Ücretsiz

На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III

Abonelik
1
Yorumlar
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Обер-камергер доложил, что обед подан. Не глядя на императрицу, Петр Федорович подставил ей локоть и повел в большую столовую, где стоял императорский стол, тогда как для прочих были накрыты столы в соседней комнате.

– Садитесь против меня! – сказал император, подойдя к столу и выпуская руку супруги. – Так надлежит, когда мы принимаем гостей. Принц Георг, мой дядя, и фельдмаршал Миних должны сесть возле вас, а почетные места для дам будут возле меня. Иди сюда, Романовна! – прибавил он. – Здесь никто не сможет тебя удерживать: дочь фельдмаршала имеет право сидеть возле меня по другую руку.

Принц Георг Голштинский повел государыню на другой край стола. Петр Федорович сел рядом с графиней Воронцовой, остальное общество разместилось по распоряжению обер-камергера, согласно своему рангу, и среди глубокого молчания начался торжественный обед, входивший в программу празднества, о котором так давно мечтал император.

Генерал Гудович, как того требовал этикет, стоял за стулом государя, чтобы руководить лакеями, подававшими ему кушанья; камергер граф Строганов нес ту же службу за стулом императрицы.

Петр Федорович сидел молча, лишь от времени до времени бормоча вполголоса какое-нибудь слово графине Воронцовой, озиравшейся кругом высокомерно и вызывающе; он пил мадеру рюмку за рюмкой и порою грозно поглядывал через стол на свою супругу. Государыня одна казалась непринужденной и веселой, она любезно разговаривала с фельдмаршалом Минихом, который во время долгой ссылки в Сибирь не утратил свойств ловкого кавалера, отличавших его в былое время.

Император, глаза которого начали краснеть, а взор туманиться, поднялся и выпил за здоровье короля прусского. Все молча последовали его примеру. Екатерина Алексеевна также осушила свой бокал, после чего государь снова сел на место, выпил несколько рюмок бургундского одну за другою и поднялся вторично.

– Сегодня, – улыбаясь, заговорил он заплетающимся языком, – я с особенной радостью почувствовал, какая честь быть герцогом голштинским, когда маршировал во главе моего полка, который почти достоин занять место в армии великого короля. Я хочу выразить свою благодарность моему герцогству, поставившему мне такое превосходное войско, и с этой целью осушаю бокал в честь моего дорого дяди, принца голштинского.

Мрачное недовольство лежало уже на всех лицах, тем не менее каждый осушил свой бокал. Екатерина Алексеевна также выпила за здоровье принца, вежливо поклонившись ему, однако она не встала, как сделали император и, по его примеру, все прочие. Петр Федорович посмотрел на нее дико блуждавшими глазами.

– Почему не встаете вы, когда я пью за здоровье моего дяди? – воскликнул он.

Екатерина Алексеевна среди всеобщего глубокого молчания холодно и спокойно ответила:

– Потому что русская императрица поднимается лишь при тостах за здоровье равных себе; принц убежден в моем искреннем расположении к нему, но он в точности знает, что ему не подобает честь, оказываемая венценосцам.

Петр Федорович сел и с такой силой стукнул бокалом, ставя его на стол, что тот разлетелся вдребезги.

– Федор Васильевич, – сказал он, откинувшись на спинку и обращаясь к генералу Гудовичу, – она – дура, бессовестная дура; ступай и скажи ей это!

Генерал Гудович в испуге и нерешительности не двигался с места.

– Иди же, иди! – воскликнул Петр так громко, что услыхали все сидевшие за столом. – Скажи ей! Пусть знает весь свет, что она – дура, дура, наглая дура! – закричал он во все горло, наклоняясь вперед и грозя императрице сжатым кулаком.

Все общество замерло и остолбенело от ужаса. Каждый потупился в свою тарелку; одна графиня Елизавета Воронцова с язвительным смехом смотрела на императрицу.

При всей твердости воли Екатерина Алексеевна не могла сохранить самообладание, и она заплакала и, рыдая, прижала к лицу носовой платок.

– Я не вижу здесь вашей дерзкой приятельницы, – обращаясь к супруге, воскликнул Петр, гнев которого все усиливался, так как он заметил, что присутствующие не осмелились выказать одобрение его дикой выходке, а фельдмаршал Миних обратился к императрице, утешая и успокаивая ее. – Я сожалею, что княгини Дашковой тут нет: я лично сообщил бы ей, что послал ее мужа к туркам, и мог бы прибавить пожелание, чтобы султан немножко окорнал ему уши или попотчевал его палочными ударами.

Екатерина Алексеевна отняла платок от лица, на котором была холодная ярость:

– Султан не осмелился бы сделать ничего подобного, – возразила она, – я уверена, что в нем еще живо воспоминание о Великом императоре Петре Первом, который за подобное поношение своего посланника начал войну.

Петр Федорович расхохотался во все горло, глядя пред собой осовелыми глазами.

– Оставим эту дуру! – сказал он. – Граф Гольц! – окликнул он через стол прусского посланника. – Я пью еще раз с графом Шверином за здоровье его величества короля, только с вами обоими. Да здравствует наш король!

Гольц поклонился в молчаливом смущении, а государь начал громко болтать и смеяться, его гнев внезапно перешел в истерическую веселость.

Екатерина Алексеевна обратилась к стоявшему позади нее камергеру графу Строганову и шепнула ему:

– Расскажите что-либо смешное!.. Все, что вам угодно, только помогите сгладить эту тяжелую сцену.

Камергер наклонился к государыне и начал рассказывать, насколько это ему удавалось, все анекдоты, какие он мог почерпнуть в своей памяти. Фельдмаршал Миних, а также принц голштинский, послуживший невольным поводом к злобной выходке, поняли намерение императрицы и смеялись непринужденно, как могли, над строгановским балагурством.

Петр Федорович, казалось, не замечал веселости своей супруги; порою он кидал беглые злобные взгляды через стол, но оставался в своем шаловливом настроении и делал то одного, то другого из присутствующих мишенью своих часто оскорбительных и бесцеремонных острот.

– Знаете, граф Гольц, – воскликнул он через стол. – Должно быть, у прусского короля состоит на службе какой-нибудь колдун, потому что он всегда был осведомлен о том, что замышлялось здесь против него; он всегда знал походные планы русских войск. Армия Апраксина хорошо производила свои операции; король постоянно знал уже заранее, что тот намерен делать.

– Я едва осмеливаюсь верить этому, ваше императорское величество, – в тревожном смущении ответил граф Гольц, – разве это мыслимо? Да я полагаю, что королю и нет надобности знать планы своих противников, чтобы одерживать победы над ними.

– Ну, конечно, он в этом не нуждался, ну, конечно! – подхватил государь. – Однако же он знал их. Спросите у статс-секретаря Волкова, сидящего вон там; он приносил мне все заключения кабинета министров и военного совета, а я всегда находил возможность передавать их в руки его величества короля.

Волков, пожилой мужчина с сухим, худощавым лицом, выражавшим хитрую замкнутость, побледнел и заозирался вокруг.

– Тебе нечего бояться, – с громким хохотом воскликнул Петр Федорович, – старуха, которая могла сослать тебя в Сибирь, давно умерла, теперь ты можешь во всем сознаться; я вменяю тебе в заслугу, что ты служишь шпионом его величества короля Фридриха.

Граф Разумовский покраснел; с гневом и презрением смотрели все русские генералы на Волкова, который сидел за столом ни жив ни мертв от стыда. Каждый как будто чувствовал необходимость положить конец этому разговору, и внезапно вокруг стола поднялся одновременно громкий разговор, в котором нельзя было разобрать ни слова.

Обед приближался к концу, и, как только был подан десерт, Екатерина Алексеевна почти тотчас поднялась, не ожидая, чтобы император подал знак вставать из-за стола.

В возбуждении Петр Федорович не заметил этого, он встал вместе с прочими и намеревался подать руку графине Елизавете Воронцовой и отвести ее в большую приемную, куда тотчас после обеда перешел весь двор. Однако Гудович поспешно и бесцеремонно отодвинул фрейлину в сторону, взял императора под руку, что не особенно бросалось в глаза, потому что Петр Федорович часто опирался на своего адъютанта, и повел его через зал к выходу. Государь продолжал хохотать и угощал всех встречных по дороге разными шуточками.

Большая часть сановников, особенно иностранные дипломаты, обступили Екатерину Алексеевну и, казалось, хотели своим удвоенным вниманием вознаградить ее за неслыханную грубость супруга. Она была спокойна, холодна, сказала каждому несколько равнодушных любезностей и, даже не заглянув в комнаты, где собрался весь двор, удалилась в свои внутренние апартаменты. Пред уходом она громко отдала приказ обер-камергеру позаботиться рано утром о переселении ее двора в Петергоф, назначенный ей императором для летнего пребывания. Государыня как будто не заметила, что между ее придворными дамами недоставало графини Воронцовой, которая последовала за императором и оставалась вблизи него, хотя круг льстивых царедворцев, обыкновенно увивавшихся за нею, сильно поредел в тот день, так что она часто оставалась почти в одиночестве.

Обер-камергер доложил императору, что ее императорское величество собирается завтра же в Петергоф.

– Скатертью дорога, скатертью дорога!.. Тем лучше, когда ее не будет! – воскликнул Петр Федорович. – А если бы она убралась к черту, мне было бы еще приятнее.

С этими словами он отправился в особый салон, где были поставлены игорные столы, сел против французского посланника де Бретейля и взял карты, чтобы сыграть партию в экарте, свою любимую игру; заняв место, государь высыпал на стол из своего кошелька кучу червонцев.

– Что это такое? – воскликнул он, пока Бретейль сдавал карты. – Новые монеты, которых я еще не видел?

Он поднес один червонец к пламени свечи, чтобы рассмотреть его хорошенько.

– Эти монеты только что отчеканены, – ответил канцлер Воронцов, стоявший вблизи императора. – Вы, ваше императорское величество, вероятно, изволите помнить, что милостиво изволили сидеть пред медальером.

 

– Да, да, я припоминаю, – ответил Петр Федорович. – Но что же тут наделали? Меня нарядили в парик с тупеем[57] и волосяным мешком. Что это значит? Разве не знают, что я ношу только боковые локоны и косу, как это делает и великий король Фридрих?!

– Эту прическу нашли живописнее, – сказал граф Воронцов в виде извинения.

– И ошиблись, и ошиблись! – воскликнул государь, швыряя червонец на стол. – В этом головном уборе я имею сходство с Людовиком, королем французским, чего я не желаю. Возьмите прочь это золото и подайте мне другие монеты! – прибавил он, кидая презрительный взгляд на французского посланника.

Бретейль казался до такой степени углубленным в рассматривание своих карт, что, по-видимому, не расслышал этих слов. Со стола убрали новые монеты и положили вместо них – старого образца.

Петр Федорович рассеянно сыграл несколько партий, после чего поднялся и стал обходить прочие игорные столы, перекидываясь несколькими словами то с тем, то с другим из присутствующих.

Испанский посланник граф Альмодовар занял его место и продолжал игру.

Через несколько минут государь подошел сзади к стулу графа Альмодовара.

– Испания проигрывает, – воскликнул он. – Испания проигрывает, как и на войне, которую она затеяла против Англии, союзницы его величества короля Фридриха.

– В карточной игре, ваше императорское величество, – возразил де Бретейль, – Испания является противницей Франции, а в политике она – ее союзница. Если же такая держава, как Испания, примется воевать заодно с Францией, то победа за ней обеспечена.

– Какие пустяки! – воскликнул Петр Федорович, потребовавший стакан горячего пунша. – Все это чепуха! Затевайте какие угодно войны, если есть охота, мне решительно все равно; вы достаточно скоро узнаете, что значит воевать с прусским королем. Дайте мне только угомонить этого маленького датского королька: он должен отдать мне назад Шлезвиг за свое нахальство, а когда это произойдет, мы вдвоем с королем прусским поделим Европу.

Бретейль пожал плечами и продолжал спокойно играть.

Равнодушно отвернувшись, Петр Федорович обратился к австрийскому посланнику графу Мерси.

– Я желаю добра вашей императрице, – произнес он, дружески потрепав графа по плечу. – Передайте ей мой совет заключить скорее мир с прусским королем, как сделал я, это будет выгодно ей.

Граф Мерси возразил:

– Я не могу позволить себе давать советы своей всемилостивейшей императрице, даже по приказу вашего императорского величества, если не уверен, что правильно понял ваши слова. Прошу ваше императорское величество сообщить их канцлеру Воронцову, чтобы он передал их мне в дипломатической форме.

Он встал и, отойдя в сторону, заговорил с другими лицами.

Петр Федорович с бешенством посмотрел ему вслед.

– Здесь скука, – сказал он вслух сердитым тоном, – ужасная скука! Пойдем, Гудович, пойдем, отправимся ко мне в комнаты, я приглашу туда своих друзей, то будет компания почище… Мы выкурим трубочку и похохочем над всеми этими глупостями.

Он взял под руку своего адъютанта, который все время не отходил от него и теперь поспешил вывести государя вон, чтобы положить конец тягостной сцене.

Боязливо и смущенно перешептываясь, расходился двор. Бретейль приблизился к графу Мерси.

– Это начало конца, – потихоньку сказал он австрийскому посланнику. – Пойдемте! Теперь нужно наблюдать, какой спасительный ковчег всплывет над врывающимся потопом.

С серьезной миной, в тихом разговоре вышли эти двое из толпы на улицу, тогда как голштинские офицеры, уведомленные негром Нарциссом, отправились во внутренние покои императора.

XVII

Сцены, разыгравшиеся во время парадного обеда и за игрою, произвели тяжкое впечатление на Бломштедта. В первый раз ему вполне ясно представилось, как мало он выиграл, будучи увлечен и опьянен любовью и честолюбием. Из любви к Мариетте, которая, быть может, уже до сих пор принадлежала кому-нибудь и в любой момент ради золота и власти могла отдаться другому, он почти забыл подругу детства, быть верным которой он некогда поклялся. Он увидел также, что император, его герцог, к которому он с детства питал идеальное рыцарское благоговение, – не более как безвольная игрушка самых низменных страстей. Ничего удивительного не было бы, если бы Петр Федорович, под влиянием минуты удостоивший его доверия и вознесший так высоко, в следующее мгновение свергнул бы с этой высоты и совершенно уничтожил. У него не было никакого занятия, которое наполняло бы его жизнь и давало ему определенное положение, а если бы он и добился этого, то не встал ли бы он тогда в тягостную зависимость от поддающегося любому влиянию повелителя? Прирожденная гордость дворянина начинала возмущаться в Бломштедте при мысли о той жизни, которую он вел в Петербурге.

Когда камергер Нарышкин сказал барону, что государь велел своим ближайшим друзьям собраться у него в маленьких гостиных, то он отказался, сославшись на крайнее утомление, и вместе с толпой придворных оставил приемные залы.

Несмотря на испытываемую им душевную борьбу, он боялся одиночества, он страшился погрузиться в свои мысли, так как чувствовал, что ему при этом придется обвинить самого себя, потому что он один был виноват в тех разочарованиях, которые омрачили теперь его жизнь. Кроме того, он чувствовал прилив раскаяния в том, что накануне так холодно и неприветливо отнесся к Мариетте, и вообще он страстно желал уйти от своих мыслей и вернуть к себе те покой и уверенность духа, без которых невозможен более или менее светлый взгляд на будущее. Поэтому, не отдавая даже себе отчета в том, что он делает, на минуту зашел домой, накинул широкий плащ, надел шляпу без пера и вышел на улицу.

Бломштедт шел по берегу Невы, затем повернул к гостинице Евреинова и стал переходить через улицу, направляясь к освещенному двумя фонарями подъезду. В то время как он еще находился в тени, дверь гостиницы раскрылась и на пороге показалась женская фигура, плотно закутанная в плащ, с накинутым на голову капюшоном. Одно мгновенье простояла она неподвижно, озираясь кругом, как бы боясь, что за ней будут следить, затем затворила дверь и быстрыми и мелкими шагами пошла вдоль улицы.

Бломштедт застыл на месте. Несмотря на то что под капюшоном он и не мог рассмотреть лица женщины, он все же узнал темно-синий опушенный куньим мехом плащ Мариетты, который она часто надевала, выходя вместе с ним. Никому другому не могли также принадлежать и эти грациозные, гибкие и вместе с тем сильные движения. Прелестная фигура этой женщины отлично обрисовывалась, несмотря на широкие складки плаща. Взор молодого человека омрачился. Ревность опалила ему душу.

В первое мгновение он был совершенно ошеломлен, словно на его голову вдруг обрушился удар дубины; но затем он быстро оправился и поспешил вслед за удалявшейся фигурой, которая быстро шла вперед и уже вышла из пространства, освещенного фонарями гостиницы. Теперь она была видна лишь тогда, когда проходила мимо фонарей. Держась по возможности в тени, барон шел очень скоро и через несколько времени оказался на таком расстоянии от женщины, что ей уже было невозможно ускользнуть от него. Он надвинул на глаза шляпу и поднял воротник плаща, но эта предосторожность была излишняя, так как Мариетта, если только это была она, ни разу не обернулась; казалось, она ни одну секунду не думала о возможности подобного выслеживания.

Женщина шла все быстрее и быстрее по внутренним улицам города, освещенным гораздо хуже набережной Невы. С прерывающимся дыханием и сильно бьющимся сердцем следовал за ней Бломштедт до тех пор, пока она, перебежав через площадь пред казармами Преображенского полка, не скрылась в воротах этого огромного здания, сказав предварительно несколько слов стоявшему пред входом часовому.

Бломштедт хотел последовать за ней, но часовой двинулся к нему навстречу и приставил свой штык к его груди.

– Лозунг? – сказал он, подозрительно глядя на человека в нахлобученной на лицо шляпе и темном плаще.

– Я хочу пройти к одному офицеру, – недовольно проговорил Бломштедт, но часовой, не отнимая своего штыка от его груди, ответил ему, что без лозунга никто не смеет пройти в казармы.

Молодой человек уже хотел распахнуть плащ, чтобы показать форму голштинского офицера и затем сказать, что он – камергер его императорского величества, но вовремя вспомнил, что теперь, при Петре Третьем, господствовали такие строгости, каких не было при императрице Елизавете Петровне. Он также опасался того, что, назвав себя, он может дать всему делу опасную огласку, да и, кроме того, даже если бы он проник в казармы, ему было бы почти невозможно найти Мариетту.

– Ну, а разве только что прошедшая здесь дама знала лозунг? – спросил он.

– О, – смеясь, сказал солдат, – бабенок мы не должны принимать во внимание. У господ офицеров часто бывают их возлюбленные, и мы их всегда должны пропускать, если только они скажут, к кому из офицеров идут.

– А к кому прошла та женщина, которую ты только что пропустил? – быстро спросил Бломштедт.

Солдат посмотрел на него еще недоверчивее, чем раньше, и коротко ответил:

– Это не мое дело, да и не ваше тоже! Ну, однако уходите подобру-поздорову, иначе я вас арестую и отправлю в караульню. Стоя на часах, я не имею права разговаривать с первым встречным и отвечать на разные вопросы.

Бломштедт убедился, что здесь он ничего не может поделать. Часовой был прав, а если бы солдат действительно задержал его, то тогда ему пришлось бы потерять всякий след и, кроме того, сам государь посмеялся бы над ним и оправдал бы часового, если бы молодой человек пожаловался на него. Но он чувствовал, что должен все-таки расследовать это дело и так или иначе прекратить свое беспокойство. Он хотел вырвать у Мариетты признание во всем, а для этого должен был подождать ее выхода из казармы, где она не могла оставаться слишком долго, так как знала, что он может прийти к ней даже в поздний час. Бломштедт отвернулся от солдата, смотревшего на него все сумрачнее и грознее, и снова перешел на другую сторону площади и, плотнее закутавшись в плащ, стал ходить взад и вперед в тени домов. Он не спускал глаз с дверей казармы, которые только одни в это время были открыты и ярко освещены двумя фонарями.

Барон не долго занимал свой наблюдательный пост, как вдруг увидел, что из ворот казармы вышел человек, одетый в форму офицера Преображенского полка. Часовой взял на караул, и офицер, тонкая и гибкая фигура которого говорила о молодости, надвинув шляпу на лоб и закутавшись в плащ, перешел на другую сторону площади и тоже стал прохаживаться в тени домов. Когда он встретил Бломштедта, оба они еще плотнее закутались в плащи и закрыли свои лица; только их взоры испытующе и гневно устремились друг на друга. Затем офицер прошел дальше, потом повернул обратно и снова встретил Бломштедта. Последний следовал такой же тактике, и таким образом оба они прохаживались взад и вперед на расстоянии двадцати шагов друг от друга, напоминая часовых, которые шагали напротив, у ворот казармы.

Между тем закутанная женская фигура, которую Бломштедт с такой уверенностью принял за Мариетту, вошла в казарму и поднялась по лестнице. Она с такою уверенностью шла по бесконечным перекрещивающимся коридорам, что не было никакого сомнения в том, что она отлично знает этот путь. Наконец она вошла в большие, ярко освещенные сени, ведшие в один из боковых флигелей, не задумываясь ни на миг, она быстро открыла одну из дверей и как тень исчезла за нею. Пройдя через маленькую, едва освещенную переднюю, она так же уверенно открыла вторую дверь и вошла в большую комнату, убранство которой говорило о том, что она принадлежит офицеру. Стены были украшены всевозможным оружием. Здесь висели старые толедские клинки, немецкие булавы, обоюдоострые средневековые мечи и кривые турецкие сабли, носившие следы кровавых битв. По стенам комнаты стояли широкие диваны, покрытые мягкими тюфяками и закрытые красивыми коврами. Посредине стоял большой стол. На нем лежало несколько книг и карт, на которые бросали свет три восковые свечи, вставленные в железный подсвечник.

В кресле пред столом сидел Григорий Григорьевич Орлов. Он был без мундира, тонкая полотняная рубашка была расстегнута на его широкой груди; опустив голову на руки, он внимательно изучал карту Петербурга и его ближайших окрестностей. При легком скрипе двери он поднял голову и вопросительно посмотрел на вошедшего, узнать которого ему помешал царивший около дверей полумрак. Но вошедший быстро сбросил плащ – и через секунду у стола стояла ярко освещенная Мариетта.

 

На ней было широкое платье, слегка перехваченное на бедрах кушаком. С сияющей улыбкой протянула она руки, с которых соскользнули широкие рукава, и в то же время быстрым движением головы откинула со лба густые локоны.

При виде этого прелестного существа Орлов на мгновение как будто почувствовал некоторое замешательство, но затем быстро сложил лежавший пред ним план, вскочил и бросился к ней навстречу. Мариетта в страстном порыве бросилась к нему на грудь, положила руки на его могучие плечи и с упоением смотрела на него.

– Я не видела тебя целую вечность, – воскликнула она, приподнимаясь на цыпочках, чтобы поцеловать Орлова горячим, долгим поцелуем. – Я так страстно люблю тебя, мой лев!.. Я жажду твоего поцелуя. Как увядающий цветок – благодетельного дождя.

Она еще крепче прижалась к нему.

Он как ребенка схватил ее на руки, отнес на диван в едва освещенный угол комнаты и стал отвечать на ласки долгими, горячими поцелуями.

Наконец Мариетта выскользнула из объятий Орлова, опустилась пред ним на колени и посмотрела восторженным, преданным, долгим взглядом, как будто хотела вместе с ним отдать ему душу.

– Теперь я снова живу, – воскликнула она. – Теперь я снова счастлива, я получила новые силы! О, отчего я могу лишь так редко бывать у тебя?!

Орлов провел рукою по ее волосам; он с гордым самодовольством посмотрел на стоявшую пред ним женщину.

– Если бы я не был только бедным солдатом, – сказал он, – а имел возможность при помощи золота доставить тебе все, что только ты можешь и хочешь пожелать, то жила ли бы ты лишь для меня одного, была ли бы ты тогда верна мне?

Мариетта удивленно посмотрела на него, а в то же время ее теплые, дрожащие пальчики гладили стальные мускулы его руки.

– Быть верной? – качая головой, спросила она. – Что такое верность, которую изобрели люди, чтобы испортить и сделать похожею на смерть нашу свободную, счастливую веселую жизнь? Разве природа не создала для нас множества наслаждений и мы должны отказываться от них ради кого-нибудь одного, в то время как наша жизнь так коротка и юность, дающая нам счастье, так быстро пролетает? Сидя за роскошно накрытым столом, неужели мы должны довольствоваться лишь одним блюдом, как бы великолепно оно ни было? Разве удовольствие, получаемое от этого блюда, не увеличивается вследствие сравнения его с другими благами? Глупы те люди, которые правило довольствоваться чем-либо одним применяют к высочайшему наслаждению жизни – к любви. Нет, нет и нет, мой могучий лев! – продолжала она, нежно гладя по лицу Орлова. – Верной, как это понимают люди, я тебе никогда не буду!.. Я не буду наслаждаться твоими поцелуями, я буду холодно и равнодушно лежать в твоих объятиях, если они будут цепями, если я не свободна, радостным порывом буду бросаться к тебе на грудь. Разве можно обвинять перелетную птичку за то, что она зимой улетает на юг и снова в поисках прохлады и свежести возвращается летом на север? Любовь и жизнь задыхаются в клетках и в темнице, а между тем жизнь может быть дивно прекрасна.

Орлов с улыбкою слушал свою возлюбленную. Эта жизненная философия, высказываемая устами, еще не остывшими от его поцелуев, не возмущала и не огорчала его, но находила в нем полное сочувствие.

– Любовь, – продолжала Мариетта, – невозможна без страсти, а страсть увеличивается лишь посредством перемены; она не может питаться однообразием, предписываемым верностью. И глупо, и несправедливо, что требование верности предъявляется главным образом к нам, женщинам; наши чувства гораздо сложнее и тоньше, чем у мужчин, а между тем мы предназначены для того, чтобы давать вам наслаждения. Разве люди ограничиваются когда-либо лишь одним другом? А между тем любовь гораздо могущественнее, сильнее и слаще дружбы! Разве вся наша жизнь не заключается в обмене веществ? Разве поддерживающее нашу жизнь дыхание не состоит в том, что мы берем и отдаем? Точно так же и любовь, это лучшее просветление жизни, этот высший порыв заключается в том, чтобы брать и давать, и поэтому женщина хочет любить и быть любимой.

Она еще крепче прижалась к нему и поцеловала его сильную, мускулистую руку.

Орлов слушал Мариетту, любовно глядя в ее прелестное личико.

– Ну, а что делает тот маленький голштинец? – спросил он. – Как обстоят дела с ним?

– О, – ответила танцовщица, – он добр как дитя. Мне очень нравится играть с ним; я могу сделать с ним все, что хочу. Я думаю, что у него никогда не хватит силы сказать «нет», если бы я захотела чего-либо. Я могла бы погубить его, – продолжала она с странно заблестевшими глазами, – если бы только была демоном. Но я не демон, у меня на совести нет ни одной загубленной души. Я с радостью смотрю на этого ребенка, который, словно прелестный мотылек, порхает вокруг меня, и я не упрекну его и дружески посмотрю ему вслед, если ему придется улететь от меня. Видишь ли, он любит меня, и меня радует эта любовь, а я… я люблю тебя, и в этом большая разница… Он принадлежит мне, а я – тебе! Ну, а как твои дела?

– Мои? – переспросил Орлов. – О чем ты? Я тебя не понимаю.

Мариетта встала, села к нему на колени и пристально посмотрела на него.

– Не притворяйся! – сказала она, проводя рукой по его лбу. – Это не нужно… Я не знаю ревности, убивающей свободу, без которой я не могу жить. Почему я должна отнимать у другой то наслаждение, которое я испытываю в твоих объятиях? Какое право имею я требовать от тебя, чтобы ты приносил мне в жертву свою молодость? Разве солнце светит не для всех и разве оно не всех делает счастливыми? И чем прекраснее и сильнее мужчина, тем более напоминает он солнце и тем более он вправе посылать свои лучи ко всем, кто жаждет их. И затем, – продолжала она, все еще лаская лоб и щеки Орлова, – ты беден, ты честолюбив и потому, если ты добьешься любви и счастья, возвысишься и получишь власть, то я с восторгом буду всегда следить за тобою, тем более что уверена – ты всегда найдешь для меня местечко на своей груди! А поэтому не лги!.. Это глупо и совершенно напрасно, так как я видела…

– Ты видела? – воскликнул Орлов. – Что именно?

– Я видела, мой гордый лев, – сказала Мариетта, – как ты однажды во время болезни императрицы Елизаветы Петровны держал в объятиях великую княгиню, теперешнюю императрицу, когда ты провожал ее во дворец из крепости. Я видела, как она, склоняясь в твои объятия, бросила на тебя такой взгляд, значение которого я понимаю, так как и сама не в силах смотреть на тебя иначе. Она любит тебя, а ты – не такой человек, чтобы позволить императрице безнадежно любить тебя!.. Видишь ли, – сказала она, шутливо взяв Орлова за ухо, – я могла сказать тебе все это уже давно, но я молчала, так как мне доставляло удовольствие наблюдать за тобой, да, кроме того, я хотела знать, искренний ли, хороший ли ты друг. Но теперь об этом я могу говорить свободно, так как…

Орлов быстро закрыл рукою ей рот и испуганно воскликнул:

– Бога ради, молчи!

Мариетта освободилась из его рук и, смеясь, сказала:

– А, вот как! Разве государыня не имеет права на сердце? И почему она не должна видеть, как прекрасен мой лев? Кроме того… Слушай внимательно, друг мой!.. Третьего дня мы были приглашены государем ужинать, и уверяю тебя, что он самым серьезным образом влюбился в меня. При этом у него разыгралась ужаснейшая сцена с графиней Елизаветой Воронцовой, которая наговорила ему невозможнейших вещей. О, она была так отвратительна и смешна в своем гневе!.. – воскликнула она, громко смеясь. – Государь был под хмельком, и его увели… Но я не боюсь этой графини Воронцовой, и если захочу позволить государю любить меня, то даю тебе слово, что Воронцова скоро познакомится с дорогою в Сибирь! Я почти хочу этого… Подумай, как хорошо будет, когда я покорю государя, а ты – его супругу. Тогда мы будем владыками России и нам будет принадлежать все в этом огромном царстве. Что скажешь ты на это?

Орлов мрачно и задумчиво смотрел в пол.

– Нет, – сказал он, – нет! Брось эту игру, она чересчур опасна. Графиня Воронцова имеет необъяснимую власть над императором, она уничтожит тебя…

– Уничтожит меня? – воскликнула Мариетта, причем ее глаза загорелись странным огнем. – Поэтому-то я и хочу рискнуть.

57Тупей – взбитый хохол на голове; вместе с мешочком для волос составлял принадлежность прусской артикулярной прически в войсках.