Kitabı oku: «В Кэндлфорд!», sayfa 3
III
«Давным-давно»
Никого из знавших в те времена Лорину мать не удивил поспешный ранний брак, из-за которого ее муж, предполагавший задержаться в здешних местах на несколько месяцев, остался тут насовсем.
Эмма была стройная, миловидная девушка с нежным, как лепестки дикой розы, лицом и волосами цвета новенького пенни, которые она разделяла на прямой пробор и собирала в узел на затылке, потому что глава семейства, где она до замужества служила няней, сказал, что ей всегда следует укладывать волосы именно так. Впоследствии Эмма говорила, что он прозвал ее «карманной Венерой».
– Вполне невинно, – спешила она заверить своего собеседника, – ведь он был джентльмен, человек женатый и глупостей себе не позволял.
Также, вспоминая ту пору, когда она была няней, мама поведала Лоре и Эдмунду, что у некоторых членов семьи вошло в привычку приводить останавливавшихся в доме гостей в детскую послушать сказки, которые Эмма рассказывала на ночь малышам.
– То было обычное развлечение, – говорила она, и ее дети не считали это странным, ведь теперь, когда сказки на ночь рассказывали им, они знали, насколько те занимательны.
Иногда это бывали короткие, на один вечер, истории: типичные для тех времен волшебные сказки, рассказы о животных, о послушных и непослушных детях, о том, как хорошие люди были вознаграждены, а дурные наказаны. Некоторые из них происходили из обычного арсенала всех сказочников, но историй ее собственного сочинения было гораздо больше, ибо, по словам Эммы, придумать сказку куда легче, чем пытаться ее выучить. Детям больше всего нравились сказки, сочиненные матерью.
– Что-нибудь из головы, мама, – просили брат с сестрой, и мама морщила лоб, притворялась, что напряженно думает, после чего начинала:
– Давным-давно…
Одна такая сказка надолго засела в Лориной памяти, когда сотни других превратились в приятные, но смутные воспоминания. Не потому, что это была одна из лучших историй матери, отнюдь, а потому, что ее цветовая гамма соответствовала детскому вкусу. Это была сказка о маленькой девочке, которая забралась под куст на верещатнике, «таком же, как Хардвик-Хит, знаете, где мы собирали ежевику», и нашла потайной ход в подземный дворец, где вся мебель и занавеси были голубые и серебряные. «Серебряные столы, серебряные стулья, серебряные тарелки, а все подушки и портьеры – из нежно-голубого атласа». Героиня пережила удивительные приключения, но они не оставили в памяти Лоры никакого следа, зато серебряно-голубые подземные чертоги излучали в ее воображении нечто вроде лунного света. Но когда мама, уступив настоятельной просьбе девочки, попробовала рассказать эту сказку снова, волшебство растаяло, хотя Эмма, надеясь угодить дочери, присовокупила серебряные полы и потолки. По-видимому, она перестаралась.
Были и многосерийные истории, которые ежевечерне рассказывались на протяжении целых недель, а то и месяцев, поскольку никто не желал, чтобы они заканчивались, а изобретательность рассказчицы никогда ей не изменяла. Впрочем, одна из них имела внезапное и трагическое завершение. Однажды вечером пора было, и уже давно, отходить ко сну, а брат с сестрой умоляли о продолжении сказки и получили его, но просьбы не прекратились, и тогда мама, потеряв терпение, напугала детей, сказав:
– А потом он пришел к морю, упал в воду, и его съела акула. Так бедному Джимми настал конец.
И сказке тоже настал конец, ведь никакого продолжения быть уже не могло.
Еще были семейные истории, каждую из которых дети знали наизусть и вполне могли бы рассказывать друг другу. Самая любимая из них была та, которую они называли «Бабушкина золотая скамеечка». История была короткая и довольно незатейливая. Родители их отца когда-то держали в Оксфорде трактир и извозчичий двор, и история гласила, будто то ли по дороге в «Лошадь и всадника», то ли едучи оттуда, дедушка усадил бабушку в экипаж и поставил ей под ноги шкатулку с тысячей фунтов золотом, сказав при этом:
– Не каждая леди ездит в собственном экипаже да с золотой скамеечкой для ног.
Должно быть, они направлялись туда с деньгами на покупку, ведь не могли же они возить с собой золотую скамеечку для ног. До приобретения трактира, ставшего возможным благодаря наследству, оставленному бабушке одним ее родственником, дедушка подвизался мелким подрядчиком и в дальнейшем тоже был подрядчиком, очевидно, еще более мелким, поскольку ко времени появления на свет Лоры семейное дело уже прекратило существование, а ее отец трудился по найму.
Тысяча фунтов исчезла столь же бесследно, как съеденный акулой Джимми, и все, что оставалось детям, – это пытаться представить, как должна выглядеть такая куча золота, и планировать, как бы они распорядились этакой суммой, окажись она теперь у них. Об этом любила рассуждать даже их мать, хотя и говорила, что терпеть не может расточительные, экстравагантные привычки некоторых ее знакомых, гордыню и самомнение, которые они выказывают, тогда как должны стыдиться утраты былого положения.
И точно так же, как они гордились золотой скамеечкой для ног и сопутствующим преданием, согласно которому их бабушка была «урожденная леди», тайно вышедшая за дедушку, почти каждая семья в Ларк-Райзе гордилась фамильным преданием, которое, во всяком случае в их собственных глазах, возвышало их над общей массой ничем не примечательных людей. У кого-нибудь дядюшка или двоюродный дед владел коттеджем, который со временем разрастался до целой улицы домов; у кого-то один из членов семьи некогда держал лавку или трактир либо возделывал собственную землю. Кто-то похвалялся благородной кровью, пусть даже незаконной. Один человек утверждал, что он правнук графа, хотя и признавал, что, «разумеется, пригульный»; однако ему нравилось рассказывать об этом, и его слушатели, обратив внимание, возможно впервые, на его прекрасную осанку и большой крючковатый нос и припомнив репутацию некоего необузданного молодого аристократа давних времен, начинали верить, что эта история имеет под собой кой-какие основания.
Другое семейное предание Эдмунда и Лоры, более фантастичное и не столь хорошо подкрепленное доказательствами, как история с золотой скамеечкой для ног, гласило, что один из дядей их матери, будучи совсем юным, запер своего отца в сундуке, а сам сбежал на австралийские золотые прииски. В ответ на вопросы детей о том, зачем юноша запер отца в сундуке, как он его туда запихнул и когда отец выбрался, мама могла лишь ответить, что не знает. Все это произошло еще до рождения ее собственного отца. Семья была большая, а дедушка детей – самым младшим отпрыском. Но сундук мама видела: это был длинный дубовый кофр, в котором вполне мог уместиться взрослый мужчина, а историю эту ей рассказывали, сколько она себя помнила.
Это случилось, должно быть, лет восемьдесят назад, и о дяде с тех пор никто не слыхал, но дети никогда не уставали говорить о нем и гадать, нашел ли он в конце концов золото. Быть может, он сколотил на приисках состояние и умер, не оставив потомков и завещания. Тогда его деньги принадлежат им, верно? Возможно, они и сейчас находятся в канцлерском отделении6, ожидая, когда семья заявит на них свои права. У нескольких ларк-райзских семей были деньги в канцлерском отделении. Им было об этом известно, потому что одна воскресная газета еженедельно печатала список людей, которых дожидалось состояние, и они «собственными глазами, провалиться мне на этом месте», видели свои фамилии. Правда, отец Лоры и Эдмунда замечал, что фамилии-то у них в большинстве своем распространенные, но если им на это указывали, они страшно обижались и намекали, что, когда наскребут несколько фунтов «на адвоката», чтобы заявить свои притязания, маловерных среди них не будет.
Дети своей фамилии среди напечатанных в газете не нашли, но им нравилось планировать, как они распорядятся «канцлерскими» деньгами. Эдмунд сказал, что купит корабль и побывает во всех странах мира. Лора думала, что хочет полный книг дом в лесу, а мама утверждала, что была бы вполне довольна, имей она доход тридцать шиллингов в неделю, «выплачиваемый регулярно и надежный».
Эти «канцлерские» деньги были химерой, и ни у кого из них на протяжении всей жизни не водилось больше нескольких фунтов одновременно, однако их желания более или менее исполнились. Эдмунд много раз пересекал океан и побывал на четырех из пяти континентов; у Лоры был полный книг дом, если не в самом лесу, то где-то поблизости; а их бедная мать к концу жизни обрела-таки свои скромные тридцать шиллингов в неделю, потому что именно такой суммой канадское правительство компенсировало ее небольшой доход, назначив ей «материнскую пенсию». Воспоминание об этом желании придавало еще бо́льшую горечь слезам, которые она проливала первые несколько лет при получении ежемесячного чека.
Но все это было еще в далеком будущем в те зимние вечера, когда брат с сестрой сидели возле камина на маленьких скамеечках у ног матери, пока она вязала им носки, рассказывала сказки или пела. Ужин к тому времени уже бывал окончен, а отцовскую тарелку, чтобы не остыла, помещали на кастрюлю с водой, стоявшую на плите. Лоре нравилось наблюдать за огоньками, которые метались по стенам, попеременно освещая предметы и их собственные фигуры, отбрасывавшие огромные, пугающе гротескные темные тени.
Эдмунд присоединялся к матери, когда она исполняла такие песенки, как «Есть в городке одна таверна» и «Коричневый кувшинчик», но Лора по просьбе матери и брата воздерживалась от пения, ибо у нее не было музыкального слуха и они утверждали, что она фальшивит и сбивает их. Однако девочка любила наблюдать за плясавшими тенями и слушать голос матери, выводивший приятные, меланхоличные мелодии, повествуя о бледном сонме прекрасных дев, которые истосковались и зачахли от любви. В их числе была песня о прелестной Лили Лайл, начинавшаяся так:
Ночь спокойна была и тиха, бледный свет проливала луна
Над безмолвным холмом и долиной.
Онемевши от горя, друзья вокруг смертного стали одра,
Где лежит Лили Лайл бездыханна.
Лили Лайл так прелестна была, словно лилия, сердцем чиста,
И не знала не лжи, ни коварства.
Было еще несколько песен об умирающих девах, на похожий мотив и с похожими словами. А еще романсы «Старое кресло», «Предостережение цыганки» и подборка деревенских песен, судя по всему, относившиеся к началу века, например:
Был ясный вечер, светила луна.
Часы ровно восемь пробили.
Мэри к калитке вышла одна,
Радость в душе затаила.
Но отчего погрустнела она?
Парень еще не явился.
Мэри вздохнула и произнесла:
«Должно быть, он припозднился».
Она у калитки ждала и ждала,
Часы уже девять пробили.
Мэри вздохнула и произнесла:
«Обо мне, должно быть, забыли».
Она у калитки ждала и ждала,
Часы уже десять пробили.
Тут руки Уилла, ее жениха,
В объятья ее заключили.
Уильям ходил кольцо покупать.
И невеста его простила.
Могла ли Мэри жестоко прогнать
Того, кого нежно любила?
В маленьком доме живут и сейчас
Счастливые муж и жена.
Мэри благословляет тот час,
Когда дождалась жениха.
Иногда дети болтали о том, чем будут заниматься, когда вырастут. Их будущее уже было распланировано за них. Эдмунда намеревались отдать учиться какому-нибудь ремеслу – лучше всего плотницкому, считала мама: оно почище, чем ремесло каменщика, плотники не пьянствуют в трактирах, как каменщики, и люди уважают их намного больше.
Лоре предстояло устроиться помощницей няни к одной из прежних подопечных своей матери, с которыми та поддерживала переписку. Со временем девушка должна была стать старшей няней в так называемом приличном семействе, где и осталась бы на всю жизнь, если не удастся выйти замуж, поскольку предполагаемое «приличное семейство» в представлении ее матери было из тех, где обожаемые старые нянюшки ходят в черных шелках и имеют собственную комнату, в которой ведут доверительные беседы с домочадцами. Однако куда больше детей занимала идея обзавестись собственным домом, где можно делать все, что заблагорассудится.
– И вы будете приезжать ко мне в гости, а я накануне буду делать генеральную уборку в доме и печь пироги, – обещала Лора, которая на примере матери знала, как положено принимать дорогих гостей. Эдмунд же мечтал, что на обед будет есть патоку с молоком и без хлеба, но тогда он был намного младше сестренки.
Ни сказки, ни песни, ни разговоры не могли продолжаться вечно. Обязательно наступало время, и всегда слишком рано, когда мама уводила детей спать, «потому что скоро явится отец», и задерживалась, чтобы послушать, как они творят молитвы: «Отче наш», «Кроткий Иисус» и, напоследок:
– Благослови, Господь, дорогую мамочку и папочку, и дорогого младшего братика (или сестричку), и всех родных и близких…
Лора точно не знала, кто такие «близкие», но ей было известно, что «родные» – это кэндлфордские тетушки, сестры отца, которые присылали им чудесные посылки на Рождество, а также кузины, чьи вещи она донашивала. Тетушки, судя по всему, были добрые, потому что, когда открывали посылки, мама говорила: «Как Эдит, право, добра» или, более теплым тоном, пусть даже посылка оказывалась не столь интересной: «Если и есть в этом мире добрая душа, так это ваша тетушка Энн».
Кэндлфорд был местом необычайным. Мама говорила, что там целые улицы магазинов, битком набитых игрушками, сластями, мехами, муфтами, часами с цепочками и другими восхитительными вещами.
– Видели бы вы их под Рождество, – рассказывала она, – с залитыми светом витринами, точно на ярмарке. И тогда все, что вам понадобится, – это полный кошелек!
У кэндлфордцев кошельки были полные, потому что жалованье там было выше, а в придачу к этому у них имелся газ, освещавший дома до самого отхода ко сну, и вода из крана, а не из колодца. Лора слышала, как об этом рассуждали ее родители.
– Что ему нужно, так это поработать в каком-нибудь городке вроде Кэндлфорда, – говорил отец о каком-нибудь многообещающем пареньке. – Это пошло бы ему на пользу. Здесь ведь ничего нет.
Это удивляло девочку, ведь она считала, что в Ларк-Райзе много интересного.
– А ручей в Кэндлфорде есть? – спрашивала она, втайне надеясь, что ручья там нет, но ей отвечали, что у них есть река, которая шире любого ручья и через нее переброшен каменный мост, а не шаткая старая доска. Воистину, это был великолепный город, и Лора рассчитывала вскоре увидеть его.
– Вот придет лето… – говорил отец, но лето приходило и уходило, и никто уже не упоминал о том, чтобы одолжить у трактирщика Полли и рессорную тележку. Затем непременно случалось нечто такое, что отодвигало мечту о Кэндлфорде в дальний уголок Лориного сознания. Как-то в унылом ноябре расхворались деревенские свиньи. Они отказывались есть и стали такими слабыми, что вынуждены были прислоняться к ограждению свинарника, чтобы не упасть. Несколько животных сдохло, и туши засыпали негашеной известью, которая, как было сказано, мгновенно разъела их. Как ужасно умереть и быть засыпанным негашеной известью, так что вскоре от некогда живого тела не останется ничего! Но мама возразила, что гораздо ужаснее, что бедняки лишились своих свиней, ведь все эти месяцы они тратились на их прокорм; и когда забили свиней у них в доме (оба животных избежали болезни), – она щедрее, чем обычно, накладывала на тарелки, которые всегда рассылали соседям в качестве угощения, печень, жир и другие остатки. Многие люди, потерявшие свиней, все еще были должны за их корм. Ведь они рассчитывали, что после забоя смогут заплатить натурой. Один мужчина начал браконьерствовать, его поймали и посадили в тюрьму, после чего односельчанам пришлось носить его жене краюхи хлеба и фунтики с чаем и сахаром, чтобы помочь пережить невзгоды, пока не прошел слух, будто у нее в доме целых три куска сливочного масла, пожертвованных ей людьми, которым она жаловалась на бедность, и что сам мировой судья прислал ей соверен. Узнав об этом, люди стали недоброжелательно коситься на нее и говорили:
– Похоже, нынче выгодно быть преступником.
IV
«Перекинемся словечком»
Иногда вместо того, чтобы сказать: «Здесь ничего нет», Лорин отец говорил: «Здесь никого нет», имея в виду, что в Ларк-Райзе нет никого заслуживающего внимания. Но Лора никогда не уставала проявлять внимание к односельчанам и, становясь старше, начала прислушиваться и запоминать то, что они говорили, так что в конце концов многому у них научилась. Больше всего ей нравились пожилые женщины, вроде старой Куини, старой Салли и старой миссис Праут, которые до сих пор носили чепцы, хлопотали по дому и в саду, совершенно не интересовались тем, что нынче в моде, и почти не интересовались сплетнями. По их словам, они не одобряли пустопорожних шатаний от дома к дому. Куини плела кружева и возилась со своей пасекой; старая Салли варила пиво и солила бекон; и если какой-нибудь соседке надо было их увидеть, она знала, где их найти. Некоторые женщины помоложе называли их «угрюмыми старухами», особенно когда одна из них отказывалась что-нибудь одолжить. Лоре же казалось, что они возвышаются, словно незыблемые твердыни, а окружающие вечно болтаются вокруг них в поисках новых ощущений. Однако тех, кто придерживался старинных деревенских обычаев, осталось уже немного, и другие женщины тоже заслуживали интереса. Хотя все они носили похожую одежду и жили в похожих домах, среди них не было и двух одинаковых.
В теории все жительницы деревни пребывали в дружеских отношениях, во всяком случае, обязательно здоровались при встречах, поскольку ужасно боялись кого-нибудь обидеть и из кожи вон лезли, стараясь угодить тем соседкам, которых предпочли бы вовсе не видеть. Как говорила Лорина мать, «ты не можешь позволить себе с кем-то враждовать в таком маленьком селении, как наше». Но здесь, как и в более светских обществах, люди тяготели к объединению в компании. Чуть более обеспеченные, в основном недавно вышедшие замуж и пожилые женщины, у которых не было детей на руках, днем переодевались в чистый фартук и тихо домовничали, шили или гладили, либо надевали шляпки и отправлялись навестить приятельниц, деликатно стуча в калитку, перед тем как поднять щеколду. Те, кто попроще, заявлялись к соседкам без шляпки, чтобы чем-нибудь одолжиться или сообщить захватывающую дух новость, весь день переговаривались через заборы и с порогов своих домов либо подолгу зубоскалили с пекарем, москательщиком или любым другим гостем, случайно заглянувшим в дом и обнаружившим, что у него нет возможности отделаться, не допустив откровенной невежливости.
Лорина мать принадлежала к первой категории, и в гости к ней приходили в основном ее близкие подруги. Впрочем, иногда наведывались и другие посетительницы, казавшиеся Лоре гораздо более занимательными, чем молодая миссис Мэсси, постоянно мастерившая детские одежки, хотя в то время ребенка у нее еще не было (когда она наконец родила, Лора решила, что это счастливое совпадение), миссис Хэдли, вечно твердившая о своей дочери, находившейся в услужении, или «не слишком крепкая здоровьем» миссис Финч, которой надо было уступать лучшее место у огня. Единственным, что интересовало в ней Лору, был синий пузырек с нюхательными солями, который та носила при себе, но он перестал вызывать интерес после того, как миссис Финч протянула его девочке и велела хорошенько понюхать, а когда по Лориным щекам покатились слезы, расхохоталась. Лоре такие шутки были не по вкусу!
Куда больше Лоре нравилась Рэйчел. Хотя ее никогда не приглашали, Рэйчел иногда являлась сама, «просто покалякать», как она выражалась. Ее «каляканье» стоило того, чтобы его послушать, ведь ей было известно всё, что случилось в округе, «и многое другое», утверждали ее враги.
– Спросите у Рэйчел, – говорила какая-нибудь несведущая особа, пожимая плечами, и если Рэйчел, когда к ней обращались за фактами, тоже бывала не совсем уверена, она своим громким, бодрым голосом отвечала:
– Ну, по правде сказать, я еще не докопалась до сути дела. Но обязательно вызнаю, что смогу, вот пойду к источнику и расспрошу.
И со всем добродушным нахальством, какое только можно вообразить, отправлялась к миссис Биби, чтобы спросить, правда ли ее младшенькая, Эм, покидает место службы еще до истечения года, или к матери Чарли – выяснить, действительно ли тот поссорился с Нелл по пути из церкви домой в прошлое воскресенье и помирились ли они уже или по-прежнему «не в ладах», как здесь называли размолвку.
Когда Рэйчел заглядывала «покалякать», ее примеру обязательно следовали другие. Лора, лежа на коврике у камина перед книжкой с картинками или вырезая в углу узоры из бумаги, слушала, как они то повышали, то понижали голоса, временами переходя на шепот, если обсуждалась тема, не годившаяся для детских ушей. Иногда девочке ужасно хотелось задать какой-нибудь вопрос, но она не осмеливалась, ведь в деревне существовало строгое правило: детей должно быть видно, но не слышно. Лучше было даже не смеяться, когда произносилось нечто смешное, ведь смех привлекал к ребенку внимание и кто-нибудь мог заметить:
– Этот ребенок начинает слишком много понимать. Надеюсь, она не из этих молодых да ранних, потому что я их не выношу.
Это задевало маму, и она говорила, что ее дочь вовсе не скороспелка и скорее отстает от своего возраста, а что до понимания, то навряд ли Лора слышала, что только что было сказано, и засмеялась лишь потому, что смеялись остальные. Вместе с тем, когда маме казалось, что разговор принимает неподобающий оборот, она старалась тут же отправить Лору наверх или послать за чем-нибудь в сад.
Иногда кто-нибудь из соседок отпускал замечание о тех далеких днях, что были еще до рождения Лоры и Эдмунда.
– Мой старый дедушка говаривал, что в прежние времена все земли отсюда до самой церкви – все общинные земли, тогда еще поросшие травой и вереском, – были завещаны приходским беднякам; но их украли и разбили на участки.
И кто-нибудь соглашался:
– Да, я тоже всегда это знала.
Порой одна из соседок изрекала нечто неожиданное, как сделала Пэтти Уордап, когда остальная компания обсуждала меховую накидку миссис Имс: та явно не могла ее купить, и, уж конечно, накидка не выросла у нее на спине сама собой, однако в прошлое воскресенье миссис Имс появилась в ней в церкви и ни словечком никому не обмолвилась, откуда взялась эта вещица. Правда, миссис Бейкер предположила, что накидка смахивает на кучерскую пелерину из темного, густого меха, так называемую медвежью шкуру, а ведь миссис Имс однажды упоминала, что у нее есть брат, который служит где-то кучером. И тут Пэтти, задумчиво вертевшая в пальцах ключ от двери и не принимавшая участия в обсуждении, тихо заметила:
– Раз в жизни к ногам каждого человека падает золотой мяч. Так утверждал мой дядя Джарвис, и я сама не раз была тому свидетельницей.
Какой золотой мяч? Кто был этот дядя Джарвис? И какое отношение имел золотой мяч к меховой накидке миссис Имс? Неудивительно, что все рассмеялись и сказали:
– Она, как обычно, грезит наяву!
Пэтти не была уроженкой тех мест, но приехала туда лишь несколько лет назад, поступив экономкой к одному старику, у которого умерла жена. По обычаю, если у мужчины не было родственниц, готовых вести хозяйство, он обращался в попечительский совет с просьбой об экономке, и ему подобрали Пэтти – наиболее подходящую на тот момент обитательницу работного дома. Это была упитанная маленькая женщина с гладкими русыми волосами и кроткими голубыми глазами, которые в день ее приезда прекрасно оттенял пучок незабудок на шляпке. Как она очутилась в работном доме, оставалось загадкой, поскольку этой еще крепкой женщине не исполнилось и пятидесяти, и она явно принадлежала к чуть более высокой общественной прослойке, чем ее новый хозяин. Свою историю Пэтти никому не рассказывала, и никто ее об этом не просил. «Не приставай с вопросами, и тебе не солгут, а кое-что выведать можно и без расспросов», – гласил девиз Ларк-Райза. Однако все считали Пэтти «важной птицей», ибо разве она не заплетала волосы в пять косичек ежевечерне вместо того, чтобы заплетать три косички на буднях и пять по воскресеньям? И не меняла после обеда белый передник на черный атласный фартучек, отделанный бисером? А еще Пэтти была отличная кухарка. Эймосу повезло. В первое же воскресенье после своего прибытия она приготовила мясной пудинг с такой тоненькой корочкой, что ее могло сдуть порывом ветра, и с густой, наваристой начинкой, которая изверглась потоком, как только в пудинг воткнули нож. Старик Эймос заявил, что от одного аромата у него потекли слюнки, и стал выяснять, сколько подобает выждать после смерти жены перед церковным оглашением нового брака. Все молча решили, что скоро будет свадьба.
Однако Пэтти вышла замуж не за Эймоса-старшего. У него был сын – Эймос-младший, он первый и сделал предложение, которое было принято. Деревенские женщины, по их словам, терпеть не могли, когда жена старше мужа, а Пэтти была на добрых десять лет старше своего нареченного; тем не менее они решили, что Эймос-младший неплохо устроился, особенно когда перед самой свадьбой прибыли повозка с мебелью и сундук с одеждой, которые Пэтти каким-то образом сумела спасти после разорения и где-то припрятать.
В Ларк-Райзе и прежде полагали, что Пэтти «важная птица», но лишний раз убедились в этом, когда стало известно, что среди мебели есть пуховая перина, обтянутый кожей диван с такими же стульями и чучело совы под стеклянным колпаком. Каким-то образом выяснилось, а может, об этом упомянул Эймос-младший, известный хвастун, что Пэтти уже была замужем – и не за кем-нибудь, а за трактирщиком! И потом очутилась в работном доме, бедняжка! Но, к счастью, у нее хватило ума припрятать свои пожитки. Не сделай она этого, вещи оказались бы в попечительском совете.
Пэтти и Эймос были образцовой парой, когда субботним вечером отправлялись в городок за покупками: Пэтти щеголяла в черном шелковом платье с воланами, разноцветной шали и с зонтиком с ручкой слоновой кости в блестящем черном водоотталкивающем чехле, защищающем шелковый купол. Но постепенно проявилась и оборотная сторона. Пэтти любила пропустить стаканчик стаута. Никто не винил ее за это, ибо было хорошо известно, что она может себе это позволить и, должно быть, пристрастилась к спиртному, когда была трактирщицей. Вскоре стали замечать, что в рыночные дни Эймос и Пэтти возвращались из городка все позднее и позднее, а затем, в один невеселый вечер, кто-то встретил их на дороге и сообщил, что Пэтти так накачалась стаутом или чем покрепче, что Эймос едва ее тащил. Некоторые утверждали, что он нес жену на руках. Вот и объяснение работному дому, сказали соседки и стали ждать, когда Эймос начнет избивать Пэтти. Но он не только не начал, но никогда не упоминал о ее слабости и никому не жаловался на жену.
Пэтти срывалась только по выходным и в пьяном виде была не шумной и не задиристой, а беспомощной. Ларк-Райз был уже погружен в темноту и большинство людей лежали в кроватях, когда супруги тихо прокрадывались домой и Эймос относил Пэтти наверх. Возможно, он даже полагал, что никто из соседей не знает о слабости его жены. Если так, то надеялся он напрасно. Иногда казалось, что у самих изгородей есть глаза, а у дороги – уши, ибо на следующее утро по округе разносился шепоток о том, какой трактир выбрала Пэтти, что и в каких количествах она пила и сколько сумела пройти своими ногами, возвращаясь домой, прежде чем ее одолел алкоголь. Но если Эймос не противился пьянству жены, с чего должны были возражать остальные? Она же не появлялась в скотском состоянии на публике. Так что Пэтти и Эймоса, с единственной оговоркой, продолжали считать образцовой парой.
Дети обожали, когда их приглашали в дом Пэтти полюбоваться чучелом совы и другими сокровищами, в числе которых были несколько засушенных цветков из Святой Земли в рамке, изготовленной из оливкового дерева с Масличной горы. И веером из длинных белых страусовых перьев, который владелица вынимала из футляра и показывала ребятам, а затем легонько обмахивалась им, забравшись с ногами на кожаный диван.
– Я знавала лучшие времена, – говорила Пэтти, если пребывала в словоохотливом настроении. – Да, я знавала лучшие времена, но никогда не видела мужа лучше Эймоса, и мне нравится этот маленький домик, где я могу запереться и делать все, что душе угодно. Ведь в трактире ты всегда на публике. Всякий, у кого имеется два пенни, может прийти и уйти, когда ему заблагорассудится, даже не постучавшись и не спросив позволения; а что такое роскошная мебель, если она тебе не принадлежит, ведь нельзя же называть ее своей, если ею пользуются другие!
И Пэтти сворачивалась клубочком на кушетке и закрывала глаза, потому что, хотя дома она никогда не бывала пьяной, у нее изо рта порой исходил странный сладковатый запах, в котором люди постарше распознали бы запах джина.
– Теперь уходите, – говорила хозяйка, приоткрывая один глаз, – и заприте за собой дверь, а ключ положите на подоконник. Гости мне больше не нужны, и сама я никуда не собираюсь. Визитов сегодня не будет.
Еще в Ларк-Райзе была молодая замужняя женщина по имени Герти, которая слыла красавицей исключительно благодаря тонкой талии и жеманной улыбке. Она была большая любительница любовных романов и особа весьма романтичная. До замужества Герти служила горничной в загородном поместье, где держали лакеев; их общество и комплименты избаловали будущую супругу доброго и честного работяги. Она обожала повествовать о своих победах, о том, как дворецкий, мистер Пратт, четырежды танцевал с ней на балу для прислуги и как ревновал ее Джон. Его пригласили на бал ради невесты, он явился в светло-сером воскресном костюме, с огромной, как блин, хризантемой в петлице, но танцевать не умел и потому весь вечер просидел, как неотесанный болван, на стуле, свесив большие красные руки между колен.
На Герти было белое шелковое платье, в котором она впоследствии вышла замуж, и волосы ей завивал настоящий парикмахер – служанки сбросились, чтобы оплатить его услуги; он потом остался на танцы и особое внимание уделял Гертруде.
– И видели бы вы, как свирепо наш Джон вращал глазами от ревности…
Но если ей и удавалось дойти в рассказе до этого места, ее прерывали. Никто не желал слушать о ее победах, зато женщины охотно выспрашивали про наряды. В чем была кухарка? В черном кружевном платье поверх красной шелковой нижней юбки. Звучало привлекательно. Потом Герти описывала туалеты старшей горничной, буфетчицы и так далее, вплоть до помощницы кухарки, которая, надо признать, не могла позволить себе ничего заманчивее серого выходного платья.
Герти была единственной из жительниц Ларк-Райза, кто обсуждал свои отношения с мужем.