Kitabı oku: «Распеленать память»
Вместо предисловия
Дайте свободу памяти,
Распеленайте ее…
Александр Гельман
Большую часть жизни я прожила в советском социалистическом лагере. Лагерь этот был огромным и разнообразным. Был в нем и страшный ГУЛАГ, и будничные трудовые бараки. Но были бараки и покомфортабельнее, повеселее.
По рождению суждено мне было провести детские, школьные и студенческие годы в бараке не самой высшей категории, но довольно сносном, по советским, конечно, меркам. Теперь, вспоминая годы своей жизни, на ум приходят, как правило, веселые, а подчас и комические истории. Наверное, человеку всегда легче вспоминать хорошее, чем плохое. Книгу эту я писала в разное время, частично публиковала, больше рассказывала друзьям. А потом решила все собрать, подобно кусочкам мозаики.
Достоевский говорил, что жить – значит сделать художественное произведение из самого себя. Ну что же, попробую.
Вот и говори с Отцом
– Что ты мне все время твердишь о вере, о Иисусе, о том, что должна я найти свой путь к нему, – так почти раздраженно говорила я своему кубинскому другу, католическому падре из Майами. – Не хочу я и не могу говорить с твоим Иисусом. Да, моя фанатически верующая бабка-латгалка крестила меня в католичество тайком от моих родителей-атеистов. Специально приехала в Москву накануне войны. Но веру она мне привить не смогла: через два года умерла в блокадном Ленинграде.
– Иисус не только мой, он и твой, он для всех. Понимаю, тебе трудно полюбить Иисуса, – мягко отвечал Марио. – Ну а отца своего ты любила? – спросил он вдруг совершенно неожиданно.
– Да, очень любила и теперь люблю.
– Ну вот и разговаривай с ним, когда надо будет тебе кому-то исповедоваться, рассказать о себе, помолиться.
Разговор этот случился в марте 1993 года в Женеве, в кулуарах Дворца наций, где мы ждали, когда будет слушаться в Комитете по правам человека наш вопрос о политзаключенных на Кубе. Марио был в делегации кубинской оппозиции. Известный священник, служитель небольшого костела в Майами, что стоит на берегу моря. По его приглашению я побывала там через два года на службе, устроенной «В честь русской женщины, помогающей кубинцам». Служба эта – а шла она на понятном всем современном испанском – меня потрясла. Ну а сам Марио спас физически и психологически, душевно, духовно сотни молодых людей, приплывавших на майамский берег на автомобильных шинах, жалких лодчонках, а порой вообще неизвестно на чем, вплавь. Пришлось мне повидать эти детские и подростковые живые скелетики, изможденные и радостные.
Вспоминаю тот давний разговор потому, что чем ближе к концу, тем чаще говорю с отцом, который во многом определил мою жизнь, хотя оказались мы с ним на почти противоположных политических позициях. Но разве это важно? Разве не важнее любовь?
Глава первая
Откуда родом
Хочу воскресить своих предков,
хоть что-нибудь в сердце сберечь.
Булат Окуджава
Ему все дала советская власть
Мой отец Николай Афанасьевич Зорин родился 26 августа 1904 года в старинном верхневолжском городе Молога (Ярославской губернии), который в 1930-е годы исчез с лица земли, затопленный водами первых ГЭС Волжского каскада. Город этот, как и многие обжитые места и деревни серединной России, захлестнул вал индустриализации и строительства гидроэлектростанций. Воды Волги затопили огромные территории со всем, что на них находилось. По странной и страшной судьбе, отец мой, гидротехник, специалист в области проектирования и эксплуатации воднотранспортных путей и гидротехнических сооружений, получивший в конце жизни первым в стране звание заслуженного мелиоратора СССР (1965 год), был причастен к созданию на севере европейской части страны «Русской Атлантиды» и, в частности, к уничтожению своей «малой родины» – города Мологи.
Кажется, в 1966 году оформлял отец бумаги для персональной пенсии и попросил меня отпечатать на машинке его автобиографию. Я с удивлением спросила: «А что это за город – Молога?» Ему явно не хотелось давать объяснений, а у меня не было времени на расспросы. Вернуть бы теперь те дни, когда в суете своих дел так и не удосужилась поговорить с отцом о его жизни.
Он ушел рано – в феврале 1969 года ему было всего 64 года. Ушел совершенно неожиданно для всех родных и друзей. В декабре 1966 года он вышел на пенсию. Вроде бы ожидала его спокойная жизнь. Наконец-то он мог прочитать все те тома русской классической литературы (Толстого, Гончарова, Достоевского, Салтыкова-Щедрина и других наших великих писателей), которые собирал всю жизнь, приговаривая: «Вот выйду на пенсию, и все прочитаю…» Но не случилось. В январе 1969 года уехал в санаторий под Москвой (для номенклатурных работников). Не звонил (не было тогда мобильников), но несколько писем, очень мне дорогих, написал. В санаторий членов семьи не пускали из-за очередной эпидемии гриппа. И вдруг кто-то из врачей позвонил маме и сказал: «Ваш муж в тяжелом состоянии. Инсульт».
Когда я к нему приехала, он никого не узнавал, да и сам был неузнаваем. Лежал маленький исхудавший человечек, все время сучил ногами (потом мне кто-то сказал, что это верный признак близкого конца) и говорил как в бреду, видимо принимая меня за свою младшую сестру Антонину: «Тонька, по грибы надо в лес, по грибы, зимой ведь с голоду помрем…» Острая жалость пронзила сердце. Не было в том санатории никакой реанимации, помощь была оказана неквалифицированно. Умер он ночью, один. Родных рядом не было. Нам не разрешили там находиться.
И теперь, когда я сама много старше отца, приходит отчаянное покаяние. И растет и не находит выхода желание поговорить с ним, узнать, как ему жилось в эти чудовищно трудные годы.
В сущности, отца я знала мало и уж совсем не знала его корней, его предков, от кого получил он свой характер, твердый и вспыльчивый, ум пытливый, но в чем-то консервативный, натуру деятельную и открытую для людей, для друзей, которых у него всегда было очень много. Пытаюсь угадать прошлое, что-то припомнить, что-то увидеть его глазами.
Молога
Особого достатка в семье Зориных не было. Афанасий Саввич, по бабушкиным рассказам, не был, что называется, «коренником» в семье. Поначалу, по-видимому, он занимался крестьянским трудом с родителями в селе Станово, близ города Мологи. Потом подался на реку, на пароходы и работал там официантом и бухгалтером. Больших денег домой не приносил. Но дети учились в приходской школе, хотя им и пришлось рано начать работать.
Николай, отличавшийся уже в детстве смекалкой и трудолюбием, в двенадцать лет пошел матросом на речные баржи. Шла война. Голод добрался и до семьи Зориных. Отец, помню, рассказывал, как сообразил еще мальчишкой прихватывать из Астрахани мешочек-другой соли. На нее можно было менять продукты. Семье выходила большая подмога. Во времена НЭПа жизнь немного наладилась. Поехал учиться в Рыбинский речной техникум. Успешно закончил его в 1927 году и стал работать техником на строительстве судоходных плотин на Москве-реке.
В памяти с детства сохранились рассказы отца о том, как он строил московские шлюзы. В послевоенные годы он не раз отправлял нас с мамой и братом в плавание на речных судах по Волге до Астрахани. Отплывали всякий раз из Москвы от Северного речного порта, и «папины шлюзы» были для нас родным водным коридором. С отцом всегда было интересно, жаль только, времени у него на нас было немного. Ведь в те послевоенные годы «ответственные работники» министерств (а он таким и был) работали до глубокой ночи. Такой режим задавал «хозяин Кремля» и вслед за ним и начальники всех министерств. Обычно папа приходил с работы под утро, спал несколько часов и снова уходил в министерство.
В 1930 году способного молодого техника Николя Зорина послали учиться в Ленинград, в знаменитый Институт инженеров водного транспорта. Учился он хорошо, сдавал некоторые экзамены экстерном, так что уже в 1933 году с отличием его закончил. Еще в 1931 году он вступил в партию и вообще был, что называется, «на хорошем счету».
В начале 1930-х годов со строительством Волго-Балтийского канала в верхней Волге началось сооружение нескольких гидроэлектростанций. Под Рыбинское водохранилище попадал город Молога. Отец, узнав об этом, поспешил на помощь семье. Добился, чтобы отца, мать, трех братьев и маленькую сестренку переселили в небольшой волжский городок Балахну, под Горький. Думаю, он не мог не понимать, что для жителей Мологи это была настоящая трагедия.
Как будто в наказание тем энтузиастам сталинской индустриализации и в назидание потомкам город Молога превратился в символ трагедии, в город-призрак. И по сей день, когда вода в водохранилище спадает, призрак города то появляется, то исчезает в мутновато-зеленых водах мелководья. Ржавое железо, развалы кирпича на местах храмов и каменных строений, замытые песком булыжные мостовые вдруг выступают на поверхность, напоминая о разрушенной жизни.
Этот почти священный ужас испытала я в августе 2002 года, когда на комфортабельном туристическом лайнере «Константин Коротков» (капитан которого, как потом выяснилось, знал от стариков, работавших в Волжском речном пароходстве, о моем отце) отправилась со своими испанскими друзьями по рекам и каналам из Москвы в Питер. На рассвете второго дня нашего путешествия охватила меня непонятная тревога, и я вышла на палубу как раз в тот момент, когда мы проплывали мимо знаменитой Калязинской колокольни. Она возвышалась над водой, как огромный обелиск над подводной могилой. Невольно потекли слезы. Слезы прощания с отцом, с детством, когда он, молодой, рассказывал нам с братом с гордостью, что строил Московский канал и проектировал Волгобалт.
После окончания института Николай Зорин поступил в аспирантуру, готовился защитить диссертацию. Но его научным планам не суждено было сбыться. Наступил 1937 год. Начались чистки не только партийных, но и промышленных кадров. Самого отца эти чистки не коснулись. Ведь он вступил в партию как «рабоче-крестьянский выдвиженец», и, полагаю, в годы, когда Сталин уничтожал парторганизацию ненавистного ему Ленинграда (после организованного им убийства Кирова в 1934 году), отец остался в стороне от этих «разборок», хотя, несомненно, участвовал, не мог не участвовать, в партсобраниях, на которых клеймили «врагов народа».
Отец не любил обсуждать со мной «культ личности Сталина». Я даже не знаю толком, как он отнесся к решениям ХХ съезда партии. Но о том, в каком постоянном страхе ему приходилось жить и работать в те мрачные годы, могу судить хотя бы по небольшому эпизоду-розыгрышу, свидетелем которого я была в детстве.
Как-то в ночь с субботы на воскресенье к нам приехал из Риги дядя Ваня, старый папин товарищ Иван Баскаков. По какой-то случайности отцу не надо было в воскресенье идти в министерство, и он сказал маме: «Буду спать, пока сам не проснусь». Как приехал дядя Ваня, он не слышал. Мама уложила того спать. На следующий день, в воскресенье, часов в 11 другу уже не терпелось выпить с отцом по маленькой и поговорить, а папа все спит и спит… Тогда дядя Ваня растолкал его и с выпученными глазами прокричал: «Вставай скорее! Каганович вызывает!»
Мой отец Николай Афанасьевич Зорин и мама Саломея Антоновна Паукс, в замужестве Зорина. Ленинград. 1933
Надо было видеть бедного папку, который судорожно искал рубашку. Срочный вызов к Кагановичу ничего хорошего не сулил. Но, заметив смеющегося дядю Ваню, выпалил: «Ты-то откуда?» А тот, объяснив свой ночной приезд, все еще не говорит, что «вызов Кагановича» – розыгрыш. И вдруг отец буквально взрывается: «Так это ты придумал! Нашел чем шутить! А ну убирайся из моего дома! Чтобы я тебя никогда больше не видел!» Еле-еле мама успокоила его. Она дядю Ваню очень любила, он был, пожалуй, самый добрый из папиных друзей, к несчастью, много пил и рано спился.
В 1937 году отца вызывают в партком института и сообщают о том, что партия поручает ему ответственное задание – поднять в Перми Речное училище, разгромленное «врагами народа». Робкие возражения отца и аргументы, что он вот-вот диссертацию закончит, только что сын родился и жена снова беременна, отметаются с порога. «Вы что, с решением партии не согласны? Завтра выезжаете в Москву за назначением и прямо в Пермь. Семья приедет потом».
Приехал он директорствовать в Речное училище Перми действительно в трудное время. Всех преподавателей пересажали, свирепствовали голод и цинга. То и дело подпускали слухи. Вот «враги народа» насыпали толченое стекло в сахар, и его пришлось выбросить. (Полагаю, как и во все времена, прохвосты и негодяи наживались.) Отец со своей крестьянской смекалкой первым делом собрал все, что еще оставалось ценного в училище, и отправился с двумя крепкими ребятишками по близлежащим деревням менять все это на лук, чеснок, картошку. Цингу переборол, ребят подкормил, стал заниматься организацией учебы. Кое-кого из преподавателей вернул, взял на себя много курсов. В результате за год-полтора училище восстановил. О Николае Зорине в Перми, где я «проездом» и родилась в июле 1938 года, осталась очень хорошая память, в чем я убедилась, побывав уже в наши дни в музее Речного училища.
Но в начале 1939 года отца вызывали в Москву в Наркомат речного флота. Там тоже все оголилось: кого посадили, кого расстреляли. Нужны были новые кадры. Наркомат возглавил Зосима Шашков, они с отцом вместе учились. Н. А. Зорин возглавил Управление учебных заведений. Ему дали в Москве комнату, потом и квартиру. В 1940 году мама с детьми тоже перебралась в Москву. Так мы все стали москвичами.
Война
Войну ждали все, а началась она неожиданно. Отец с первых дней подал рапорт наркому Шашкову с просьбой послать его на фронт. Рапорт принят не был. Нарком вызвал его к себе и попросил остаться в Москве и взять на себя организацию работы пароходств страны.
В первые месяцы войны паника царила по всей стране. Все помнят страшный день 16 октября, когда Москва осталась практически без власти. Надо было налаживать эвакуацию Москвы, других городов Центральной России, отправлять целые заводы на Урал, в Поволжье. Предстояло обеспечить в недалеком будущем бесперебойные доставки грузов для фронта не только железнодорожным транспортом, сильно разрушенным, но и водными путями.
Таким нас встретил отец, когда мы вернулись из эвакуации. Москва. 1943
Нас с мамой отец отправил одним из последних пароходов из Москвы в Горький в надежде, что его мама Мария Яковлевна приютит нас в Балахне. Мы действительно какое-то время жили в ее доме. Но Горький сильно бомбили, там находился авиационный завод. Я даже помню такой эпизод. Лето. Мы с братом сидим рядом с бабушкиным домом на песочной куче. Играем. Вдруг совсем низко над нами пролетает самолет с крестами. Так низко, что мы видим лицо летчика. Юрка вскакивает, поднимает свой кулачок и кричит: «У, фашист проклятый!» Но тут выбегает бабушка и тащит нас в дом, причитая: «Убьет ведь! Что кричишь? Аль не видишь, как низко летит, изверг!»
Вскоре мы с мамой перебрались под Ульяновск, поближе к семье дяди Володи Напитухина, друга отца. Мама тогда очень дружила с его женой-латышкой, тетей Мартой.
Отец же все годы войны был в Москве. Организованные Северо-Западным речным пароходством перевозки водным транспортом по легендарной Дороге жизни помогли Ленинграду выдержать блокаду. Участвовал отец в восстановлении других пароходств. Самым трудным были работы под Сталинградом. За Сталинград он получил свой первый орден Красной Звезды. Гордился им всю жизнь. По окончании войны получил еще два ордена Трудового Красного Знамени и несколько медалей. Но первый орден был для него святым.
Отец не любил надевать ордена, но что меня, девчонку, поражало, так это его нелюбовь к генеральской форме. Ему в конце войны присвоили звание генерала. Сталин в качестве дополнительной награды одарил всех работников транспорта – морского, речного и железнодорожного – воинскими званиями. Отец относился к этому скептически, считал, что не заслужил таких почестей, и потому висевший в шкафу ослепительно-белый парадный генеральский мундир никогда не надевал, разве только по официальным случаям. Мне же тогда казалось, что нет никого красивее на свете, чем мой папа в парадной форме. Я уговаривала его надеть ее, но в ответ отец отшучивался, а один раз так меня «отбрил» (он был очень вспыльчив), что уговаривать его мне расхотелось.
Мой папа – «ответственный работник»
1945 год. Победа. Мы уже больше года живем в Москве. Но окна нашей квартиры (а мы приехали к папе в новую двухкомнатную квартиру в доме, построенном для «ответственных работников» Министерства речного флота) все еще заклеены светомаскировкой. В последний год войны в Москве часто звучали салюты. Почти каждый день по радио сообщали, что наши взяли новый город, село, высоту. И если брали большой город – салют! Все, и мальчишки и девчонки, собирали «ракетницы», которые были нашей разменной монетой. Их меняли на фантики. Ими расплачивались, когда играли в ножички во дворе. Их хранили как самое дорогое в коробочках.
У нас был большой двор, и главной его достопримечательностью была разрушенная бомбой церковь ХVII века. Сердце заходилось от страха, когда мы (в основном мальчишки, но я почему-то играла только с мальчишками) лазили по церковным развалинам, подтягивались на железных прутьях. Иногда из-под ног вываливались обломки кирпича, и мы зависали без страховки. Родители строго-настрого запрещали нам туда ходить, но именно потому этот запретный плод притягивал. Там собирались наши военные отряды, там мы делились на «наших» и «немцев», чтобы потом атаковать противника, там мы по вечерам рассказывали друг другу страшные тайны и пели дворовые песни, чаще всего лагерные. Не знаю откуда, но я очень рано научилась многим из них. Особенно мне нравились песни про Ванинский порт и «По тундре…». Может быть, научил нас этим песням Серега-уголовник. Он, говорили ребята, вернулся из колонии и мне очень нравился.
Однажды я исполнила свой лагерный репертуар дома, перед отцом. Гневу его не было предела. Он меня не выпорол, наверное, только потому, что я была девочкой. Запретил связываться с «плохими ребятами». Но мне казалось, что он был не прав. Все наши ребята были очень хорошие. Они принимали меня, самую маленькую, играть в казаки-разбойники, уступали очередь в ножички, а когда появился во дворе первый мяч, разрешали «постучать». Потом, уже в университете, волейбол стал моей страстью.
Н. А. Зорин – международный чиновник. 1959
Вообще все школьные годы я не задумывалась, но подсознательно чувствовала, что ко мне относятся как к дочке «ответственного работника». Действительно, мы жили, по меркам голодной, только выходящей из военного времени Москвы, – очень прилично. Кажется, в 1947 году отец стал членом коллегии Министерства речного флота и получил привилегии практически на уровне заместителя министра. У него была персональная машина с замечательным шофером, дядей Толей, общим любимцем, практически ставшим членом нашей семьи. Отцу назначили «кремлевский паек», который сначала он забирал сам на улице Грановского (был там главный «спецраспределитель»), а потом получали мы, мама или я, уже в другом месте – для членов семей, в знаменитом Доме на набережной.
Большинство моих школьных подруг ютилось в коммуналках. Мы же всегда жили в отдельных квартирах, и у меня всегда была своя комната. Брат мой учился в Речном училище в Ленинграде. Каждое лето мы всей семьей выезжали на так называемые «Голубые дачи», в дачный поселок Клязьма. У всех были велосипеды. Тогда я, как и мой брат, как и наши друзья по дачам, конечно, не понимали, что мы живем в привилегированном мире, что называется «за забором». И тем не менее ощущение некоторой обособленности сохранялось.
Но когда папа приказал шоферу отвозить меня в музыкальную школу и привозить обратно, я вдруг поняла, что это очень некрасиво. Все девочки и мальчики шли пешком или приезжали на трамвае. И потому я просила дядю Толю останавливаться подальше от школы и один квартал шла пешком, чтобы ребята не видели, и просила дядю Толю папе об этом не рассказывать. Думаю, отец бы меня понял, ведь он сам вышел из низов. Но за свою жизнь он к этим привилегиям привык. И когда мы с ним уже в годы хрущевской оттепели обсуждали вопрос о привилегиях для чиновников, нам трудно было найти общий язык. Моя горячность и непримиримость усилились, особенно когда я прочла «Не хлебом единым» Дудинцева и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Я говорила отцу о несправедливости привилегий для партийных чинов и номенклатурных работников. Тот, как бы оправдываясь, отвечал: «Но ты не представляешь, какая на мне лежит ответственность за все, что происходит в стране с водным транспортом! Неужели я не заслужил?»
Но когда он ушел на пенсию, не держась за кресло заместителя министра, ушел в 63 года потому, что почувствовал, что слабеет память и падает работоспособность, он столкнулся с совершенно иной реальностью. Мне он как-то признался: «Понимаешь, дочка, память стала подводить. Приходят ко мне люди обсуждать детали проекта гидротехнических сооружений, который я подписал, а я не помню ни самого проекта, ни этих людей! Так работать нельзя. Ну вот и решил: уйду на покой, хоть книги почитаю».
Спокойной жизни не получилось. Здесь не хочется касаться очень деликатной темы нашей семьи – психической болезни мамы, из-за которой отец вынужден был уходить из дома, долго гулять, чтобы только не слышать ее раздраженного ворчанья. Но, выйдя на улицу, он впервые столкнулся с таким хамством, которое невозможно было перенести. Как-то рассказал мне: в мясном отделе гастронома на Соколе попросил баранины и услышал в ответ: «Ты что, старик, спятил, какая баранина? У нас ее отродясь не было. Есть говядина с костями, суповой набор. Не нравится – проваливай!» Думаю, под конец жизни отец испытал настоящий шок от столкновения с реальной жизнью. Это была вовсе не та новая жизнь, которую он строил и о которой мечтал. Но по-настоящему поговорить об этом не пришлось.
Скульптурный портрет моего отца работы Эрнста Неизвестного на Новодевичьем кладбище
Что меня удивило и потрясло, так это сколько откликнулось на смерть отца речников со всего Советского Союза, хотя умер он уже пенсионером. Телеграммы соболезнования шли и шли из всех пароходств, в том числе из самых отдаленных. Их посылали не потому, что из министерства пришла «разнарядка». Их присылали люди, которые прошли с отцом самые трудные годы войны, послевоенного строительства, все те, кто не привык в трудные времена прятаться за чужие спины. Все они знали его прежде всего как честного труженика, который мог ослушаться начальства, если дело требовало, как человека, который терпеть не мог подхалимов, но всегда поддерживал умных и дельных специалистов. В 1949 году, когда началась кампания против «космополитов», отец спасал тех специалистов-евреев, что попадали под жесткую сталинскую гребенку, и определял их в проектный институт – Гидропроект, который позже возглавил. Отец никогда не хвастался добрыми делами, но, судя по тому, сколько у него было друзей и сколько людей пришли проводить его в последний путь, был он настоящим человеком.