Kitabı oku: «Тише воды, ниже травы», sayfa 7
13
«Молча ехали мы с Иваном Николаичем домой. В голове стоял какой-то хаос, безотрадный и тягостный. Все виденное и слышанное мною представлялось мне в виде беспредельного пространства непроницаемой тьмы, в глубине которой непробудным сном покоятся массы человеческих существ. Десятка два-три мух с слабым, едва слышным жужжанием шныряют в пространстве, тревожа тьму, тишину и сон… Мухи эти, тощие, измученные, доведенные до степени «ниже травы, тише воды», могущие издавать только слабое жужжание, которое тем не менее делает сон человеческих существ тревожным, заставляет шевельнуть рукой, чтобы отогнать или открыть глаза, оглядеться. Но редкие, слабые движения эти немедленно прекращаются влияниями каких-то, как сокрушительная буря, действующих во тьме сил, которые мгновенно комкают человека, как тряпку, вбивают его в самую землю, уничтожают в своей стихийной вражде всякий раз по крайней мере половину летающих мух.
Картина выходила безотрадная, и скоро я действительно увидел в ней упущения. «А пироги-то?», «А гроба-то?» вспомнилось мне. Выходило, что во тьме существует уже такое движение, такая жизнь, что люди, обитающие в ней, уже сумели изобрести и средства к умиротворению темных сил. Оказывается, что там, в глубине мрака, они угощают друг друга пирогами, думают о том, какую именно начинку в пироге любит та или эта сокрушительная сила, перетаскивают какие-то гроба и кое-как чего-то добиваются, стало быть – живут.
Это соображение перенесло меня от отвлеченных рассуждений о виденном и слышанном к самим фактам. Мне пришло в голову, что, действуя посредством пирога, матушка хотя и достигнет, быть может, успокоения и убедит, пожалуй, после продолжительнейших стараний даже Семена Андреича в том, что «это действительно не тот сочинитель» и что вообще Семен Андреич прав, и сестра, быть может, очнется от ужаса и снова через много лет будет иметь возможность заявить о пользе башмачного мастерства; но кто поручится, что действие пирога не будет вновь внезапно разрушено налетом какой-нибудь другой, тоже разгуливающей во тьме силы, которую будет олицетворять не «ндрав» Семена Андреича, а какое-нибудь другое, не менее веское и прочное русское свойство?
Внимание мое остановил также и прощоновский гроб. «Неужели, – думалось мне, – такая простая мысль, как мысль о том, что всякий голопятый прощоновец не только имеет право на получение теплого полушубка, но даже обязан его получить уже потому, что родился человеком, а не петухом и не собакой, которые, как известно, получают что им «следует» в исправности, неужели такая простая мысль должна укрепляться на пятнадцатилетнем созерцании кольев, на устремлении взора в неизвестное будущее загробное деяние, связывать себя с гробами, могилами, плестись путями окольными, не сознавая себя правою и рискуя быть мгновенно подавленной, чтобы уже не воскреснуть, или воскреснуть, но с мыслью о вреде теплых полушубков, с необходимостью вновь предаться «земле», которая на сей раз может рекомендовать только остроги, тюрьмы, Сибири, каторги и тому подобные вещи? Неужели мысль эта не может быть осуществима более простым и прямым путем, более кратким и здравым суждением, которое бы объясняло разницу между загробной жизнью и полушубком? Неужели на земле, в самом деле, нет возможности провозгласить открыто, очистив от могильной тьмы, о законности желания сытости и тепла?..
Соображения эти передал я Ивану Николаичу, который тотчас же согласился, что в данном случае идти в Сибирь за гробокопательство, в сущности заботясь только о полушубке, вещь – не резонная и большое… недоразумение.
Формулируя наши соображения, мы пришли к тому окончательному заключению, что Ивану Николаичу, как человеку, не покидающему намерения быть гласным в некотором «земном» явлении, именуемом земством, не будет предосудительным потребовать от лица своих избирателей, во-первых, – хлеба, которого мало, и, во-вторых, – школ, которые дрожали на гроше8, умирали с голоду вместе с учителями и которые должны быть устроены теперь по совести.
Иван Николаич высчитал даже и деньги и разыскал их весьма достаточное количество.
Так мы доехали до Двуречек.
В классных окнах училища светился огонь, чего никогда не бывало в эту пору. Войдя в переднюю, я нашел какого-то чужого кучера, сидевшего за самоваром. При появлении моем он поднялся, поставил блюдечко и сказал:
– Вы учитель будете?
– Я…
– Ну барин извинялись, что поместилися у вас… Больше ночи не пробудут… Приехали они гласных выбирать… Ну в волости им не подошло остановиться, дюже холодно… чистоты нету… всего одну ночку… Извинялися…
Я не заявил ни малейшего протеста. Меня занимало то, что я увижу въявь наши «земные» надежды, о которых мы с Иваном Николаичем только что толковали так задушевно.
– Они не задержат, – продолжал кучер, следуя за мною и остановившись в дверях моей комнаты. – Гласного они с собой привезли, стало быть – духом оборотят выборы.
– Как гласного с собою привезли? Его ведь выберут завтра мужики.
– Его и выберут-с… Так точно.
– Почему же именно его? Может, у них есть свои?
Кучер, казалось, не понял.
– Да потому выберут, что господин землемер завсегда при барине… Он за барина, ну а барин, само собой, за него… «Я тебя сделаю…» сами сказывали… «Ты – мне, ну и я – тебе…» Ну и к свадьбе дело подходит…
Кучер почему-то нагнулся к моим калошам, взял их и переставил за дверь.
– Сватается землемер-то… Протопопову дочь берет, – продолжал он: – ну оно к свадьбе и лестно звание… да-а! Ну и тоже за барина потянет, в случае чего… Они духом оборотят это дело! – заключил кучер, видя, что я не обнаруживаю намерения разговаривать.
«Земные надежды» начинали рисоваться мне в каком-то странном свете.
Иван Николаич один занимал меня.
Рано утром, когда «господа», то есть посредник и землемер, еще почивали, я пошел к нему и объявил о их приезде.
– О? – сказал, как-то побледнев и как бы испугавшись чего-то, Иван Николаич.
Я навел снова разговор на предметы вчерашней дорожной беседы; Иван Николаич поддакивал, как-то суетясь, обирая полы руками и, повидимому, растерявшись. Однако скоро он оделся и вместе со мной пошел к волости. Здесь уже была толпа: кто сидел на земле, кто на телеге, кто «так» стоял у крыльца или у заборчика и толковал о своих делах. Оказалось, что толпа эта ждала уже несколько часов, жаловалась на мокроту (был дождь) и обнаруживала нетерпение.
Иван Николаич не переставал волноваться и шепотом сказал мне, в ответ на мое предложение потолковать с народом, «что надо бы, да… не вдруг!»
Час или два протолклись мы на месте. Возможность разрушить матушкин пирог, помимо темных сил, имеющих разрушить его только впоследствии, удерживала меня от вмешательства, которое могло уничтожить дело пирога в самом начале, не принеся делу полушубков существенной пользы. Меня не знали и слушать меня не стали бы…
Часа через два старшина объявил, что «скоро будут», а теперь пошли к барыне кушать чай. Чай кушали тоже не менее двух часов, в течение которых толпа промокла, осоловела и как бы задремала, поеживаясь плечами и посылая по временам кому-то «в рот» галку, шило, муху и даже пирог с кашей. Был в течение этого времени момент, что Иван Николаич как бы что-то надумал, стремительно запахнувшись и кашлянув, как бы вознамерился что-то предпринять, но вдруг нагнулся к моему уху и шопотом рассказал историю о том, как в некотором уезде мужики единогласно выбрали одного гласного, а потом сами же и высекли его, после чего присутствовать в собрании он не мог. Оказывалось, что там, где, по мнению Ивана Николаича, сватевья, зятевья и шуревья оцепили мужичий мир со всех сторон, изобретены ими не хитрые, но тем не менее весьма существенные «средствия» к устранению от себя всякого вреда, могущего произойти из мужицкого лагеря. Анекдот был очевидно невероятный; но Иван Николаич, не желая на старости лет быть высеченным, запахнувшись, попятился назад, хотя и надеялся, что, «подумавши хорошенько, надо бы… А вдруг-то, брат, нельзя!»
Наконец «прибыли». Все проснулось, сгрудилось у крыльца волостного правления в кучу и долго, долго мочило свои головы, уже не прикрытые шапками…
– Господа! – возглашено было, наконец, с крыльца. – Вы должны произвести выборы гласных в предстоящее земское собрание… Конечно, я не имею прав… Это – дело ваше… но с своей стороны я бы полагал, что Леонид Петрович может быть надежным вашим представителем, и поэтому, кто согласен покончить избранием Леонида Петровича, надевайте шапки и ступайте по домам! – заключил оратор внезапно и громко.
– Идем, ребята, по домам!.. – гаркнул старшина, как бы бросаясь от крыльца…
– Эй! ребята! По домам! – загудело в промокшей толпе.
Все зашевелилось, стало надевать мокрые шапки, тронулось, разбрелось и расползлось по грязи, хряская лаптями, скрипя телегой.
– Готово-о-о! – слышалось где-то…
– Ай будя?
– Будя-а-а!
– Шаба-аш!
Иван Николаич плюнул, крепко-накрепко запахнулся, еще плюнул и нахлобучил картуз на самые уши.
Тут уж я не вытерпел: – «настрочил»-таки корреспонденцию. А скоро пришлось настрочить и другую: «Мироновская» община была предана суду».
На этом дневник оканчивается. – Внизу приписано другими чернилами:
«…Почти год после отъезда моего из города ***, где пришлось оставить и сестру и мать – оставить на произвол темных сил, – не имел я от них такой тягостной вести, как та, которая пришла сегодня: «Вася! Вася! – пишет мне сегодня сестра, – я не могу, не могу больше! Возьми меня, возьми нас отсюда!..»
Что мне делать?..»