не помню, успел ли поблагодарить. Не помню. Помню, как уходила, как обнимала кошку, как улыбалась, сконфуженно и робко. Помню лишь для того, чтобы забыть, и после встретить Килвина, послушать извинения, получить в подарок палку жирной колбасы. Мы с ним, как оказалось, ссорились. Что ж ладно, колбасу я взял. Лучше бы не брал! Теперь он шастает по моей квартире столь часто, сколь ему захочется, хохочет басом, кипятит подарочный чай и говорит, говорит про себя, про симфонии, про свидания! Я ухожу из дому раньше, чем требуется, брожу по этому, болезненно зябкому, городу, я возвращаюсь, позже, чем того хочется. Чтобы потом на Белой площади встретить её. Хотя дважды такие глупости не повторяются.
Я шёл уставший с этим дурацким несданным атласом, рассматривал фонари и рабочих, засевших на приставных лесенках с катушками праздничных гирлянд. На эти деньги вполне можно было отремонтировать дороги и кучу других вещей, но мне было приятно смотреть на глуповатые цветные всполохи, развешенные по другим улицам.
– Галвин! – она бросилась ко мне навстречу. Подбежала, перепрыгнула через люк. Её прекрасные чёрные волосы всё также пахли розами и жжёным сахаром, всё также струились – ночные облака, всё также, да на десять сантиметров короче. – Галвин, – она уткнулась носом в моё плечо, то ли хотела обнять, то ли просто не рассчитала шаг.
– Здравствуй.
Я же могу обнять её? Это было бы славно… Так мы и простояли, не касаясь, минуты три, у края площади, под колоннадой, под взором толстого мраморного льва. Аннушка. Её голова коснулась моего подбородка, коснулась, чтобы отпрянуть.
– Ты не спешишь?
– Нет, – я промычал, отдаляясь. Я спешил: нужно сдать атлас, купить масло, забросить письмо.
– Прогуляйся со мной? Мне нужно, – она совсем смутилась. Её голос, и без того тихий, почти погас в городских шорохах, – чтобы кто-нибудь погулял со мной.
Я опешил, я бы никогда, ни при каких обстоятельствах, не смог попросить.
– Да.
Аннушка улыбнулась и взяла меня под руку. И только сейчас я заметил, что она без кошки. Как она вообще сюда дошла?
– Ты больше не кашляешь?
– Практически, – я тоже улыбнулся. – Куда нам идти?
– К реке. Вон за той аркой направо, чтобы по скверу, потом вдоль канала, потом к толстому фонарю.
И всё же, как она оказалась одна в центре города?
– А где Велька?
– Дома. В то место, куда я шла, нельзя с животными. Я не задерживаю тебя?
– Нет.
Лесенки рабочих ладно скакали вдоль длинных стен, цеплялись к карнизам, царапали барельефы. Потемневшие от сажи, пыли и долгих дождей фасады, будто бы оживали или просто умело делали вид, то ли мёртвые, то ли больные, а внутри – чёрные-черные трубы, грязные кирпичи и оставленный с лета цветочный горшок. Внутри дворики, лавки, бельевые растяжки, дети и чей-то полосатый кот.