Kitabı oku: «Эликсиры Эллисона. От любви и страха», sayfa 9
– Вы хотите, чтобы я туда вернулся.
Верринджер уставился на него во все глаза.
– Ну да, именно этого мы и хотим. «Возвращение в детскую банду». Нечто из реальной жизни.
Напряжение, нараставшее в Сорокине, вдруг окрепло, сделавшись почти осязаемым. Вернуться туда. Вернуться семнадцать лет спустя.
– Мне было девятнадцать, когда я вступал в ту банду, – пробормотал Энди Сорокин, обращаясь, скорее, к самому себе. Верринджер продолжал таращиться. Похоже, сидевший перед ним человек испытывал сильное потрясение.
– Теперь мне тридцать шесть. Я не знаю…
Верринджер кусал губы.
– Нас вполне устроило бы, если бы вы описали это… хотя бы поверхностно. Вы ведь не мальчик уже, Энди… мистер Соро…
– Но вам ведь не хотелось бы, чтобы все было примерно-приблизительно?
– Ну, не…
– Вы хотите получить это со всеми потрохами и яйцами, так?
– Ну… да… нам хоте…
– Хотите, чтобы я рассказал все как есть, не так ли? По всем правилам реализма, на сленге, которым изъясняются эти парни?
– Ну, да, это часть…
– Желаете, чтобы я выяснил, что случилось с теми ребятами, с которыми я тогда шатался и которые понятия не имели, что я изучал их как жуков в банке. Вы хотите, чтобы я вернулся туда семнадцать лет спустя и сказал: «Здрасьте, я тот самый парень, что вас заложил, помните?» Вы этого хотите? По сути ведь этого, разве нет?
Теперь Верринджеру казалось (надо же, как изменился этот человек за какую-то минуту!), что Сорокин разъярен – испуган, но вне себя от гнева. «Что за чертовщина здесь происходит?»
– Ну, да, мы хотим правды, хотим инсайда, как вы это проделали в тот раз, но вовсе не хотим, чтобы вы рисковали жизнью. Мы не… черт, мы не «Конфиденшл» и не «Инквайерер»! Мы хотим…
– Вы хотите, чтобы я вернулся и позволил им пристукнуть меня!
Агрессия. Верринджер чуть отодвинулся от стола.
– Э… постойте, мы…
– Вы ждете от меня охренительного рассказа со всеми сопутствующими рисками, и вы хотите его прямо сейчас, верно, мистер Верринджер?
– Что с вами, Соро…
– Так вот, как же, черт возьми, вы ожидаете его от меня, если я не нырну туда, не погружусь туда по самое по это, по ЯЙЦА, по УШИ, ЧЕРТ ПОДЕРИ! ВЫ, ЧЕРТОВ ТУПОЙ БЛЮСТИТЕЛЬ СРОКОВ, ВЫ!..
Верринджер отъехал на кресле назад, словно Сорокин мог перепрыгнуть через стол и задушить его. Глаза за линзами очков сделались большими-большими и увлажнились.
– С превеликим удовольствием, мистер Верринджер, – продолжал Сорокин мягко, совсем другим тоном. – Как скоро вы хотели бы его получить? И в каком объеме?
Уолтер Верринджер неверной рукой потянулся за своей кофейной кружкой.
Сорокин уже взялся за дверную ручку, когда дверь открылась, и в кабинет вошли двое молодых людей. Стоило ему увидеть их, подтянутых, выбритых до синевы, в почти одинаковых темно-синих костюмах, как он уже знал, что они вышли из правильных семей, научились танцевать в шесть, максимум в семь лет у мисс Блэшем или в одном из других лучших салонов, что первый раз попробовать «Наполеон» им разрешил папаша, ну, и что они почти наверняка закончили одну из лучших школ.
Тот, что слева, повыше, с шевелюрой соломенного цвета и искоркой в синих глазах, вошел в кабинет, небрежно сунув большие пальцы в декоративные кармашки жилета. Наверняка из Эндовера. Никак не иначе.
Второй чуть пониже, шести футов роста, в матовых, без вульгарного блеска ботинках, с зачесанными на европейский манер назад каштановыми волосами, с глазами как у ящерицы, определенно закончил Чоат, ну да, разумеется.
– Уолтер, – начал Эндовер прямо с порога. – Мы сегодня прервемся пораньше. Собрались в «Алгонкуин» пропустить по парочке. Не хочешь с нами?
Тут он увидел Сорокина и потрясенно осекся.
Верринджер представил их друг другу: их имена вошли Сорокину в одно ухо и мгновенно вылетели из другого. Он и так знал, как их зовут.
– Где учились? – спросил он у них.
– Йель, – ответил Эндовер.
– Йель, – ответил Чоат.
– Зовите меня Панки, – сказал Энди Сорокин.
И они отправились в «Алгонкуин» пропустить по парочке.
Чоат поскреб пальцами по дну плошки. Ни соленых орешков, ни маленьких баранок, ни крендельков не осталось. Он ухватил плошку за край и брякнул ее об стол. Не лучшее поведение для «Алгонкуина».
– Суккуленты! – взревел Чоат.
Пришел официант и забрал плошку с видом няньки, вынужденной общаться с капризным бэбиком.
– Суккуленты, итить, – буркнул он себе под нос.
– Энди Пи… то бишь, Панки Сорокин. Господи, ну и сюрприз в овертайм, – выдохнул Эндовер, уставившись на Энди в миллионный раз с тех пор, как они заняли столик. – Исполин, вы же чертов исполин, в натуре! Вы хоть сами это понимаете? И мы тут с вами за одним столом!
Верринджер уже два часа как ушел. Наступал вечер. Два парня из Йеля по имени Эндовер и Чоат набрались достаточно, чтобы вести себя игриво. Энди оставался трезв. Он старался, бог свидетель, как же он старался, но до сих пор остался трезв.
– Реальность, вот с чем вы имеете дело, – произнес один из двоих. Неважно, который именно. Оба – представители одной и той же культурной среды, и вещали одним и тем же языком.
– Верно. Жизнь. Вот вы знаете все, что нужно знать о жизни. И я не хочу сказать, что Люсели, хехехееее… – он окончательно сбился с мысли и чуть не повалился на соседа. Чоат (или Эндовер, какая, к черту, разница) бесцеремонно отпихнул его.
– Ты, Роб, не ведаешь, что несешь. Вот это единственное, чего он нахрен не знает. Жизнь! Ее суть, ее сердечную ткань! Мы, вот даже мы, вышедшие из такой строгой среды, знаем ее лучше, чем Энди Пи Сорокин, сидящий за этим столом.
Второй парень из Йеля сердито выпрямился.
– Заткнись! Этот чувак исполин. Натуральный исполин, и он знает, говорю тебе. Все знает об изнанке жизни.
– Да он близко к ней не подходил.
– Он знает! Он все знает!
– Мошенник! Позер!
– Пошел прочь отсюда, ублюдок! Вот уж не знал, что ты такой нетерпимый криптофашист!
Сорокин сидел, слушал их, и страх, который он испытывал сегодня днем, когда Верринджер приговорил его к возвращению в Ред Хук, снова змеился по позвоночнику. Он сам приговорил себя к этому, правда же, приговорил целым рядом побуждений, вдаваться в которые ему не хотелось, но страх все равно вернулся. Как Чоат понял, что он мошенник? Как смог он открыть этот тайный страх, хоронившийся в глубине души Энди Сорокина?
– Что, гм… что заставило вас сказать, что я мошенник? – спросил он у Чоата. Лицо Чоата раскраснелось от выпитого, но он наставил на Сорокина мясистый палец.
– Мне вещают духи из другого мира.
Эндовер принял это за оскорбление. Он грубо толкнул Чоата.
– Пойдемвыем, ублюдок! Пйдемвым, крипто-пинко!
Однако Сорокин пытался достучаться до трезвой части его сознания.
– Нет, правда: что заставляет вас полагать, что я далек от реальности?
Чоат напустил на себя внешность педанта и утробным голосом произнес:
– Ваша первая книга, сборник небольших рассказов, помните, вы еще там Хемингуэя цитируете? Вы заявляли, что это ваше кредо. Вот и фигня! Кой черт писать то, что уже написано до вас? Нет смысла писать, если вы не можете написать лучше прежнего. «В литературном творчестве вы ограничены тем, что уже хорошо сделано до вас. Поэтому я пытался найти что-нибудь еще». Я специально выучил. И это актуально. А остальное – говно!
– Социалист, ультраправый мазафака!
– Правда? Так с чего вы взяли, что я не знаю, о чем пишу? Пока что я не вижу этому никаких подтверждений.
– А! – Чоат поднял палец и приложил его к носу – ни дать, ни взять Санта-Клаус, собирающийся лезть в дымоход. Ужасно заговорщический вид. – А! Но ваша пятая книга, опять-таки сборник рассказов, уже после вашего пребывания там, – он неопределенно махнул в западную сторону, – вы приводите там еще одну цитату. Помните? Ха, ну вспомните же!
Сорокин помолчал, припоминая точный текст, потом кивнул.
– «Отбросить то, что ты пережил, – значит положить конец своему собственному совершенствованию. Отречься от того, что ты пережил, – значит осквернить ложью уста своей собственной жизни. Это все равно что отречься от своей Души». – Оскар Уайльд. И какое отношение это имеет к вашему обвинению?
Чоат торжествовал.
– Страх. Отмазка! Ваше подсознание визжит как резаная свинья. Кому, как не ему знать, что вы с самого начала врали, а больше всего – в Голливуде. Знает, да? Так что теперь вам надо объявить об этом всему миру, чтобы вас больше в этом не обвиняли. Вы не знаете, что такое жизнь, что такое реальность, что такое истина, вы вообще ничего нихрена не знаете!
– Вот я щас надеру твою тухлую консервативную рожу!
Они подрались прямо за столом, оба слишком набравшиеся, чтобы причинить друг другу мало-мальски серьезный ущерб. Сорокин тем временем размышлял над тем, что сказал Чоат: «Возможно ли такое? Уж не пытается ли он безмолвно признать вину в невысказанных обвинениях?»
В раннем детстве он сделался мелким воришкой. Он крал всякие мелочи в лавке. Не потому, что не мог купить их по бедности, нет. Он хотел получить их бесплатно; в его странной детской картине мира это казалось правильным. Но он всегда испытывал искушение поиграть с новой, краденой игрушкой на глазах у родителей в тот же самый вечер. Чтобы они могли спросить его, откуда она взялась, а он бы рискнул тем, что они узнают о ее позорном происхождении. Если они не обратят особого внимания, она по праву останется его собственностью, а если добьются от него признания в том, что он ее украл, что ж, значит ему придется подвергнуться наказанию, которое заслужил.
Уж не было ли цитирование Уайльда, как и предположил Чоат, еще одной забавой с краденой игрушкой на глазах у папочки с мамочкой, у мира, у его читателей?
Не было ли это проявлением того страха, который он тогда ощущал? Страха, что он утратил чутье, да и с самого начала постоянно терял его, и, возможно, не сможет восстановить?
– Так, ладно, покажу я вам изнанку жизни! Что вы на это скажете, мистер Панки? Хотите посмотреть изнанку жизни?
– Говорю тебе, болван, он это и без тебя знает!
– Ну, хотите, а?
– Для начала мне надо позвонить кое-куда. Отменить приглашение на обед, – он сидел, не двигаясь с места, и они с Чоатом смотрели друг на друга как два моржа, созерцающих безбрежность океана.
– Так как? Соглашайтесь или помалкивайте, – Чоату не терпелось доказать свою правоту.
– Заткнись, Терри, вот просто возьми и заткнись. Нельзя, чтобы над таким чуваком глумился маккартистский, неофашистский демагог вроде тебя! – по части питья Эндовер был по сравнению с Чоатом дитем малым.
Сорокин внутренне трепетал. Если кто и знал изнанку жизни, так это Энди Сорокин. В пятнадцать лет он сбежал из дому, в шестнадцать водил грузовик с динамитом в Северной Каролине, в семнадцать работал на нефтеперерабатывающем заводе в западном Техасе, в девятнадцать вступил в банду, а в двадцать напечатал свою первую книгу. Он стал свидетелем всех мало-мальски значимых явлений того времени – от сибаритского образа жизни мировой элиты до безбашенных экспериментов с ЛСД калифорнийских хиппи. Ему всегда хотелось верить, что он – часть всего этого, что он не отстает от времени, от реальности, от множества разноцветных реальностей, какими бы опасными, дикими или непристойными они ни были.
И вопрос, стоявший сейчас перед ним, выглядел так: не превратилась ли вся эта жизнь в простой поиск развлечений, в сплошную отмазку? Он выбрался из-за стола и пошел звонить Олафу Бёргеру.
Когда он прорвался через соединения и помехи, в трубке, наконец, послышался хриплый как у лесоруба голос Бёргера:
– Ну?
– Сколько раз я тебе говорил: по телефону так не отвечают. Тебе полагалось сказать: «маса Бёга’ в трубка, чем могу служить, бвана?»
– Объясни-ка мне, за какие такие грехи мой рабочий день то и дело прерывают всякие фанатики, реднеки и авторы дешевых книжек из богом проклятой провинции?
– Это потому, что у тебя ямочки на щеках как у милашки Ширли Темпл, а еще ты великий издатель дешевых книжек, и я поджарю тебя на медленном огне.
– Что у тебя на уме, придурок?
– Придется отказаться от обеда.
– Жаннин меня испепелит. Ради тебя она приготовила мусаку с баклажанами. А возня на протяжении всего дня с бараниной вряд ли способствует поднятию настроения. По крайней мере, предложи мне оправдание.
– Два свежеиспеченных мажора из «Маркиза» хотят показать мне изнанку жизни.
– Это не оправдание, это просто курам на смех. Ты, должно быть, шутишь.
Сорокин помедлил с ответом. Пауза даже чуть затянулась.
– Мне надо сделать это, Олаф, – произнес он совсем другим, совершенно серьезным тоном. – Это важно.
В трубке тоже наступила тишина.
– Голос у тебя какой-то невеселый, Энди. Что-то случилось? Я тебя целых три месяца не видел – что-то снова тебя гложет?
Сорокин поцокал языком, подбирая слова. В конце концов он решил сказать все как есть.
– Я пытаюсь проверить, есть ли у меня еще яйца. Снова.
– В тысячный раз.
– Угу.
– И когда ты уймешься? Когда тебя укокошат?
– Поцелуй за меня Жаннин. С меня ужин во «Временах года», если этим можно искупить…
Пауза.
– Энди…
Еще одна бесконечная секунда.
– А?
– Ты слишком дорог для того чтива, что я редактирую, но есть много других, заинтересованных в тебе. Не облажайся.
– Угу.
Бёргер повесил трубку. Некоторое время Энди Сорокин не двигался с места, уставившись в обитую красным бархатом стену телефонной будки. Потом резко выдохнул и вернулся к сцене с полотна Хогарта.
Эндовер методично стучал по столу указательным пальцем.
– Вот увидишь, – повторял он как заведенный. – Вот увидишь, вот увидишь…
В то время, как Чоат, зачернивший щеки головками горелых спичек из пепельницы, хлопал руками как крыльями и точно так же монотонно каркал: «Невермор, невермор, невермор…»
Они протащили его по всем райским заведениям, которые он знал и без них. По всем местам, где он побывал в молодости, во вполне предсказуемых районах: по Нижнему Ист-сайду, по Виллидж, Испанскому Гарлему, Бедфорд-Стайвесанту.
И при этом распалялись все больше. Оба протрезвели. Холодный ночной воздух, ноябрьский снег, да и заведений, где можно было бы без проблем выпить, попадалось им немного. В общем, они протрезвели. Это превратилось в какую-то вендетту со стороны обоих парней из Йеля, не только Чоата. Теперь уже Эндовер был с ним заодно, и оба жаждали показать титану Сорокину что-то, чего он не видывал прежде.
Бары, еще бары и абсолютные дыры, где люди сидели, нашептывая в либидо друг друга. А потом вечеринка…
Звук обрушился на него Ниагарой размытых впечатлений, потоком не связанных друг с другом разговоров.
– …Я подошел к Теду Бейтсу спросить насчет тех последних наместников, а Марви и говорит, кой черт я мотался за ними на Виргинские острова, и почему бы мне не заткнуться, а я говорю, типа, после того, как этот чертов псих-директор и его гребаная команда пытались, типа, с моей помощью спастись от мужеложества, мне было так муторно, что даже пары таких не хватило бы, чтобы возместить все эти идиотские беспорядочные сношения, а потом, если уж они притащили с собой шлюху, сами бы ей платили, а то я…
– …Бла-бла-бла, чи-чи-чи, бла-бла-бла…
– …Класс! Высший класс! В антракте все устроили, как в «Тысяче и одной ночи» – с официантками в таких прозрачных шароварах, а официантами в тюрбанах, и есть пришлось, лежа на боку, и, честно говоря, есть, лежа на боку, чертовски трудно, почти так же трудно, как если бы еда лежала у тебя на боку, хи-хи, ей-богу, не знаю, как они это делали в те времена, но еда была высший класс, правда. Там был такой суп с лимоном, называется как-то вроде «куфте абур», и это к…
– …Бдя-бу-бу-бу, бип-бип, чи-чи-чи…
– …Это перечисление прерванных часов и бесперспективных отношений не заслуживает внимания, ибо в текущий момент, в это конкретное мгновение бесконечного, бестелесного времени, в этот момент, в который я намерен кратко описать все, через что мне довелось пройти прежде со всей очевидностью обрисуется само. И если не конкретно этот случай, то нечто обобщенное в ретроспективе, а также то, что имело место до этого, будет восприниматься как испаряющийся след подобных друг другу инцидентов вплоть до этого мгновения, и… БОГА РАДИ, Джинни, не ковыряй пальцем в носу…
– …Бам-бам-бам, бздынь, динь, блям, хрюм, чи-чи-чи…
Формально это можно было бы назвать вечеринкой. Внешне это напоминало вечеринку, на которой слишком много людей собрались в слишком тесном пространстве – в грязном лофте на Джейн-стрит в Виллидже. Однако это было чуть больше, чем обычная вечеринка.
Имели место ритуальные танцы дружелюбно настроенных туземцев, как физические (иллюстрацией чего могло служить медленное, психосексуальное, на редкость неумелое скольжение Симоны и литературного агента ее мужа), так и эмоциональные (это когда Вагнер Коул беспощадно ободрал шкурку с поэтессы с выбеленными перекисью волосами, чьи восторги по поводу современной литературы явно повторяли обзоры в «Субботнем Ревю»), а также этнические (сводившиеся в основном к невинному трепу о том, кто, как и с кем в дальнем углу за каучуковым деревом). В общем, здесь собрались абсолютно все, потому что Флоренс Магрен праздновала свою днюху (уиииии!), ну, чем не повод собраться вместе.
Энди Сорокин стоял у камина, держа свою «Маргариту» обеими руками, и разговаривал с бледнолицей девственницей, которую откопал и притащил ему Эндовер. Она выкладывала ему все, что думала о плохом фильме, снятом по одному из его последних романов.
– Я никогда не считала Кэрин безнадежно плохой, – говорила девственница. – А когда сняли фильм, мне просто не понравилось, как исполняет эту роль Лана Тёрнер.
Сорокин смотрел на нее и благосклонно кивал. Она была маленького роста, с могучим бюстом. Платье от Руди Гернрайха подпирало ее грудь, и улыбалась она губами, не скаля при этом зубы.
– Очень мило с вашей стороны говорить так; киноверсия вышла вообще не самой лучшей, хотя режиссура Франкенхаймера лично мне понравилась.
Она ответила в том же духе; в принципе, эту ерунду можно было даже не слушать. Подобные беседы он сносил иногда легко, а иногда нет – в зависимости от того, чего от них ждал. В данном случае он ждал возможности затащить маленькую пышногрудую девственницу в хозяйскую спальню и добивался этого со всем доступным ему обаянием.
Вокруг них, стоявших словно в оке урагана, уровень общей истерии заметно повысился. Флоренс Магрен усадили на плечи Бернбах и Баркер (продюсеры мюзиклов, с успехом продолжавших идти на Бродвее) и понесли по комнате под пение Рэя Чарльза; при этом ее юбка задралась едва ли не до пояса, а Бернбах и Баркер, перекрикивая музыку из колонок, исполняли сочиненные на ходу на редкость непристойные поздравительные куплеты на мелодию заглавной песни их последнего мюзикла. Внутри Сорокина все снова начало сжиматься. Похоже, это не изменится никогда, как бы ни менялись сами люди. Они несут все ту же чушь, совершают все те же лишенные смысла поступки, все так же выставляют себя идиотами. Ему хотелось либо по-быстрому трахнуть девственницу, либо уйти отсюда.
– Эй, – крикнул кто-то в другом конце комнаты. – Как насчет «Передай по кругу»?
Прежде, чем Энди успел двинуться к выходу, налетевший Эндовер сцапал девственницу, она в свою очередь ухватила его за рукав, и так, друг за другом, они ввалились в самую гущу всеобщего оживления.
«Передай по кругу». Все уже уселись, скрестив ноги, в круг – прямо на пол. Праздно-талантливые, праздно-богатые и праздно-скучающие не прекращали своих игр: имитации невинности, возвращения к приличиям, если не по сути, то хотя бы внешне. «Передай по кругу». Женщины сидели в тщательно рассчитанных беззаботных позах, словно не замечая выставленных напоказ белья и бледной плоти: маяков для странников, остававшихся здесь на ночь, дабы те не теряли из вида береговую линию и знали, что уютная гавань открыта тем, кто потерялся и терпит нужду. Этакие благотворительные ласки.
И начали играть в «Передай по кругу» – самую, наверное, легкую в мире игру.
Тони Морроу повернулся к сидевшей справа от него Айрис Пейн.
– Ты, – обратился к Айрис Тони, – худшая подстилка из всех, какие у меня были. Ты вообще не шевелишься. Просто лежишь и позволяешь парню, кем бы он ни был, тыкать в тебя. И всхлипываешь при этом. Блин, ну и поганая же ты подстилка.
Айрис Пейн повернулась к сидевшему справа от нее Гасу Даймонду.
– От тебя дурно пахнет, – сообщила Айрис Гасу. – У тебя вонючее дыхание. И ты всегда стоишь слишком близко, когда разговариваешь с кем-то. Абсолютный вонючка.
Гас Даймонд повернулся к сидевшему справа от него Биллу Гарднеру.
– Терпеть не могу ниггеров, а ты самый несносный ниггер из всех, с кем я знаком. Ты лишен чувства ритма, а когда мы играли в теннис на прошлой неделе, я увидел, что у тебя короче, чем у меня, так что держи руки подальше от Бетти, ниггер, если не хочешь, чтобы тебе глотку перерезали.
Билл Гарднер повернулся к сидевшей справа от него Кэти Дайнин.
– Ты всегда крадешь что-то на таких вечеринках. Как-то раз стырила тридцать пять баксов из сумочки Бернис и смылась, а они вызвали копов, но так и не сообразили, что это сделала ты. Воровка!
И так по кругу, в порядке общей очереди. «Передай по кругу».
Энди Сорокин терпел сколько мог, потом встал и вышел. Эндовер и Чоат плелись за ним, тихие и до обидного трезвые.
– Вам не понравилось, – сказал Чоат, спускаясь за ним по лестнице.
– Мне не понравилось.
– Ну, это не такая уж и реальность.
Сорокин улыбнулся.
– Это даже не ее изнанка.
Чоат пожал плечами.
– Я старался.
– Как насчет «Круга девятого»? – спросил Эндовер.
Сорокин застыл на половине лестничного марша и полуобернулся к нему.
– Что это?
Чоат заговорщически ухмыльнулся.
– Место такое. Кабак.
Сорокин молча кивнул, и они двинулись дальше.
И они отвели его в «Круг девятый» – место тусовки Виллиджа, примерно такое же, каким был «Чамли» во времена, когда Энди шатался по усталым улицам. Каким был «У Ренци», куда можно было завалиться и почитать «Манчестер гардиан», свисавший на шнурке с деревянной вешалки, а то и уснуть на доске для нарезки сэндвичей, когда на комнату денег не хватало. Какими были многие места – норы для замерзших мальчишек, которым некуда было больше деться с уличных углов.
А Чоат и Эндовер снова рассвирепели.
Потому что стоило им ввалиться в шумный, тускло освещенный бар со зловещими плакатами боя быков на стенах и посыпанным опилками полом, как со стула, стоящего спинкой к стене, сорвался высокий костлявый мужчина и бросился к Сорокину.
– Энди! Энди Сорокин!
Это был Сид, Большой Сид, который водил туристический автобус по 46-ой улице и Бродвею в те времена, когда Энди Сорокин торговал порнухой в книжном магазине на Веселой белой улице. Худой как скелет Сид, входивший в узкий круг ранних пташек на Таймс-сквер, как и Энди.
Сид захлопотал вокруг Сорокина, потащив его за столик с компанией хорошеньких девиц и клеившихся к ним усатых пикаперов. Они пустились в воспоминания о славных временах до того, как Сорокин посоветовал своим боссам в книжном магазине сунуть порнуху себе в одно место и заявил, что он собирается писать. До того, как Сорокин начал продавать свои книги, ушел в армию, в первый раз женился, пробился в Голливуд. О славных временах до того как.
И двое парней из Йеля обозлились на Панки.
Они пришли сюда в надежде показать ему открытое, бьющееся сердце изнанки жизни, а он, оказывается, знаком с такими типами, о существовании которых они даже не догадывались. Ясное дело, это было донельзя досадно.
– И чем ты занят теперь? – спросил Энди у Сида. Тот похлопал его по плечу своей костлявой лапищей.
– Да так, ерундой всякой. Выпасаю пару шлюх, то там пару баксов сорву, то здесь, – Энди ухмылялся.
– А помнишь тот вечер, когда к нам в магазин завалилась такая цыпочка, и ей было невтерпеж, а Фредди Шмейгель начал ее подзуживать, и она задрала юбчонку до подбородка, а труселей-то на ней и не было…
– Каких еще труселей? – перебил его Сид.
– Я же говорю: никаких, – ухмылялся Энди.
– А, да, было дело. Расскажи, пусть парни поржут.
И Сорокин выдал историю про туристку из Шебойгана, и как они быстренько заперли входную дверь и опустили жалюзи, а она снова задрала юбку всем на загляденье. Она проделала это с полдюжины раз, прямо как игрушка которую за ниточку дергают: скажи ей «ап» – и юбка взмоет до ушей. И они отвели ее в соседний магазин грампластинок, и Фредди попросил ее повторить для тамошних парней, и она проделала это еще раз. И они отвели ее через квартал, в кладовую над театром «Виктория», и там она дала всем и каждому.
Сорокин и Сид посмеялись над воспоминанием, а Эндовер обозлился почти так же, как Чоат. Поэтому они снова начали напиваться, пытаясь раззадорить себя так же, как в начале вечера. В конце концов Энди осточертел этот «Круг девятый», он предложил уйти, и Сид сунул ему карточку.
На ней было написано:
«ЛОТТА, звонить Сиду, 611, Восточная 101 ул.»
Еще там был телефонный номер, но его стерли, а поверх стертого написали шариковой ручкой другой. Сид положил неимоверно костлявую руку Сорокину на плечо.
– Это одна из моих девиц. Четырнадцать лет. Пуэрториканка, пухлая как черт-те что. Захочешь перепихнуться – звони, я обычно там. При доме. Как в старые времена, типа того.
Энди ухмыльнулся и сунул карту в карман пиджака из твида «от Харрис».
– Береги себя, Сид. Рад был повидаться, – и они ушли.
Двое парней из Йеля обрели теперь чертовски устремленный, почти фанатичный вид. Они найдут изнанку жизни, чтобы утереть нос этому хитрожопому титану Сорокину – даже если для этого придется обойти все до единого грязные мусорные баки Манхэттена.
Грязных мусорных баков в Манхэттене не счесть. Но они смогли посетить довольно много, пока уже ближе к утру не ввалились, наконец, почти мертвецки пьяные – теперь уже все трое – в бар «Собачья конура»: полную неописуемой пустоты дыру в глубине Бауэри.
Сорокин сидел напротив парней из Йеля. Лицо Чоата снова покрылось розовыми пятнами. На Эндовера напало игривое настроение.
– Панки, киса, – повторял Эндовер с дурацкой ухмылкой.
– Любимч…ик! – осклабился Чоат. Угрюмому напряжению, таившемуся под самой поверхностью, хватило бы легчайшего дуновения ветерка, шороха листвы, поданой шепотом команды, чтобы прорваться наружу.
– Отмазка, – пробормотал он и вдруг судорожно вздохнул. Лицо его побагровело. – Меня сейчас стошнит, – сообщил он.
– Реплика словно из скверного рассказа, напечатанного в «Нью-Йоркере», – заметил Эндовер, старательно выговаривая слова. – Если бы рассказ был в «Плейбое», ты бы сказал «сблюю», потому что это слово из реальности, в нем дохрена реальности, да? А если бы все происходило в рассказе из «Кеньон ревью», ты бы сказал «метать харч», потому что за этим стоит история, корни так сказать. А в рассказе из «Эсквайра» ты бы сказал «проплююсь», потому что эти ребятки пытаются убедить всех, что говорят точно как отличники в колледже. А если бы ты попал в «Нейшнл джиографик»…
Чоат бочком сполз со стула и принялся выбираться из-за стола.
– Ыгхх, – издал он влажный звук. – Ту…алет?
Энди поднялся помочь ему.
Придерживая Чоата одной рукой за талию, а второй под локоть, он дотащил его через набитый людьми, насквозь прокуренный бар к облезлой двери с табличкой «М». Только тут до Сорокина дошло, насколько мрачное, даже зловещее место этот бар «Собачья конура».
В дальнем углу сидела троица в черном; все трое так низко склонились над столом, что касались головами друг друга и казались теперь единой черной желеобразной массой. Из этого желе до Сорокина доносились шипящими призраками обрывки фраз: «Чувак, меня щас попрет… во, вставило…»
Старые торчки.
Прямо за музыкальным автоматом (в данный момент устало молчащим в ожидании, когда кто-нибудь кинет в него монетку, чтобы он мог отплатить за нее дребезжащим звуком) царил полумрак, в котором занимались чем-то неудобным мужчина с женщиной: женщина ерзала у мужчины на коленях.
Все столики были заняты. Группы мужчин в плотных свитерах, все еще напитанных царившим за засиженными мухами окнами ноябрем. Грузчики, кессонщики, матросы с торговых судов, водители ночных грузовиков, компания китайцев с Мотт-стрит, женщины с широкими бедрами, сгрудившиеся вокруг мужчины с колодой карт таро – ни одного чистого лица. В зале воняло свинарником. Собственно, этот запах подобно букету складывался из многих отдельных миазмов: сначала ощущался запах чеснока, потом пота, потом мочи, а уже на все на это накладывались запахи сигаретного и трубочного дыма, сквозь которые время от времени пробивался кислый запашок дешевой травки, в которую понапихали слишком много семян и соломы, чтобы заторчать по-настоящему. И темнота. Неясные тени двигались здесь и там как планктон в илистой морской воде.
Жужжание голосов – убаюкивающее; ни шутки, ни смешка, ни хотя бы хихиканья. Заменой этому служили утробные звуки, словно кто-то тужился на толчке, но на деле – щупали под столом женщину. Место для завязывания отношений.
Слово «безнравственный» сюда не подходило. В таком месте совершенно естественно валяться пьяным на полу у стены, среди штабелей ящиков кока-колы, с открытыми, но ничего не видящими глазами, с руками в грязи неизвестного происхождения, в одежде, давно потерявшей форму и цвет. Обезличенный, безнадежно спившийся объект – в полиции такое называют «разжижением мозгов». Слово «пьяный» подходило к нему не более, чем «безнравственный». То, что видел Сорокин, волоча Чоата к дверям туалета, являло собой крайнюю степень падения.
Он видел мир без прикрас, и это относилось и к нему самому. Мир, не затронутый амбициями, или историей, или социальными условностями. Он видел жизнь с ее истинной стороны, какой не видел ее уже много лет. Он видел, храни его Господь, самую что ни на есть изнанку жизни.
У барной стойки тоже было не протолкнуться, что наглядно отражалось в мутном, с потеками зеркале за стойкой. Локоть к локтю в ожидании комендантского часа, то бишь закрытия, опрокидывая стопку за стопкой, не размениваясь на разговоры, стараясь закинуть в нутро как можно больше, пока ночь не заграбастает их и не вышвырнет в полный одиночества мир.
К Сорокину подошел негр, негр с тяжелым лицом, слежавшейся рыжеватой шевелюрой и налитыми кровью глазами, с лицом, лишенным выражения, если не считать хитроватой усталости. В руке он держал две игральных кости из красного пластика.
– Собрались парочкой в сортир, чуваки? У нас тут компашка, в кости сыграть не хотите, а? – рука его словно невзначай легла Сорокину на ягодицу. Сорокин застыл.
– Сдрисни, – как мог жестко произнес он.
«Пидор дешевый», – подумал он, и его замутило. Из всех мерзостей, подаренных беложопыми черным, гомосексуализм гнуснее всего.
Черный мужчина убрал руку, буркнул короткое ругательство и отошел. От него разило дезодорантом и женскими духами. Краем глаза увидел, как тот подсел к другому негру. Он не сомневался: оба обсуждают сейчас несговорчивого беложопого мазафаку у дверей туалета.