Kitabı oku: «Андрей Сахаров. Наука и Свобода», sayfa 3
Российская интеллигенция и советская власть
Жестокость красного террора вызывала отпор даже левой российской интеллигенции – в защиту демократических свобод и конкретных личностей выступали и Короленко, и Горький.
Большевики, однако, применяли свою власть не только для репрессий. Например, поддержали инициативу Горького и в условиях разрухи организовали помощь ученым и работникам культуры. «Академический паек», который получал профессор Гольденвейзер, давал ему возможность подкармливать родных, включая крестника-племянника. И позволял заниматься своим делом: «Вчера я был на Баховском вечере, который устроен по инициативе Шуры [Гольденвейзера] в малом зале консерватории. Участвовали лучшие силы Москвы… Играли обворожительно. Таких концертов будет еще 12» – писал дядя Андрея в 1921 году.
Советское правительство уже в первые месяцы власти провело несколько реформ, приблизивших Россию к Европе – ввело метрическую систему мер, григорианский календарь и новую орфографию. Ни царское, ни Временное правительства не смогли воплотить в жизнь эти нововведения, предложенные еще до революции. В прошлом остались старорусские аршины, двухнедельное отставание от остального мира и анахронизмы старой азбуки, такие как твердый знак после согласной в конце слова.
Многие лозунги нового правительства привлекали интеллигенцию. В статье 1919 года «Успехи и трудности советской власти» Ленин призывал: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм. Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем»15. Лозунги подкреплялась практическими действиями. В частности, осенью 1918-го в Петрограде были основаны сразу несколько физических институтов, в феврале 1919-го состоялся первый съезд физиков страны. Это располагало ученых к новой власти. 75-летний биолог К. А. Тимирязев отказался от звания почетного доктора Кембриджского университета в знак протеста против английской интервенции на севере России, а в 1920 году его избрали в Московский совет рабочих депутатов.
То, что благими намерениями вымощена дорога в ад, обычно вспоминают, когда значительная часть этого пути уже пройдена. После окончания Гражданской войны, казалось бы, исчезли причины для ограничения интеллектуальной свободы. Однако очень скоро обнаружилось, что советской власти нужна далеко не всякая наука и культура. Укрепляя контроль над обществом, правительство в 1922 году выслало из страны большую группу «буржуазных интеллигентов», назвав эту меру – вместо расстрела – «предусмотрительной гуманностью».
Климент Тимирязев, сборник статей которого «Наука и демократия» вызвал в 1920 году восторг Ленина, умер в апреле того же года и сразу попал в иконостас советской власти. Как бы он отнесся к этой высылке, доживи он до нее? Трудно поверить, что одобрил бы – вспомним, как он писал о вызывающе аполитичном Лебедеве. Идеалистическая и религиозная философия, которую исповедовали многие высланные, Тимирязеву, несомненно, была чужда, но его материализм был достаточно идеалистичен, чтобы понимать свободомыслие этих людей, не желающих обращаться в государственную веру. Нет, однако, свидетельств, что работники естествознания возмущались изгнанием идеалистов-гуманитариев, – естественные науки тогда еще не подвергались идеологическому контролю, а слова «техника» и «наука» были в ряду главных для советской власти.
Научно-техническая интеллигенция особенно чутко отзывалась на обещания быстрого социального прогресса для своей страны и всего мира. Марксизм возник в эпоху триумфальных достижений естествознания и начертал на своем знамени слово «научность» с претензией распространить победоносные методы естествознания на жизнь общества. Физика лидировала в естественных науках, и неслучайно Ленин одну из своих главных книг – «Материализм и эмпириокритицизм», – посвятил тогдашней революции в физике.
Завоевав власть, большевики небывало развернули систему народного образования, благожелательно и с почтением относясь к естествознанию. Все это помогало физикам и биологам с оптимизмом смотреть на происходящее, забывать личные обиды и прощать давление правящей идеологии в гуманитарных сферах жизни. Научно-техническая интеллигенция надеялась, что открыто провозглашенная «диктатура пролетариата» быстрее поведет социальный и научно-технический прогресс, чем демократическая власть, обремененная громоздкими правилами и законами. Важно лишь, чтобы диктатуру проводили просвещенные люди. Тогда мало кто догадывался, что без «громоздкого» демократического устройства политической жизни, вернее всего возникает тоталитарное общество, идеально приспособленное для диктатуры одного человека – вождя.
Пока же ученые пользовались ресурсами, которые им щедро, ни с кем не согласовывая, предоставлял правящий режим. Был ли это эгоцентризм? Скорее – наукоцентризм.
Рождение советской физики
Советская физика начинала с существенно более низкого уровня, чем химия и математика. В дореволюционной физике не было достижений масштаба неевклидовой геометрии Лобачевского или периодического закона Менделеева – лишь отдельные работы высокого класса на общем весьма провинциальном фоне. После революции на поле физики, можно сказать, поднималась целина при обильном орошении: за десять лет с середины 1920-х годов число физиков выросло в десять раз. Первый урожай особенно удался, поскольку в «агрономы» пошли подлинные профессионалы, которые стали руководителями в силу своих организаторских способностей.
Основные события в советской физике вначале происходили в Петрограде-Ленинграде. Главным «рассадником» кадров стал Ленинградский физико-технический институт. Его директор Абрам Иоффе, ученик Рентгена, сумел вписаться в советскую жизнь, умело находил общий язык с властями, и многое сделал для роста физики. Физтех заслуженно называли колыбелью советской физики – из него вышло большинство видных довоенных специалистов. Но колыбель эта была не единственной; советскую физику двигали еще два института – Оптический под руководством Дмитрия Рождественского и Радиевый во главе с Владимиром Вернадским.
Фигура Вернадского особенно интересна. Он был значительно старше Иоффе и Рождественского, не был физиком-экспериментатором как они – да и вообще не был физиком, – но сыграл чрезвычайно важную роль в истории советского ядерного проекта. Специальностью Вернадского была геохимия. С его именем связано и начало российской радиологии, как тогда называли изучение естественной радиоактивности. Он рано осознал потенциал нового явления и уже в 1910 году писал: «Перед нами открылись источники энергии, перед которыми по силе и значению бледнеют сила пара, сила электричества, сила взрывчатых химических процессов… С надеждой и опасением всматриваемся мы в нового союзника и защитника»16.
Радиология переросла в радиохимию и ядерную физику. Вот как Вернадский в 1922 году описывал положение дел для правительства: «Организация Государственного Радиевого Института, завершившая работу, которая шла при Российской Академии Наук с 1911 года, не может быть доведена до конца без тесной связи с аналогичной работой на Западе и без приведения его оборудования к уровню современного знания». «В области радия нельзя пополнить и организовать Институт, пользуясь только тем, что находилось на территории России, лишенной нормальной связи с жизнью культурного человечества. Ибо в период 1914-1921, а особенно в 1918-1922 в этой области достигнуты огромные успехи». «Сохранение работы Радиевого института является в наше время одной из таких задач, которые государственная власть не может без огромного, может быть непоправимого, вреда для дела откладывать. Я это утверждаю, потому что ясно сознаю возможное значение этой работы и возможный – мне кажется, в конце концов неизбежный – переворот в жизни человечества при разрешении проблемы атомной энергии и ее практического использования. Это не сознается еще общественным мнением, но сейчас у нас общественное мнение не имеет форм для своего выявления и с этим приходится считаться при учете создавшегося положения»17.
Тон последней фразы необычен для письма советским властям, но это – тон академика Вернадского, который в дореволюционной России наряду с работой в геохимии активно участвовал в общественной жизни страны. Он входил в число виднейших профессоров, в 1911 году покинувших Московский университет вместе с Лебедевым. Он участвовал в создании Конституционно-демократической партии и входил в состав Временного правительства. Как и дед Сахарова, в 1918 году он уехал на юг России, подальше от большевистских столиц – Петрограда и Москвы, и, подобно родителям Сахарова, вернулся после окончания Гражданской войны.
Безо всякой симпатии относясь к большевизму, Вернадский, однако, увидел, что в стране разбужена мощная социальная энергия, и существенную ее часть власть направляет на развитие науки. А для Вернадского история человечества – прежде всего история науки и техники. Это было основой его сотрудничества с властью, но не туманило его взгляд на реальность. Свои социальные наблюдения Вернадский не боялся заносить в дневник с точностью естествоиспытателя. Его свидетельства о жестокой эпохе и о наступлении ядерной эры мы еще услышим – и еще вернемся к его взгляду на историю.
Наследники Лебедева в Москве
С тех пор, как по воле Петра Великого возникла новая столица России, взаимоотношение двух столиц было важным элементом культурной жизни страны. В Петербурге рядом с учреждениями государственной власти располагалась Императорская Академия наук, в которой доминировали петербуржцы и гуманитарии. Для москвича и физика Петра Лебедева места в Академии не нашлось, что не мешало московской физике заметно опережать петербургскую по научным достижениям.
Положение изменилось после ухода Лебедева из Московского университета. По свидетельству тогдашнего студента, а впоследствии президента Академии наук Сергея Вавилова: «Московский университет на долгие годы, до революции, остался без своей коренной профессуры. Вместо выдающихся ученых были приглашены случайные люди. Научная жизнь университета за эти годы замерла и захирела»18.
Вместе с Лебедевым университет покинули и его ученики. Ближайший ученик Петр Лазарев за год до того сообщил в очередном письме-отчете о делах в лаборатории: «Недавно заявился новый аспирант Сахаров; он очень хорошо выполнил работу [в мастерской]. Я его узнал еще ранее, в начале этого года, когда он слушал мой курс, и разговоры с ним показали, что он и читал порядочно, и соображает хорошо. Мне кажется, что было бы поэтому хорошо его пристроить с осени у нас, тем более, что тема о диффузии еще никому не дана, и для процессов в нервах она очень важна»19.
Речь идет об отце Андрея Сахарова. Дмитрий Иванович начал учебу в университете с медицинского факультета, перейдя через год на физико-математический. Это могло дополнительно расположить к нему Лазарева, медика по первому своему образованию. Лазарев занимался биофизикой, но не только поэтому не мог заменить Лебедева – тот превосходил всех своих учеников и научной широтой, и яркостью таланта, и силой личности. Однако после безвременной смерти учителя Лазареву все-таки пришлось занять его место: в 1916 году он стал директором только что построенного Физического института, а в 1917-м его избрали академиком – решающий голос в его поддержку, можно сказать, подал из могилы Лебедев.
Институт создавался на средства частного фонда, однако советская власть отменила частную собственность, и в новом государстве надо было искать новое место. Лазарев нашел такое место под крышей Наркомата здравоохранения, где он стал заведовать рентгеновским отделом. В названии института появились слова «биологическая физика», и в 1922 году там прошел рентгеновское обследование сам Ленин.
Институт помог своим сотрудникам пережить трудное послереволюционное время, однако из его стен не выходили научные результаты, сопоставимые с работами Лебедева или ленинградских физиков. Лазарев умел находить задачи народно-хозяйственного звучания, но ему не хватало глубины и научного запала, чтобы создать первоклассный институт.
А как же Московский университет, откуда Лазарев ушел вместе с Лебедевым в 1911 году? После революции Лазарев туда не вернулся, но не потому, что не хотел преподавать. В университет его не пускал другой ученик Лебедева – Аркадий Тимирязев, захватив фактическое руководство физическим факультетом. Сын выдающегося биолога был заурядным физиком с незаурядными амбициями. Как и его отец, он безоговорочно поддержал советскую власть. Скорее из-за отцовского имени, чем за собственные заслуги, его в 1921 году приняли в Партию специальным решением ЦК, после чего его ввели в редколлегию журнала «Под знаменем марксизма», где он успел заслужить похвалу Ленина20.
Однако Тимирязеву-младшему не хватало признания власти – он стремился к в научной славе. Претендуя на роль главного ученика Лебедева, в историю советской физики он вошел прежде всего как борец с теорией относительности. Как такое могло случиться с учеником Лебедева?
Аркадий Тимирязев окончил университет в 1904 году, за год до рождения теории относительности. Освоить ее самостоятельно не сумел, и… вступил в действие закон истории науки, открытый Максом Планком, основоположником квантовой физики: новые идеи входят в науку не потому, что их противники признают свою неправоту; просто противники эти постепенно вымирают, а подрастающее поколение усваивает новые понятия с самого начала.
Представители «вымирающего поколения» ведут себя, однако, по-разному в зависимости от способностей, темперамента и… этических устоев. Одни (к ним относился и Планк) молча переживают внутреннюю драму, мучаясь тем, что их научные идеалы обнаружили свою ограниченность. Другие, не в силах отказаться от привычных идей, стараются разубедить своих коллег. Третьи, самые творчески сильные, осмысливая «старую» физику и критически анализируя «новую», делают первую еще более классической и проясняют вторую; пример – Эйнштейн в последние десятилетия его жизни.
Однако приверженность образу мысли, приобретенному в юности, может проявиться и совсем иначе. Обнаружив, что научных аргументов не хватает, и не в силах признать свой отрыв от переднего края науки, ученые мужи иногда расширяют свой арсенал, беря на вооружение вненаучные ресурсы современного им общества. В нацистской Германии нашлись физики, которые отвергали теорию относительности как неарийскую, как проявление «азиатского духа». А в советской России физик Тимирязев отвергал теорию относительности как нематериалистическую, как порождение буржуазного Запада.
В студенческие годы Аркадий Тимирязев освоил молекулярную физику газов. Ее он и преподавал представителям подрастающего поколения, именуя торжественно «кинетической теорией материи», чтобы укрепить их материализм.21 Его «добротные, но скучноватые лекции» слушал и Сахаров, вспоминавший: «Тимирязев был поразительно похож на своего отца и тем самым на его памятник, установленный у Никитских ворот. Мы, студенты, за глаза звали Тимирязева «сын памятника»».
Непочтительные юнцы не подозревали, насколько точным было это прозвище. Их профессор был подкидышем – и только «по Высочайшему повелению Самодержца Всероссийского, нисходя на всеподданнейшее прошение Ординарного Профессора, Статского Советника Климента Аркадьевича Тимирязева» в 1888 году было дозволено восьмилетнему «воспитаннику его Аркадию принять фамилию его воспитателя, отчество по его имени и пользоваться правами Личного Дворянства»22.
Так что выдающийся биолог не отвечал за своего приемного сына биологически. А совершил ли он педагогические ошибки, вряд ли можно узнать. То ли он «мало порол» своего воспитанника, помня несчастные обстоятельства его появления на свет, то ли слишком его опекал, пристраивая в хорошие – лебедевские – руки и не соразмеряя это с природными задатками приемыша. Масштаб личности отца мог раздуть амбиции сына – неважно, приемного или родного, но не слишком одаренного.
А как же «поразительное» сходство, о котором пишет Сахаров? Когда смотришь на фотографии обоих Тимирязевых, единственное видимое сходство – профессорская бородка. Борода не выделяла старшего Тимирязева на фоне профессоров его поколения, а младшего выделяла весьма, напоминая о памятнике недалеко от университета.
Амбиции Тимирязева-сына требовали большего, чем преподавание теории газов. Прежде всего удержать в своих руках наследство Лебедева – физический факультет Московского университета. Отсутствие научного авторитета А. Тимирязев возмещал маневрами. Только в 1930 году его лишили административной власти.
Вскоре после этого арестовали академика Лазарева. Через несколько недель он признал себя виновным в том, что «информировал иностранцев по ряду вопросов, связанных с наукой», в частности, – «о предполагаемых конференциях». В итоге, обвиненного в шпионаже Лазарева сослали на три года в Свердловск, где впрочем, дали ему возможность преподавать. В феврале следующего года приговор отменили, и Лазарев вернулся в Москву23.
Этому аресту объяснения пока нет. Результат ли это интриг высокопартийного не-академика А. Тимирязева против беспартийного академика Лазарева, в отместку за свое административное низвержение, или всего лишь совпадение во времени? Общая репутация А. Тимирязева такому предположению не противоречит. Архивы сохранили его доносы на других потенциальных врагов советской власти. И, можно думать, не только звуковое остроумие Маяковского стояло за его ответом «Тимерзяев» на просьбу М. Булгакова придумать «профессорскую» фамилию для сатирического персонажа.
Так или иначе, в лазаревском институте разместили некий «Физико-химический институт спецзаданий», директор которого был в родстве с главой НКВД. Совершенно неизвестно, для каких спецзаданий больше трех лет служило здание, спроектированное для П. Н. Лебедева. Физика и историческая справедливость вернулись туда в 1934 году, когда по решению правительства Академия наук переехала из Ленинграда в Москву. В августе в здание вселился Физический институт Академии наук, родившийся незадолго до того в Ленинграде; в декабре ему было присвоено имя П. Н. Лебедева. В миру институт этот более всего известен сокращенным названием – ФИАН.
Но как же этот, во многих смыслах московский, институт родился в Ленинграде?
Отец и отчим ФИАНа: Георгий Гамов и Сергей Вавилов
Ленинград был научной столицей страны до 1934 года, пока там оставалась – с царских времен, – Академия наук. Столицу советского государства правительство переместило в Москву еще в 1918 году, но Академию оставили на старом месте. Не сразу поняли, как управиться с этим заведением, привыкшим к изрядной автономии. Только к началу 1930-х годов правительство установило контроль над Академией, опираясь и на ученых, искренне сочувствующих социализму, и на беспартийных карьеристов. При этом действовали и кнутом, и пряником – арестами и средствами на развитие науки.
Российская физика жила вне Академии наук с ее хилым Физико-математическим институтом, или ФМИ,24 когда осенью 1931 года там появился новый сотрудник – Георгий Гамов. Он вернулся в Ленинград после трехлетнего пребывания в мировых столицах физики. Вернулся с мировой славой, объяснив альфа-распад – то был самый первый успех теоретической ядерной физики. А начало отечественной славы Гамова положил пролетарский поэт Демьян Бедный, сообщивший о его успехе в главной советской газете:
До атомов добрались
СССР зовут страной убийц и хамов.
Недаром. Вот пример: советский парень Гамов,
– Чего хотите вы от этаких людей?! –
Уже до атомов добрался, лиходей!
Мильоны атомов на острие иголки!
А он – ведь до чего механика хитра! –
В отдельном атоме добрался до ядра!
Раз! Раз! И от ядра осталися осколки!
Советский тип – (Сигнал для всех Европ!) –
Кощунственно решил загадку из загадок!
Ведь это что ж? прямой подкоп
Под установленный порядок?
Подкоп иль не подкоп, а, правду говоря,
В науке пахнет тож кануном Октября.
Этому шедевру предпослан эпиграф, взятый из газетной новости:
«Командированный полгода назад в Копенгаген для работы в институте одного из крупнейших физиков современности – Нильса Бора, 24-летний аспирант ленинградского университета Г. А. Гамов сделал открытие, произведшее огромное впечатление в международной физике. Молодой ученый разрешил проблему атомного ядра. Известно значение атомного ядра, как области, где сокрыты гигантские запасы энергии и возможности искусственного превращения элементов. Каждый новый шаг в раскрытии его строения представляет, следовательно, совершенно исключительный научный интерес»25.
Газетчик изложил суть работы Гамова ненамного точнее, чем поэт. Но то был действительно огромный успех – объяснение радиоактивности на основе только что созданной квантовой механики.
Проведя три года в «лучших домах» европейской физики, в СССР Гамов обнаружил острую нехватку научных кадров. Его приняли на работу сразу в три учреждения: Физико-математический институт Академии наук, Радиевый институт и Ленинградский университет. Согласно заполненной им анкете, немецким, английским и датским языками он владел свободно, а по-древнеегипетски читал и переводил со словарем. Без Европы за плечами он вряд ли позволил бы себе такую вольность в обращении с отделом кадров.
С собой он привез приглашение на первый Международный конгресс по ядерной физике в Риме осенью 1931 года. В повестке Конгресса значилось: «Гамов (СССР). Квантовая теория строения ядра», и он не видел причин, которые помешали бы ему сделать один из центральных докладов. Но за три года его отсутствия на родине произошли большие перемены. Началось ударное строительство сталинского социализма, централизация охватывала все новые сферы общественной жизни, включая и науку. Совершенно неожиданно для Гамова его поездка, обещавшая стать триумфом, застряла в бюрократических закоулках. И это было не единственное приглашение, которым Гамову не дали воспользоваться: приглашал Бор на конференцию в свой институт, приглашали Институт Пуанкаре в Париже и Мичиганский университет…
Научная жизнь, конечно, не сводится к международным конференциям. Теоретику для работы важнее повседневный круг общения. Особенно близко, еще со студенческих лет, Гамов общался с молодыми теоретиками из Физико-технического института – Львом Ландау и Матвеем Бронштейном. В ходу были их студенческие прозвища – Джони, Дау и Аббат, – и название их компании – «Джаз-банд». Уже самостоятельные исследователи, не нуждающиеся в научном руководстве, они хотели заниматься физикой на мировом уровне. Творческое свободолюбие плюс молодость (старшему из них – Гамову – было двадцать семь) толкали к действиям, от которых старшее поколение чувствовало себя неуютно.
Одна из импровизаций «Джаз-банда» и привела к рождению ФИАНа. Впрочем, Гамов и его друзья имели в виду другое – они хотели создать небольшой Институт теоретической физики. Это почти не требовало затрат – теоретику для работы достаточно бумаги и карандаша. Были и стены, в которых институт мог поселиться. В конце 1931 года Гамов подал докладную записку с предложением разделить Физико-математический институт Академии наук на два – Математический и Физический, «придавши Физическому институту роль всесоюзного теоретического центра, потребность какового резко ощущается в последнее время». Первой задачей будущего института Гамов назвал разработку «вопросов теоретической физики и смежных дисциплин (астро- и геофизики) на основе диалектико-материалистической методологии…»26 Последние слова написаны поверх зачеркнутых «в согласии с современным материалистическим мировоззрением» – Гамову, видно, объяснили, что он отстал от политической терминологии текущего момента.
События развивались энергично и на высшем академическом уровне. Директор Физико-математического института, академик А. Н. Крылов, поддержал идею Гамова. Нашлись, однако, и противники: камнем преткновения стало то, что для Гамова и его товарищей было краеугольным камнем – сосредоточить институт на теоретической физике.
В ходе централизации советской науки росло влияние руководителей. Хотя в 30-е годы это были в основном подлинные ученые, преданные науке, непомерное их влияние действовало порой негативно. Крупнейшими физическими институтами тогда руководили академики-экспериментаторы Иоффе и Рождественский, но эксперимент с Институтом теоретической физики у обоих не вызывал никакого сочувствия. Их многое различало, но не взгляды на соотношение теории и эксперимента.
Не помогло даже то, что в разгар баталий Гамова избрали в Академию наук. Чтобы ощутить напор «Джаз-банда» на академических «зубров», прочтем письмо, которое в ноябре 1931 года Ландау написал Петру Капице27:
«Дорогой Петр Леонидович,
Необходимо избрать Джони Гамова академиком. Ведь он бесспорно лучший теоретик СССР. По этому поводу Абрау (не Дюрсо, а Иоффе) из легкой зависти старается оказывать противодействие. Нужно обуздать распоясавшегося старикана, возомнившего о себе бог знает что. Будьте такой добренький, пришлите письмо на имя непременного секретаря Академии наук, где как член-корреспондент Академии восхвалите Джони; лучше пришлите его на мой адрес, чтобы я мог одновременно опубликовать таковое в «Правде» или «Известиях» вместе с письмами Бора и других».
Больше, однако, помог другой отечественный «старикан», директор Радиевого института В. И. Вернадский, рекомендовавший Гамова в Академию.28 И 29 февраля 1932 года его избрали в членкоры.
За день до того общее собрание Академии постановило разделить ФМИ на два самостоятельных института – Институт математики и Институт физики. Гамов набросал план нового института, согласно которому: «Ин-т теор. физики является центральным учреждением, занимающимся разработкой основных проблем современной теоретической физики на основе материалистического мировоззрения».
План направили на отзыв академикам-физикам. Иоффе решительно возражал против создания института теоретической физики вместо «в основном экспериментального института, связанного четкими взаимоотношениями с Физико-техническим институтом как безусловно ведущим институтом Союза». Рождественский также считал, что «устройство в СССР специально теоретического института вредно, так как теоретики должны работать в больших физических институтах (Физико-технический, Оптический) рядом с многочисленными экспериментаторами, способствуя их работе и получая от них стимулы к своим изысканиям…»
Поворотным стало совещание 29 апреля, на котором Рождественский «предлагает просить Президиум созвать пленарное совещание в количестве 7 академиков-физиков в ближайшее время до лета и высказывает предположение, что академик Вавилов тоже заинтересован вопросом о Физическом ин-те в связи с возможным его избранием директором ин-та…. Увеличение штата теоретиков нецелесообразно, надо главным образом, усилить экспериментальную часть».
Ландау попытался спасти дело, возразив, что «теоретическая физика в организуемом институте должна играть большую роль и не являться чем-то придаточным…. Это важно тем более, что она играет большую роль и для экспериментальной физики, примером чего может служить разработка вопроса о тонкослойной изоляции, которая проводилась без учета теоретических данных, в результате чего потрачено много средств, не давших никакого результата».
Присутствующие предпочли не заметить камень, брошенный в академика-экспериментатора Иоффе – только что не состоялся его триумф в технике изоляции, обещавший большой скачок в социалистическом строительстве. Отповедь невоспитанному юнцу-теоретику дал Рождественский, который заявил, что в новом институте «теоретизация должна проводиться аналогично с другими институтами» и что «теоретики неправильно ориентируют свою работу, проводя ее вдали от экспериментаторов». Иоффе в благодарность присоединился к Рождественскому и предложил «академику Вавилову переехать в Ленинград, чтобы занять пост директора Физического ин-та».
Начало конца гамовской предыстории ФИАНа можно усмотреть в заключительной фразе обсуждения: «иметь в виду ак. Вавилова, но не выносить сейчас окончательного решения, т. к. вопрос о кандидатуре ак. Вавилова на пост директора Физического ин-та ставится на данном совещании впервые»29.
Гамов присутствовал на совещании, но не выступал. Он понял, что битва проиграна.
7 мая 1932 года Сергей Вавилов дал отзыв на план Гамова: «Не зная фактического состава, средств и предыдущих работ Физического института Академии, я предполагал отложить мое суждение о тематическом плане И-та, присланном мне, до поездки в Ленинград. К сожалению, поездка долгое время не могла состояться и я должен ограничиться сообщением следующих замечаний. Проблемы и конкретные темы плана, касающиеся строения ядер, атомов и молекул в обычных и исключительных внутриядерных условиях являются, разумеется, важнейшими и интереснейшими вопросами современной физики и астрофизики и, конечно, эти же проблемы стоят на очереди многих европейских и американских физических институтов. Вместе с тем ограничение работы Института исключительно столь трудными вопросами, естественно, ставит под сомнение выполнимость такого плана, особенно в течение года. Не зная состава и сил Института, я не берусь судить о количественной величине вероятности выполнения плана, но полагаю, что некоторое сокращение трудных принципиальных тем и соответственное увеличение числа тем более конкретных и легких было бы желательным».
Умеренность и хорошие манеры видны сразу. Хорошо известны были также здравый смысл и широкое понимание физики сорокалетним профессором Московского университета, только что избранным в академики. С ним иметь дело было легче, чем с «Джаз-бандом» теоретиков. Вскоре Вавилов начал заботиться о новорожденном ФИАНе, а в сентябре официально стал его директором30.
Сотрудником ФИАНа оставался и «отец новорожденного» – Гамов. Но неудача с Институтом теоретической физики, похоже, окончательно убедила его, что он в клетке, и даже не в золотой. Он пытался выбраться из этой клетки летом 1932 года на байдарке через южную границу СССР и зимой, на лыжах, через северную, но без успеха.
В октябре 1933 года помог Сольвеевский конгресс, посвященный физике атомного ядра. На этот раз Гамову разрешили поехать, и в Россию он уже не вернулся. Дверью он не хлопал, и еще целый год считался находящимся в заграничной командировке. Вавилов упомянул его даже в статье 5 ноября 1934 года, посвященной переезду ФИАНа в Москву и грядущему его превращению во «всесоюзный научный центр физики».31