Kitabı oku: «Труженик Божий. Жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина)», sayfa 5
Материнский подвиг
Картина, которая разворачивалась в жизни родного села и ближней округи в те годы, не могла не тревожить глубоко верующего человека, каким была Пелагея Максимовна Байбородина. Видя гонения на веру, развращение безбожием детей и молодежи, она сознавала, насколько ей как матери трудно будет сохранить в Православии собственных детей, насколько нелегко или даже невозможно будет оградить их от влияния атеистической пропаганды сельских учителей и комсомольских активистов. Поэтому и смерть своего первенца она стала воспринимать как действие благого Промысла Божия, забравшего младенца в пору его чистоты и невинности, прежде чем обрушится на его душу царствующий повсюду грех.
Душа Пелагеи Максимовны принимает на себя совершенно исключительный материнский подвиг, подобный подвигу Авраама, готовившегося принести в жертву Богу единственного и любимого сына-наследника Исаака. Молодая мать начинает молиться за своих детей: «Господи! Если дети мои не будут делать то, что Тебе угодно, если отступят от веры, будут разрушать храмы – лучше забери их сейчас, пока они маленькие и не совершили против Тебя никакого греха! Ведь какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26)». Такая молитва для матери-христианки была подлинным бескровным мученичеством, требовавшим от нее полного самоотвержения в главном и самом святом предназначении женщины – материнстве. Она требовала мужества и глубокой веры первых христиан.
Шубинка. Могилы родственников Батюшки: его бабушки Анны Самойловой-Шеньгиной и его братьев и сестер, младенцев Михаила, Дмитрия, Марии, Елизаветы, Елизаветы и Зинаиды
Господь принял подвиг материнского самоотречения Пелагеи. Раньше или позже других ее дети один за другим переселялись на кладбищенский погост и обретали покой рядом с их старшим братом Михаилом, не успев, как и он, выйти из младенческого возраста. Родившийся в 1920 году следом за Михаилом Димитрий скончался в 1925 году в возрасте пяти лет. Его младшая сестра Мария родилась в 1921 году. Она росла девочкой очень живой и сообразительной, и те, кто ее видел, говорили о ней, что она «далеко пойдет». Но, видимо, это «далеко» лежало совсем не в той стороне, о которой молилась Пелагея, и девочка скончалась в 1924 году. Следом за ней упокоились под могильным крестом сестры-погодки Елизавета, прожившая от роду всего четыре месяца, и другая Елизавета, названная в честь умершей сестры, но тоже прожившая всего год и три месяца. Последней в возрасте двух с половиной лет завершила ряд одинаковых кладбищенских крестов младшенькая Зинаида, родившаяся в 1929-м и скончавшаяся в 1932 году.
Из всех семерых детей Александра Ефимовича и Пелагеи Максимовны Байбородиных в живых остался один только Коля, Николай Александрович, родившийся 6 декабря по старому стилю (19-го по новому) 1927 года. Это был будущий архимандрит Наум. О нем Пелагея молилась сугубо, прося, чтобы этого ребенка Господь оставил ей кормильцем, и обещая посвятить его на служение Богу. Во время беременности Пелагея часто читала Иисусову молитву и крестила лежавшего во чреве младенца, освящая будущего молитвенника, воспринявшего благочестие матери с первых дней своего существования.
Пелагея особо молилась за ребенка святителю Николаю, и Коля родился на день его памяти, хотя записан был по новому стилю. Именно поэтому впоследствии Батюшка всегда отмечал день своего рождения на память святого благоверного князя Александра Невского – 6 декабря по новому стилю, в день тезоименитства его отца. Крестили младенца в храме святого Михаила Архангела в Шубинке, где в то время уже не было священника. Таинство совершал священник Константин из еще не закрытой в то время церкви в Ордынском, а крестной стала младшая сестра Пелагеи Мария Максимовна, которой тогда было всего пятнадцать лет.
Родившийся зимой, в студеные сибирские морозы, младенец вскоре заболел воспалением легких. Молодые родители, испуганные возможностью потерять и этого сына, который уже посинел и задыхался от кашля, не знали, чем помочь в этой беде. К счастью, в дело вмешалась «старая мама» – бабушка ребенка. Она велела молодым срочно идти и хорошенько натопить баню. Хотя родители и недоумевали, как можно парить в бане такого маленького младенца с нежной кожей, ослушаться «старую маму» им не приходило в голову.
После того как баня была натоплена, бабушка первым делом отправила туда старших – Григория Ефимовича и его жену Феодосию, чтобы они попарились и выпустили первый, самый сильный пар. А после них пошла в парную уже сама с трехмесячным Колей. Здесь она положила его на полок и стала бережно парить веником, держа при этом над младенцем собственную руку, защищавшую детскую кожу от обжигающего пара. Больного младенца окутывало ровное целительное тепло, прогревшее все его маленькое тельце. После парной бабушка велела родителям тепло укутать Николая и дать ему хорошенько поспать. На следующее утро ребенок проснулся бодрым и здоровым, болезнь ушла.
Не случайно впоследствии Батюшка, которому историю его исцеления рассказывала мама, на всю жизнь полюбил русскую баню и хороший пар, спасаясь им от частых легочных заболеваний, склонность к которым он приобрел с той младенческой болезни. И даже в глубокой старости, слушая совет врача, который рекомендовал ему отказаться от парной, тихо ответил:
– Нам без бани никак нельзя.
Не считая той чуть не сгубившей его хвори, Коля рос здоровым и умным ребенком. Когда он уже немного подрос, ему нашли няню – двенадцатилетнюю девочку Марию, сестру жены Павла, старшего брата Батюшкиного отца Александра. С пяти лет Мария была в няньках у детей своей многочисленной родни, приглядывая за подраставшими племянниками и племянницами, пока их родители работали в поле. Мария очень полюбила Колю. В старости она вспоминала, что он был очень добрый и послушный мальчик. Отмечала она и его смышленость. Как и все дети, Коля очень любил, чтобы няня, играя, носила его на «закорках». Уговаривая ее поиграть, он при этом говорил, что сам возьмет в руки свои тапочки, чтобы няне было легче его носить.
Няня Батюшки – мон. Мария
Кормили ребенка в те голодные годы в основном простой крестьянской пищей – кашами, из которых Коле, как вспоминала няня, больше всего нравилась «горошница», делавшаяся из разваренного гороха. Летом младенцу доставались и лакомства – сладкие лесные ягоды. Батюшка вспоминал, как однажды женщины пошли в лес за голубикой и взяли его с собой. «Они одной рукой собирают в ведро, а я двумя – в рот, – рассказывал он. – Стали выходить из леса, смотрю – у каждой в руках по ведру ягоды. Я думаю: они одной рукой собирали в ведро, а я двумя – в рот. Значит, у меня там должно быть два ведра. Смотрю на свой живот и удивляюсь: как же они там поместились?»
От тех времен сибирского детства Батюшки осталась фотография, где он снят сидящим на бутафорской лошадке в возрасте четырех или пяти лет. Сделана она была на ярмарке в Ордынском, и это, наверное, одно из последних свидетельств пребывания отца Наума в Сибири. Вскоре семейной жизни супругов Байбородиных пришел конец.
Случилось это в 1932 году, вскоре после того, как умерла их последняя дочь Зинаида. Родительский подвиг самоотречения, возложенный на себя Пелагеей Максимовной – а вернее, попущенный их семье Промыслом Божиим, – видимо, оказался слишком тяжел для ее мужа. Потерять шестерых детей в младенчестве – тяжелейшее испытание для самого крепкого человека. Может быть, отчаяние от этих потерь охватило и Александра Ефимовича, заставив его сомневаться в своем браке. Тем более что его окружало множество соблазнов. Он был еще молод, красив, высок и очень силен физически. Вдобавок ко всему он выучился на водителя – а шофер в те времена был самым завидным женихом на селе после тракториста – кумира сельской молодежи. На весь район в то время было всего двенадцать грузовых машин, а потому их водителей знала вся округа.
Ко всему прочему Александр Ефимович был еще и гармонистом. Его постоянно приглашали играть на свадьбах и других торжествах – и, конечно же, наливали и «благодарили». Где-то на одном из праздников он и встретил «разлучницу» из села Петровское и ушел к ней, оставив Пелагею с маленьким сыном. С новой женой он прожил до самой смерти, случившейся с ним в бытность еще довольно молодым и крепким человеком.
Пройдя всю войну фронтовым водителем, Александр Ефимович вернулся с полным набором медалей на груди. Он был так силен, что однажды в одиночку справился с целой шайкой хулиганов, напавших на него в парке, – в то трудное послевоенное время в Новосибирске, как и в других городах, был разгул преступности. В результате он не просто разбросал обидчиков в стороны, а еще и связал всех, передав прибывшей на место милиции со словами:
– Забирайте вашу шпану!
Но вскоре этого сильного и мужественного человека сгубил несчастный случай. Будучи как-то раз по делам в городе, он попал под сильный дождь и весь вымок. Постучался к городским родственникам с просьбой переночевать, однако те не приняли его. Александру Ефимовичу пришлось больше двух часов добираться в непогоду до дома. После этого он сильно разболелся и, чувствуя, что дело совсем плохо, попросил свою родственницу Елизавету отвезти его в больницу на стоявшем под окном служебном «виллисе».
– Но я ведь не умею водить! – в растерянности ответила она.
Но он ободрил:
– Ничего, ты садись, а я тебе буду показывать, как рулить, куда нажимать.
Полулежа на переднем сиденье, он показывал ей, как управлять машиной, пока та везла его в Ордынское. Но было уже слишком поздно, и в 1948 году Александр Ефимович скончался от крупозного воспаления легких в районной больнице села Ордынского. Его похоронили на местном кладбище, однако, к сожалению, могила оказалась повреждена при строительстве рядом хлебозавода и до нашего времени не сохранилась.
Ни Пелагея Максимовна, ни Батюшка никогда ни одним словом не осудили Александра Ефимовича за уход из семьи, но всегда вспоминали только с добром и молились об упокоении его души. Закаленная перенесенными испытаниями, душа Пелагеи Максимовны глубоко прониклась духом Евангелия, возросла в христианских добродетелях. На этом пути ее укрепляли и «Божьи люди», продолжавшие оставаться на Русской земле, несмотря на все гонения и притеснения Православной веры.
Одним из таких «Божьих людей» был блаженный странник Алексей Струнинский, появившийся в тех краях в двадцатые годы. Он нигде не имел постоянного пристанища, но переходил из дома одних благочестивых людей в дом других, предлагавших ему ночлег. В заплечном мешке у него лежала только духовная литература, и он читал ее вслух хозяевам дома, в котором останавливался. Так он повсюду старался просвещать и укреплять народ, убеждая всех не верить революционной и атеистической идеологии новой власти, но твердо держаться Православия. Именно от него Пелагея Максимовна впервые услышала о Троице-Сергиевой Лавре, Сергиевом Посаде и о Струнине, с которыми впоследствии оказалась связана их с Николаем жизнь.
Помимо странника Алексея в селах оставались и другие «Божьи люди» – блаженные старцы и старицы, имена которых, к сожалению, не дошли до нас. Они продолжали поддерживать веру среди своих земляков, являясь для них духовными руководителями и молитвенниками. По словам Батюшки, Пелагея Максимовна имела к этим старцам и старицам такую веру, что ничего важного не делала без их совета и благословения. Послушание духовным руководителям она старалась сохранять всю свою жизнь, воспитывая в том же христианском духе и своего сына.
Эти прозорливые старцы и старицы еще в те далекие годы, когда повсюду закрывали храмы и монастыри, предсказали Пелагее Максимовне, что на ее родине со временем восстановят храм и откроется монастырь, в котором будут жить девицы. Веря их слову, Пелагея всю жизнь собирала для будущей обители все необходимое: облачения, плащаницы, иконы. Впоследствии, уже после ее смерти, все это действительно было передано в Михаило-Архангельский монастырь, открытый в селе Шубинка с благословения ее сына, архимандрита Наума.
Благочестивая жизнь Пелагеи еще в дни молодости успела принести заметные для других людей плоды. Несмотря на все тяжелейшие скорби, она всегда оставалась мирной и даже радостной. Ее подруга тех лет Мария, в крещении Манефа, рассказывала, что Пелагея для всех была утешительницей, всех поддерживала и укрепляла, хоть сама и перенесла такие скорби, оставшись одной с маленьким сыном на руках. Также и младшая сестра Пелагеи Мария Максимовна вспоминала о своей старшей сестре, что она всегда была очень жизнерадостной и потому все к ней, самой многоскорбной, приходили за утешением. И она всех поддерживала, будучи очень сильной и мужественной. Да еще и угощала, поскольку была гостеприимной, за что все в селе ее очень любили.
Но, несмотря на эту любовь к ней благочестивых односельчан, наступил день, когда Пелагее Максимовне пришлось оставить родную Мало-Ирменку и уехать вместе с сыном в дальние края. Так для них наступили долгие годы скитаний, годы нового испытания – подвига странничества.
Глава 3. Годы скитаний
Мать и сын. Пелагея Максимовна и юный Н. Байбородин
Раскулачивание и коллективизация
Объявленная еще В. И. Лениным новая экономическая политика продержалась в Стране Советов не слишком долго – всего около четырех или пяти лет. Едва русское крестьянство успело вытащить себя и страну из пропасти голода и отчаяния, в которую повергла их эпоха Гражданской войны и диктатуры «военного коммунизма» начала двадцатых годов, как оно вновь получило тяжелейший удар, от которого уже не смогло оправиться. И если в двадцатые годы советская власть предполагала вводить коммунизм на селе в форме коллективных хозяйств постепенно и исключительно на добровольной основе, то уже буквально к концу того десятилетия пресловутая «коллективизация» стала кошмаром наяву для русской деревни.
В 1927 году британское правительство разорвало дипломатические отношения с Советским Союзом. В ответ советское руководство разразилось «нашим ответом Чемберлену» и начало вновь готовиться к возможной войне с Антантой. В советских газетах целый год писали об этом надвигающемся сражении, из чего русский крестьянин сделал собственные выводы, продиктованные горьким опытом влияния на его судьбу предыдущих двух войн и революций. Рассудив, что во время войны деньги неминуемо обесценятся, как это уже не раз бывало на народной памяти, крепкий хозяин решил приберечь выращенный хлеб и не продавать его государству по тем и без того заниженным ценам, которые предлагала государственная закупка.
В результате в начале 1928 года выяснилось, что все планы по хлебозаготовкам провалены, хлеба у государства нет и в самое ближайшее время города ожидает голод, начало которого уже ознаменовалось повсеместными длинными очередями за хлебом. Прекрасно понимая, к чему такие очереди неминуемо приведут, – недаром ведь искусственно созданные перебои с поставками хлеба в Петроград помогли в 1917 году свергнуть «проклятый царизм», – власти приняли экстренные меры.
Уже в начале 1928 года вся вина за невыполненные хлебозаготовки была возложена на того самого кулака, который продолжает сознательно вредить советской власти и потому не хочет делиться с ней хлебом. Предложенный план борьбы с этим явлением был прост и означал фактический возврат к временам и практике продразверсток, только виновным теперь грозили не просто изъятие «хлебных излишков», но показательная конфискация всего имущества, включая весь хлеб, и принудительная высылка либо тюрьма или даже расстрел. Кроме того, власти дали понять, что обеспечить полное устранение угрозы повторения подобной ситуации на будущее может только совершенное уничтожение «кулака как класса» и всех сочувствующих ему подкулачников. Остальные же должны быть объединены в колхозы и совхозы, что позволит обеспечить постоянное снабжение государства хлебом в плановом порядке.
«Товарищи на местах» ринулись выполнять решение вышестоящих органов со всей рьяностью и революционной прямотой. Выявление кулаков на селе очень напоминало охоту на ведьм. Каждый район Сибирского края (в состав которого входили тогда территории современной Новосибирской области) получил «сверху» разнарядку на определенное количество кулаков, которых надо было «выявить», и хлеба, который надо было сдать государству. Нормы подлежавшего изъятию хлеба были распределены по селам среди тех, кто был записан в кулаки и середняки, сельская же беднота от поборов освобождалась.
Демонстрация сельской бедноты за «раскулачивание». 1931 г.
После сдачи этих нормативов у крестьянина зачастую не оставалось зерна ни на прокорм своей семьи, ни даже на посевную (а как раз перед посевной 1928 года началась кампания по сдаче хлеба). Попытки возмущения некоторых хозяев, пробовавших открыто отказаться от сдачи хлеба, были пресечены с предписанной жесткостью, так что оставшиеся были испуганы настолько, что Ордынский район даже оказался среди перевыполнивших план по поставкам зерновых государству. Что же до возмущавшихся, то наказание в отношении них носило показательно-устрашающий характер: некоторые хозяева были расстреляны, некоторые посажены в тюрьмы или отправлены на каторжные работы, остальные сосланы вместе с семьями на самый север Сибирского края. При этом все без исключения, конечно, были обобраны до нитки, так что оставшимся в живых в пору было идти по миру побираться.
В следующем, 1929 году все повторилось заново – советские служащие с помощью комсомольцев и активистов проводили обыски по домам, отыскивая припрятанное крестьянами зерно и выявляя злостных кулаков и подкулачников. Нередко такие поиски превращались в откровенные грабежи, когда помимо хлеба у зажиточных хозяев разгулявшейся «беднотой» разворовывались прочие припасы и предметы быта. По свидетельствам очевидцев тех событий, ходившим по дворам активистам ничего не стоило в процессе поисков зерна выпить все обнаруженное в доме вино, съесть весь запас пельменей, отобрать и надеть хорошую одежду, свести со двора лошадь.
Кое-где к активистам примкнули явные уголовники, превратившие борьбу с кулаками в откровенное мародерство. Не довольствуясь местными зажиточными крестьянами, они принялись грабить всех проезжавших через село, отбирая даже нехитрый скарб, вплоть до нижних юбок и подушек.
Тяжелее всего в этом отношении приходилось семьям высылаемых на север края кулаков. Так, секретарь Ордынского райкома партии Шипилов заявил, что у кулаков «надо экспроприировать все, вплоть до утильсырья». Эта установка выполнялась буквально: рьяные «экспроприаторы» забирали даже ношеные валенки, а, например, у одного ребенка из высылаемой семьи отобрали чернильницу, ученическую сумку и двадцать копеек15.
Сколько этих ограбленных людей, лишенных запаса продуктов, фуража для лошадей, сельхозинвентаря и даже теплых вещей, в результате смогли выжить в суровых условиях севера Томской области или Нарыма, куда их отправляли под конвоем, сейчас трудно предположить. Наступивший повсеместно под видом «классовой борьбы» уголовный беспредел лучше всего выразил один из сибирских советских работников, напутствуя активистов перед раскулачиванием словами: «Все законы аннулированы!»16
Выселение кулака из родного села
В том же духе шел и проводимый одновременно с раскулачиванием процесс коллективизации. В 1929 году в Ордынском районе была провозглашена «сплошная коллективизация». Это означало не только полное уничтожение кулацких хозяйств и сочувствующих им подкулачников, но и упразднение единоличных, то есть частных, хозяйств вообще, которые отныне должны были организоваться в колхозы. На практике это осуществлялось по принципу: «Колхоз – дело добровольное: хочешь – вступай, не хочешь – хату сожжем!»
На местах в качестве средств побуждения к вступлению в колхозы использовались такие меры, как запреты упорствующим «единоличникам» продавать и приобретать необходимые им товары в сельских магазинах, оказывать медицинскую помощь, у них отбирались лошади, сельхозинвентарь и запасы семян. Так, один из местных ордынских «райуполномоченных» по фамилии Строганов, встречая отказ «вписаться в коммунию», попросту «записывал у крестьян лошадей в коллективное хозяйство», заявляя: «Считай, что твоя лошадь за тебя все решила. Она тебя умнее и уже вступила в колхоз. Завтра ступай в колхоз вслед за ней, а не пойдешь – поедешь в Нарым, клюкву по кочкам собирать!»17
Открытый отказ вступить в колхоз расценивался как признание себя кулаком или подкулачником, даже если по зажиточности такому единоличному хозяйству до кулацкого было далеко. Последствия всё те же: высылка на Север «клюкву собирать» с конфискацией всего имущества. Такой же участи подвергались те, кто отказывался сдавать запасы семян для хранения в общественном амбаре, – мера, которая была введена для страхования успешности запланированного на весну 1930 года «второго большевистского сева». Те, кто рассудил, что его семенное зерно будет сохраннее припрятанным в собственном доме, рассматривались как «замаскированные кулаки», задумавшие из враждебности к советской власти сорвать «большевистский сев».
Так что весной 1930 года вновь начались обходы дворов, сопровождаемые выламыванием стен и полов в домах, погребах и амбарах в поисках спрятанного зерна, а также мелкими и крупными грабежами. В том случае, если поиски проходили с успехом и у подозреваемого удавалось обнаружить потайной «схрон», разграбление его хозяйства совершалось уже в полную силу – все равно имущество такого подкулачника подвергалось полной конфискации при высылке.
И все же, несмотря на все эти меры, сибирские крестьяне в колхозы идти решительно не хотели, причем не только зажиточные, но нередко и числившиеся в «бедноте». Первые коммуны, созданные сельской беднотой еще в самом начале установления советской власти, успели своим примером лишь отвратить от идеи таких коллективных хозяйств большинство трудолюбивых крестьян. Эти коммуны не могли существовать без постоянных дотаций государства, поскольку эффективность их хозяйств была чрезвычайно низкой, и то, что им удавалось произвести, они главным образом сами же и потребляли. Пьянство, бывшее главной причиной бедности среди крестьян хлебородной Сибири, продолжало процветать и в среде новоиспеченных коммунаров, а царившие здесь уравниловка и обязаловка отнюдь не способствовали усердному труду.
«Счастливые» крестьяне голосуют за колхоз
Сама идея такого образа ведения хозяйства настолько противоречила ценностям крепкого сибирского крестьянина, что идея колхозов встретила отпор даже у представителей сельсоветов и сельских коммунистов. Например, в селе Сушиха секретарь местной партийной ячейки и член партийного бюро открыто высказывали, что «никакого толку от всех этих батраков не будет, куда хошь их соединяй. Батраки все – пьяницы и лодыри, даже в партию из них некого принять». А в селе Верх-Ирмень, соседнем с Мало-Ирменкой, в котором жили Байбородины, члены местной партячейки, насчитывавшей двенадцать членов партии и двенадцать кандидатов, заявили, что «лучше из партии, чем в коммуну»18.
При таком положении дел местным районным руководителям, уже объявившим успех «сплошной коллективизации» в Ордынском районе, пришлось прибегать к жестким мерам. Несогласные с их политикой сельсоветы разгонялись, члены партии, даже с большим стажем, безжалостно из нее исключались, а повсеместная агитация за вступление в колхозы продолжалась с удвоенным энтузиазмом и тем же насилием, что и прежде. К лету 1930 года в Сибири были подвергнуты репрессиям уже около ста тысяч человек. Из них десять с половиной тысяч проходили по так называемой «первой категории» – с расстрелом или каторгой для главы семьи и с конфискацией имущества и ссылкой для остальных ее членов. По «второй категории» более восьмидесяти двух тысяч человек были лишены имущества и сосланы на север Томской области. Еще пятьдесят тысяч семей оказались просто разорены той же конфискацией, однако им было позволено остаться в родных краях19. Результат этой деятельности едва не поставил советскую власть перед угрозой новой полномасштабной крестьянской войны, а сельское хозяйство – на грань полного развала.
На произвол и притеснения властей крестьяне Западной Сибири отвечали как могли. В 1930 году здесь действовали около восьмисот кулацких банд, совершивших порядка тысячи террористических актов, направленных против советских служащих, комсомольских активистов и организаторов колхозов. Но это был заведомо обреченный путь, поскольку разрозненные крестьянские выступления не могли перерасти в нечто большее, не имея ни общего лидера, ни единой организации. В Сибири, где на тридцать пять дворов приходился в среднем один милицейский штык, не считая регулярных войск, партизанское движение не могло продержаться долго.
Другим повсеместным актом протеста людей, приговоренных властью к раскулачиванию и коллективизации, было самостоятельное уничтожение собственного хозяйства – раз уж его и так суждено было потерять. Начались масштабный забой скотины и заготовка мяса впрок, чтобы как-то продержаться первое время в колхозе и не отдавать чужакам трудами нажитое добро. Весной 1930 года в стране было забито пятнадцать миллионов голов крупного рогатого скота, треть всех свиней и четверть овец20.
Еще одним широко распространявшимся способом уберечься от раскулачивания и коллективизации было массовое бегство крестьян из родных мест. Не стали исключением и села Ордынского района. Причем побеги эти осуществлялись порой с решительностью и изобретательностью. Так, бывший лавочник из села Усть-Хмелевка летом 1929 года за ночь разобрал свой только что срубленный дом, сделал из него плот, погрузил на него семью и пожитки и уплыл по Оби до Новосибирска. Здесь он вновь собрал из бревен плота дом и спокойно прожил на новом месте всю жизнь, так и не решившись больше никогда даже навестить родную деревню. Жители небольшой деревни переселенцев из Тамбова, которых уполномоченный заставлял на следующий день вступить в колхоз, пообещали подумать до утра. Ночью же вся деревня скрытно собрала вещи, запрягла лошадей и уехала в неведомом направлении, так что, проснувшись наутро, уполномоченный обнаружил лишь пустые дома.
Один из очевидцев тех событий вспоминал впоследствии: «На моих глазах те, кто побогаче, разъезжались кто куда. Взять хотя бы отцова брата Филиппа, который в Ордынке жил. Когда начали организовывать в Ново-Кузьминке колхоз, он ночью запряг свою пегую кобылу и со всей семьей рысью прямо в Камень-на-Оби, там – на пристань да на пароход! Его сын, Александр Третьяков, который сейчас в Козихе живет, потом рассказывал, что вся семья уже на пароходе, а отец все бегает по пристани, ищет, кому бы лошадь продать. Лошадь у него хорошая, но он готов ее продать за двадцать, даже за десять рублей – ну не бросать же ее просто так, да еще вместе с телегой. В конце концов он продал ее за бесценок какому-то случайно подвернувшемуся мужику. Сел мужик на телегу, хлестнул лошадь и поехал. Дядя Филипп глядел ему вслед и плакал. Он же не лошадь продавал, а, можно сказать, со всей прежней жизнью прощался. Потом они плыли по Оби, дальше уже по Иртышу, заехали куда-то далеко в Восточный Казахстан, где их никто совершенно не знал. Там и жили вплоть до 1968 года. Только тогда дядя Филипп решился вернуться на родину»21.
Нельзя сказать, что власти никак не препятствовали такому бегству. На выезде из района по решению местных сельсоветов были выставлены заградительные отряды из сельской бедноты. Они поворачивали выезжавшие подводы обратно, заодно грабя имущество тех, кто выглядел зажиточно. Вскоре невозможно стало выехать не то что из района, а даже за сельскую околицу. Но и это не помогло удержать всех. К концу 1932 года из Ордынского района уехал почти каждый десятый житель, не считая высланных принудительно, так что в некоторых селах треть домов стояли пустыми.
Оставшиеся на родной земле и насильно согнанные в колхозы люди не испытывали особенного душевного подъема от перспективы работать на кого-то, а не в собственном хозяйстве. Поэтому широко распространились равнодушие к успехам «общественного» хозяйства, пьянство, прогулы. В результате производительность упала в разы, что не замедлило сказаться на урожаях. Так в Советском Союзе появились острый недостаток продуктов сельского хозяйства, карточная система и пресловутый «дефицит».
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.