Kitabı oku: «Петербургские крокодилы», sayfa 6
Позднее раскаянье
Все случилось и произошло именно так, как предполагал Казимир Яковлевич. Молодой Карзанов с первого взгляда сильно пораженный красотой «Прекрасной Елены», просто чуть с ума не сошел, когда на другой день вечером, Клюверс представил его очаровательной артистке, и та, превосходно играя свою роль, сказала ему несколько приветливых слов, и просила побывать у нее, «так запросто». Но только не раньше будущей недели.
Дело в том, что, получив от Клюверса крупный куш на обстановку, она еще не успела устроить себе уютного гнездышка, и боялась, чтобы прозаическая обстановка номера губернской гостиницы не нарушила собой общего впечатления.
Эти несколько дней казались Ивану Федоровичу целой вечностью, он ежедневно мчался на своем рысаке по несколько раз мимо окон ее новой квартиры, но, кроме целой орды всевозможных обойщиков, столяров и т. п. не видал никого в окнах ее домика. Как известно, дома в Иркутске вообще не отличаются особой грандиозностью, и самое удобное, и вместе с тем не дорогое, это нанять для себя домик особняк, которых очень много, даже в центральных кварталах.
Марья Михайловна больше всего любила свободу и независимость, не мудрено, что она выбрала себе очень хорошенький домик в шесть окошек на улицу и, не щадя издержек, принялась за его отделку.
Через две недели все было готово, и Иван Федорович в первый раз переступил порог того святилища, которое должно было сделаться его Капуей… Весна только начиналась, Федор Максимович был давно и тайге на приисках никто не мог ни запретить Ивану Федоровичу посещать, кого он хотел, ни пропадать из дома целыми неделями. Один только Казимир Яковлевич, присматриваясь порой к перемене, происшедшей в наружном виде «Ванички», к его ввалившимся щекам, и лихорадочному, болезненно сверкающему взгляду, мысленно поздравлял себя с удачей…
Иван Федорович тоже словно переродился: он уже не бредил вслух своей Марьей Михайловной, но весь как бы ушел и себя и в свое новое, неиспытанное, страстное чувство. Он полюбил безумно, страстно эту женщину, в поцелуях которой он пил смерть. Если бы она приказала ему, в минуту нервного возбуждения, броситься из окошка, застрелиться, он ни на минуту не задумываясь, исполнил бы волю своей повелительницы, но она словно не сознавала своей власти над ним и не мучила, не томила его ни ревностью, ни сценами беспричинных капризов, играя комедию страстно влюбленной женщины, она жгла, палила его своими поцелуями, своими бешенными ласками, и он отдавался ей со всем безумием двадцатилетнего влюбленного мальчишки.
Она безжалостно довершала дело разрушения организма, начатое природой, и в три месяца из относительно все-таки свежего и молодого человека осталась одна тень, один остов прежнего Ванички. Еще месяц, и после сильного припадка кашля, струйка алой крови оказалась на платке молодого человека. Он перетрусил и кинулся к матери, та, в свою очередь, бросилась к Казимиру Яковлевичу и оба единогласно решили послать Ваничку лечиться заграницу. Федор Максимович по телеграфу одобрил решение, и снабженный большим капиталом и кредитивом, Иван Федорович выехал в Италию, в сопровождении одного из постоянных прихлебателей Казимира Яковлевича, отставного чиновника Валентина Кирсаревского. Выбор, конечно, был сделан Клюверсом. Но, странное дело, в тот же день, только три часа спустя, по той же дороге, выехала из Иркутска в Москву примадонна театра Мария Борская, заплатив дирекции неустойки 1.500 рублей.
Понятно, что с третьей станции они уже ехали в одном экипаже, а Кирсаревский заполучив приличный гонорар, был на седьмом небе, отправляясь за чужой счет заграницу, да еще при подобных путешественниках.
Все шло как по писанному. С дороги и из Италии стали получаться письма от Ванички, в которых он уведомлял о прекрасном влиянии чудного климата, и от Кирсаревского, который, ничуть не скрывая истины, прямо доносил своему патрону, что состояние здоровья безнадежно, и что, по его мнению, катастрофа близка. Можно судить, как приятно было это известие бывшему каторжнику, и он тотчас же принялся за исполнение остальной программы своего дьявольского плана.
Надо было во что бы то ни стадо устранить других сонаследников, и рука негодяя не дрогнула. Младшая сестра его вдруг зачахла и через месяц умерла, как определили доктора – от малокровия и истощения сил.
Федор Максимович, бывший в то время в тайге на приисках, тотчас прискакал, но не застал уже в живых свою Верочку.
Хотя он, вообще, не изъявлял и не проявлял особой любви к детям, но известие о болезни дочери, казалось, глубоко тронуло его, и он едва выдержал постигший его удар.
Казимир Яковлевич, казалось, так глубоко, так искренне сочувствовал его горю, что даже тронул старика, и тот дался в обман, и обнял и расцеловал злодея… Мог ли он подозревать, что та же рука, которая поразила его дочь, уже нанесла свой гибельный удар и на него? Казимир Яковлевич медлил еще, он все ждал решительного известия о сыне хорошо сознавая, что только со смертью Ивана Федоровича жена его останется единственной наследницей неисчислимых богатств старика Карзанова. Ждать было не долго, беспощадная болезнь довершала дело разрушения, начатое бессердечной женщиной, и скоро телеграмма Кирсаревского принесла известие, что началась агония.
В первую минуту радости каторжник потерялся, он торжествовал победу, но она не была полная, пока был жив старик, и он смелой рукой, в тот же день, всыпал ему в стакан несколько крупинок иссык-кульского корешка, этого страшного ташкентского яда, который не производит никаких болезненных симптомов, не оставляет никаких следов, но усиливает до невероятной степени тот недуг, который гнездится в каждом человеке. Раскрываются старые раны, чувствуется ослабление организма и через неделю другую, самое большее, человека не существует…
Федор Максимович, в тот же день получивший от сына телеграмму, что ему совсем хорошо (несчастный все еще скрывал свое отчаянное положение от семьи) с начала был очень в духе, кутил и долго ласкал свою крестницу, дочь Казимира Яковлевича, маленькую Ольгу.
Машинально взяв стакан с чаем, он отпил глоток, и только заметил, что чай слишком сладок.
– Дедушка, дай я выпью, я люблю сладкий чай, – лепетала девочка, ластясь к деду… Старик уже хотел исполнить желание внучки, но страшно побледневший Казимир Яковлевич, прикрикнул на девочку, и она в слезах убежала к маме…
– За что ты так разорался на девочку! Грех тебе, – заметил Федор Максимович, – поласкаться к деду не дал…
– Я боюсь, что она нам надоест – отвечал Казимир Яковлевич – а я хотел переговорить с вами по делу…
– Уволь – сегодня о делах говорить не буду… вот они где дела-то – твердо отвечал старик, показывая на плечи, и допив стакан, поднялся с кресла… И зачем мне эти дела?!. Все равно, с собой не возьмешь, а прожить и так хватит!.. Одно только жалко, наследника не имею, такого, как бы я хотел… Ты – чужой человек… про баб говорить не буду… Ванька… на ладан дышит… Эх, зятюшка, жаль мне одного, Михайлу жаль! Погубил я сына… из-за корысти погубил… из-за тебя, анафема, погубил!.. Кому я все богатство оставлю, кому – говори!.. Душит меня эта мысль!.. Свинцом давит!.. Старик упал в кресло, с которого встал и закрыл лицо руками… Если бы не твоя Олечка, все бы имение на монастыри роздал, пусть молят за мою душу многогрешную… Грешный я человек, ох какой грешный!.. Ступай вон, оставь меня одного… Казимир Яковлевич покорно вышел из комнаты, а Федор Максимович, уткнувшись головой в подушку кресла, глухо и судорожно рыдал.
Тихо пройдя в свой кабинет, Клюверс нашел там своего доверенного камердинера, который вручил ему только что полученную телеграмму, (вся переписка с Кирсаревским велась через него), в ней было только несколько слов.
«Вчера больной обвенчался с Борской. Сегодня утром скончался, предупредить брака не мог.
Подробности письмом.
Кирсаревский».
Удар грома, разразившийся и это мгновение в комнате, не произвел бы такого потрясающего впечатления на негодяя, как эта короткая телеграмма. Он закачался, и без помощи слуги рухнул бы на пол… Но это продолжалось только несколько, мгновений, Клюверс был не из числа людей, так легко теряющих головы, он мигом очнулся и сообразил свое положение… Неужели все жертвы, все преступления были напрасны… Неужели целый ряд убийств не доставит ему нераздельного обладания миллионами старика… Зачем же, зачем тогда вся эта пролитая кровь? Но еще не все потеряно. Как могла Борская, бывшая замужем, выйти за молодого Карзацова? Наконец, даже как вдова неотделенного сына, она имела только самую малую долю наследства… Все эти соображения несколько ослабили удар и впечатление первой минуты… Через два дни злодей успокоился. Уже в этот короткий промежуток времени вечная одышка и кашель Федора Максимовича, вдруг приняли, под влияние Иссык-кульского корешка, угрожающие размеры, и он, по совету врачей слег в постель, а через две недели в страшных мучениях отдал Богу душу, даже и в предсмертные минуты вспоминая только старшего сына. О смерти младшего он ничего не знал.
Каторжник оседлал свою удачу, он знал, что из «боязни смерти». Карзанов не оставил духовной, и, следовательно, жена его, за малыми выделами, явится единственной наследницей… Он уже видел себя на высоте величия и могущества, и снова телеграмма Кирсаревского разбила все его грезы.
«Сегодня вдова Карзанова заявила суду в Париже, что она беременна. Примите меры, – телеграфировал он.
И негодяй не вынес вторичного удара – он упал замертво.
Нашла коса на камень
Первым делом Клюверса, когда, очнувшись и несколько оправившись от первого впечатления, он мог собраться с силами и встать с постели, куда уложила его эта роковая телеграмма, было тотчас собраться, взять громадный перевод на государственный банк, и мчаться в Париж. Родным, т. е. жене и теще он объявил, что едет туда за Иваном Федоровичем, смерть которого, все еще составляла тайну для домашних.
На тринадцатый день, не щадя ни «на чай», ни двойных прогонов, добрался он, наконец, до Нижнего, конечной станции сети европейских железных дорог, и прямым путем, через Варшаву, Вену, кинулся в Париж. На станции его встретил Кирсаревский с крайне печальной, для него вестью, что Марья Михайловна, на другой день после заявления в суде исчезла, и притом так ловко, что не оставила после себя ни малейших следов.
Но и Казимир Яковлевич был не из тех людей, которых можно запугать ловкими маневрами. Быстро сообразив обстоятельство дела, он, прежде всего, поехал в русскую церковь и там ему указали, на вполне правильную запись и метрических книгах брака Ивана Федоровича Карзанова, потомственного гражданина двадцати трех лет, на дворянке, вдове Марии Михайловне Борской. Тут же была и копия из метрического свидетельства о смерти первого мужа Марии Михайловны. Брак был вполне законен, и опровергать его было бы сумасшествием, Казимир Яковлевич понял это, и тотчас же направился в суд. После бесконечных расспросов и допросов ему показали заявление вдовы Карзановой, поданное через две недели после смерти мужа, и свидетельство трех докторов, утверждавших, что вдова Карзанова находится в состоянии беременности.
Дело запутывалось. Акт и свидетельство были безусловно формальны, самые лучшие юристы, к которым обращался Клюверс, прямо заявляли ему, что считают будущего ребенка госпожи Карзановой, буде он явится на свет, в указанный законом сроке, вполне законным, а следовательно, по русским законам, как ребенка, сына умершего господина Карзанова, его единственным наследником.
Сам Клюверс прекрасно понял, что дело было подстроено так ловко, что делать было нечего, надо было покориться, и что во всем этом была видна опытная, мужская рука, а уж никак не женская. Взвесив все шансы за и против, злодей увидел, что его обошли, что с ним сыграли наверняка и вырвали у него из рук добычу, стоившую ему троих убийств!
В первые дни его душил и мучил вопрос, кто помог, кто научил Марью Михайловну поступить так. Невольно мысль, что это штуки Кирсаревского, пришла ему в голову. Получая от него, хорошее вознаграждение, Кирсаревский мог соблазниться крупной долей наследства, которую ему могла пообещать Борская, и тогда – дело понятно.
Сравнивая число месяца, выставленное на метрической выписи брака с телеграммой, посланной об этом Кирсаревским, Клюверс убедился, что тут дело не чисто, извещение о браке последовало через месяц после его совершения и то в телеграмме о смерти. Это обстоятельство имело громадное значение в глазах бывшего каторжника, и он, не подав виду, устроил за Кирсаревским целый надзор (в Париже это так легко!) и не далее, как через две недели узнал адрес Марии Михайловны, скрывавшейся там же… Да она и не очень скрывалась, так как на дверях ее квартиры была прибита медная доска с надписью:
«M-me Karsanoff».
Всегда решительный и предприимчивый, и на этот раз Клюверс решил действовать прямо, и не доверяя никому, сам лично отправился на свидание с этим новым врагом, чтобы лично убедиться в ее силе и неуязвимости.
На его решительный вопрос, дома ли барыня, камеристка Марьи Михайловны попросила его карточку, и он хладнокровно подал карточку Кирсаревского, и был тотчас же принят.
При виде входящего Казимира Яковлевича, невольный крик вырвался из груди Марьи Михайловны, и она испуганно вскочила с кресла, на котором грелась перед камином.
– Вы? Вы, у меня? Какими путями, кто пустил вас!?
– Хорошо же вы принимаете родственника?! – отвечал, ничуть не смущаясь, Казимир Яковлевич, и опустился, в кресло, – а я, совершенно случайно попавший в Париж, нарочно и явился к нам, чтобы поздравить свою новую, – он подчеркнул это слово – родственницу, и переговорить о наследстве…
– Наследстве? – переспросила молодая женщина.
– Да, наследстве после Федора Максимовича, который скончался через две недели после смерти Ванечки…
– Не смейте называть так моего покойного мужа… Вы злодей! Вы, вы его погубили?
Марья Михайловна даже приподнялась с кресла и хотела уйти…
– Вот вы сейчас и горячитесь, моя несравненная Марья Михайловна, и к тому же несправедливо… потому что если я отчасти и виноват в вашем знакомстве с Иваном Федоровичем, то, согласитесь сами, дальнейшее течение событий – и болезни зависели не от меня… и я согласно обещанию, привез вам условленную плату…
– Плату! – Марья Михайловна вскочила со своего места.
– Да, плату, двести тысяч рублей! Кап было условлено… Хотя вы немножко и нарушили наши условия, но я хочу быть твердым в моем слове – извольте получить – и негодяй протянул побледневшей от ужаса женщине чек государственного банка на эту сумму…
– Подлец! Подлец! – прошептала она, стиснув зубы. Рыдания душили ее и она, судорожно вздрагивая, опять упала на кресло.
– Помилуйте, за что такая немилость… Я исполняю свое слово – так как вы исполнили ваше – мы квиты… За что же тут ругаться, тут благодарить надо!
– Да понимаешь ли ты, злодей, что ты со мной сделал… что ты меня заставил выстрадать!? Это ужасно! Ужасно!..
– Воля ваша, ничего не понимаю… Вольно вам было соглашаться… Видите, даже я на вас не в претензии, что вы пожелали увеличить вашу долю, выходя за него замуж, все понимаю… и даже не в претензии, я вот из-за чего вам теперь убиваться и меня ругать – грешный человек, не пойму!.. и он пошел к дверям, положив чек на стол…
– Не поймешь?.. Не поймешь? Так я тебя заставлю понять – злодей, убийца! Пойми, я его полюбила! Понимаешь теперь, когда спасти уже было нельзя, когда у ног моих лежал умирающий – я его полюбила… Полюбила так, как никого никогда не любила… а он умирал у моих ног, убитый мной!.. убитый мной!..
Несчастная женщина залилась слезами, душившие, нервные рыдания не давали ей говорить. Взор угрозы и мести заставил побледнеть и самого Клюверса… – Я не хочу больше лгать и притворятся… Я поставила себе целью остальной моей жизни мстить тебе, элодей… убийца – проговорила она прерывающимся голосом!.. Я не хочу чужого, не хочу. – Ты прав… я не беременна, этого нового укора я не хочу взять на душу… но помни, что моей доли, и того, что мне оставил мой Ваня, бедный мученик, хватит на то, чтобы мстить тебе всю жизнь, портить тебе каждую минуту… стоять всегда на твоей дороге… Помни, я буду твоим злым гением, я буду преследовать тебя всюду… Я поклялась в этом моему дорогому мученику… А теперь ступай вон! И наслаждайся своим награбленным богатством!.. Я сумею отравить тебе каждую счастливую минуту.
Проговорив все это залпом, Марья Михайловна резко указала Клюверсу на дверь и сама, качаясь, вышла из комнаты.
Казимир Яковлевич усмехнулся, теперь он знал, чего держаться. Нервная женщина выдала себя… и громадное, баснословное наследство было спасено. Вздох облегчения вырвался из его груди, когда он вышел из квартиры Карзановой – теперь ему больше нечего было бояться! За выделом относительно ничтожных долей, он один полный и бесконтрольный владетель всего этого золота, которого совершено столько убийств и насилий. Он царь, он властелин над всем, что только покупается и продается! А что у нас не покупается и не продается!?
Возвращение Клюверса в Сибирь, а затем переселение его с женой и тещей в Петербург, было целым триумфальным шествием… а пребывание в столице – одним нескончаемым праздником…
Но мы еще встретимся, и новом рассказе, с этим архимиллионером, цель жизни которого, теперь, одно наслаждение жизнью, под звон и блеск чудодейственных куч золота… А кругом гремят проклятия, льются слезы, с сыплются угрозы ненависти, и даже близкие его приятели, едящие и пьющие за его столом ежедневно, не иначе зовут его теперь, как «Золотой Негодяй».
Часть первая
Глава I
Лаборатория петербургского алхимика
Почти ежедневно, во всех больших газетах Петербурга, начало появляться следующее объявление:
«Уроки фотохромотипии, фотогравирования, цинкографии, металлизированные, гальваническа-позолочения, серебрения, бронзирования и никелирования преподает техник, на многих выставках медалями награжденный, тут же уроки стенографии, и тройной бухгалтерии по упрощенной методе, необходимы всем желающим вести трудовую, независимую жизнь!!!»
Адрес Пески, 7 улица, д. № 14, кв. кап. Цукато.
Передаем эту публикацию с фотографической точностью (за исключением адреса, разумеется). Хотя объявление страдало и грамматикой, и логикой, но так как на Руси людей, ищущих труда, и к тому же весьма легковерных, много, то с утра и до вечера электрический звонок квартиры капитана не уставал возвещать чающим получить из рук, медалями украшенного техника, ключи от входа в святилище «трудовой и независимой жизни».
Все, начиная от дверной доски, изготовленной из фосфоресцирующей массы, пугающей своим голубовато-фиолетовым отцветом новичков, до чучел, каких-то неимоверно хищных птиц, украшавших прихожую было рассчитано на то, чтобы удивить и привести в священный трепет посетителей.
Обстановка первой, приемной комнаты была еще больше фантастична, тут уже окончательно не было никакого прохода, от всевозможных станков, приборов и машин невиданных форм и видов. Все это было отполировано, и блестело как с иголочки. По стенам висели тарелки, щиты, шлемы из серебра и золота, полученные якобы хозяином, в точных гальванопластических копиях, далее шли какие-то невиданные аквариумы, со странного вида рыбами и земноводными. Зачем они попали в это царство машин и физических приборов, мог бы, пожалуй, объяснить только сам хозяин сих мест, отставной капитан Цукато, как некий гигант, словно из-под земли выраставший пред каждым посетителем и грандиозностью размеров поражавший каждого, видевшего его в первый раз. Ему в это время было лет пятьдесят-пятьдесят пять.
Почти трехаршинный рост [Примерно 2 метра 13 см], при соответственной ширине плеч и величине рук и ног, делал из Ивана Ивановича (так он значился по указу об отставке), молодца хоть в правофланговые, в Преображенский полк. Глаза на выкате, как у быка, большие, черные, висячие усы, громадный нос, красно-синеватого цвета и большие, мясистые губы, нельзя сказать, чтобы делали его красавцем, далеко нет, но придавали его лицу какое-то внушительное выражение. Всякий, взглянув на него, невольно думал:
– Не пошли, Господи, встретиться с таким медведем в лесу!
В дальних комнатах, отведенных под мастерские царила тишина и тот образцовый порядок, который дается и вырабатывается только временем и дисциплиной. Там, у отдельных столов, заставленных самыми разнообразными приборами и склянками, помещались по большей части молодые люди, явившиеся по вызову отставного капитана и техника изучать ту или другую отрасль бесчисленных «графий», значащихся в объявлении.
Сам хозяин выходил к ним только в определенные часы, с высоты своего величия говорил с каждым несколько слов, давал соответствующие указания, рассматривал с видом знатока и критика произведенные работы, и переходил к другому. Словом, с педагогической стороны, нельзя было найти в его деятельности ни сучка, ни задоринки, но увы, стоило только любому из его учеников повторись дома, и наедине, тот же самый опыт, что так блистательно удавался в лаборатории отставного капитана, неудача следовала за неудачей, и он ни к какому благоприятному результату не приходил… И бедняга снова должен был идти на выучку к технику. Тот, прослушав исповедь неудач, обыкновенно только лукаво улыбался и приговаривал.
– Скоро хочешь мастером быть, поучись сперва!
Иван Иванович всем своим ученикам говорил «ты», и никто из них даже и не думал обижаться, этим самым он поддерживал, в отношении себя, такую дисциплину, что еще не было примера, чтобы кто из них, а их перебывало несколько десятков, осмелился забыться.
В тот день, когда начинается наш рассказ, в начале ноября, к подъезду квартиры господина Цукато подъезжала извозчичья пролетка. Кутаясь в шерстяной вязаный платок и придерживаясь правой рукой за молодого человека, на извозчике сидела женщина лет сорока пяти с лицом худым, бледным и болезненным. Молодой человек, которого по сходству с этой женщиной, прямо можно было назвать её сыном, был тоже худ и бледен, но не болезненной худобой худосочных юношей, нет, он был худ и бледен потому, что, несмотря на свои двадцать лет, вытянулся не в меру, как тепличное растение. Слабосильный от природы, он, однако, был совершенно здоров, но низкая и впалая грудь не могла считаться признаком крепкого здоровья. Действительно, Андрей Юрьевич Борщов, воспитанный под крылышком матери, в глуши лесной провинции, поколебал многих уездных докторов-приемщиков, Тамбовского рекрутского присутствия, и был единогласно забракован при представлении на очередь по жребию.
Его отец, видный и богатый помещик Тамбовской губернии, не дал своим детям почти никакого образования, говоря: «К чему их учить, богаты будут! Помещиками будут!..» И взяв сыновьям (их у него было трое) гувернера из пленных французов, успокоился, весь закружился в заботах преуспеяния хозяйства, и блистательно вылетел в трубу, оставив своим кредиторам заложенное и перезаложенное имение, и недостроенный крахмально-сахарно-винокуренный завод!
Его карьера была кончена. У него не хватило энергии начать новую трудовую жизнь, перспектива работы, из-за куска хлеба, в чужих людях, пугала его, и он смело нажал собачку револьвера, прижав его дулом к виску.
В первые минуты ужаса, бедняга вдова его, оставшись с тремя сыновьями и дочерью на руках, окончательно растерялась, но нашлись добрые люди, помогли пристроить двух младших сыновей в корпуса, на казенный счет, дочь в Николаевский институт в Москве, и только один старший сын Андрей оставался на её руках.
Не получив никакого серьезного образования, только-только грамотный и болтающий по-французски, он не мог быть подспорьем матери. Она хотела поместить, пристроить его в какое-либо учебное заведение, но при виде бумаг молодого человека там только качали головой, или пожимали плечами, говоря:
– Да где же вы раньше были, теперь поздно!.. И этот ответ она слышала в двадцати местах.
Вдруг, однажды, когда она сидела в глубоком раздумье в своей бедной квартирке в Москве, куда она переехала ради младших сыновей и дочери, ей в руки попался номер «Новостей», в котором было напечатано выше помещенное объявление капитана Цукато. Словно осененная счастливой мыслью, она позвала сына и объяснила ему свой план, ехать в Петербург, и попытаться пристроить его в школу к этому волшебнику, который через несколько месяцев обещает дать возможность независимого и честного труда всем, кто к нему обратится.
В тот же вечер было написано и послано в Петербург, на имя капитана, письмо, в котором за пространным изложением обстоятельств было поставлено три вопроса: берется ли он выучить молодого человека, не кончившего нигде курса, но способного и послушного, (оба слова были подчеркнуты) всем премудростям, указанным в объявлении, в какой срок и какая цена всей науке?
Капитан, привычный к подобным корреспонденциям, отвечал очень уклончиво, что выучить можно всякого, что срок и цена (от 300 до 1000 рублей) зависят от развития ученика, и прибавлял, как бы вскользь, что советует приезжать как можно скорей, так как почти все вакансии заняты, и идет экзамен.
Письмо застало Борщову врасплох, она не ждала, что с этим надо торопиться, но делать было нечего. Продав остатки серебра, все что у неё оставалось от драгоценных вещей, и скопив всеми усилиями одну тысячу рублей, она через неделю уже ехала с сыном по Николаевской дороге, не забыв перед отправлением отслужить молебен у Иверской Божией Матери. В день приезда, едва оправившись от дороги, и усердно помолясь в Казанском соборе, отправилась она с молодым человеком по адресу, который зазубрила на память…
– Андрюша, радость моя, ты не поверишь, как страшно, – говорила она, слезая с пролетки, – страшнее чем когда ты жребий брал… Болит мое сердце… Уж не вернуться ли нам…
– Что вы, маменька! Вечно со своими предрассудками, приехали и слава Богу.
– Знаешь, Андрюшенька, мое сердце вещун… не вернуться ли нам…
Сын ничего не отвечал, но быстро соскочил с пролетки, и удостоверившись у дворника, что капитан Цукато квартирует в этом доме, отворил дверь и быстро стал подниматься по лестнице. Мать едва успевала за ним следовать.
Доска на двери не преминула и на нее оказать свое таинственное влияние. Она чуть не остановила сына, но швейцар внизу придавил пуговку электрического звонки, и дверь в квартиру капитана Цукато беззвучно отворилась перед ними.