Kitabı oku: «Поселок Просцово. Одна измена, две любви», sayfa 5
Глава 5. Конец первой недели.
«Нет силы у меня себе помочь – опору у меня совсем отняли» (Иов 6:13, Современный перевод).
Я прибыл на врачебную конференцию в Т-ю ЦРБ. Скромно уселся среди прочих докторов. После лекции заместителя главного врача по экспертизе, то ли Лебедевой, то ли Соколовой, на тему эндокринологии (она только что прошла курс усовершенствования и торопилась объяснить коллегам все тайны и глубины сей дивной медицинской науки), последовало обсуждение рабочих моментов. Одна из докторов встала и громко объявила о безобразии, творящемся в Просцово: тамошний новый молодой доктор направил в интернат (не помню дословно, как именовалось учреждение) мужчину, наполненного и кишащего сыпными вшами! После этого чрезвычайно-серьёзного заявления более половины присутствовавших (а их было не меньше 20) повернули головы в мою сторону и все, как один, мне показалось, посмотрели строго. Была выдержана солидная пауза, во время которой я склонил голову, как бы делая вид, что это не про меня. Отвлеклись. На другие моменты. Я поднял взгляд, но очень осторожно. Мне казалось, происходящее было даже страшнее, чем наказание за халатность в связи с неправильным ведением пациентки с инфарктом.
Когда конференция закончилась, я смешался с толпой и выскользнул на отчуждённый т-ский воздух, презрительно пренебрегаемый всею врачебной цээрбэшной братией. С толикой облегчения, но и с неподъёмным грузом малозаслуженного унижения. До автобуса было часа 2. Я заглянул в аптеку, поинтересовался наличием необходимых мне лекарств. Узнав, кто́ я, фармацевт оживлённо и с участием протянула мне листок для образца моей подписи и печати. В свою очередь я попросил инструкцию к препарату, наличествующему в Просцовской больнице, но совершенно мне незнакомому (скорее всего, я просто не нашёл время испросить её у Альбины Александровны); это оказался аналог адельфана, и я был потрясён, как много у этого препарата побочных эффектов.
Я медленно шёл по Т…, рассматривая его маловдохновляющую архитектуру и незатейливые, скучноватые пейзажи. Возможно, если бы меня так не унизили в этой надменной ЦРБ, ну или, хотя бы, унизив, после слегка ободрили, т-кие пейзажи не казались бы такими мрачными. Я зашёл в кафе, взял кофе и бутерброды; долго сидел там. Публика на улицах и в кафе была редкая, пасмурная и как бы от всего отрешённая. Это были 90-е. Кажется, именно тогда, в кафе, на меня накатило этакое тягостное, холодное чувство, как бы квинтэссенция всех тревог и потрясений последних дней, как бы ощущение уверенного давления равнодушия, неумолимой и непробиваемой чёрствости мира. Мне казалось, что даже я и Алина, наша любовь, – мы немы и бессильны перед этим давлением равнодушного мира.
В автобусе ко мне подсела Альбина Николаевна (в Просцово, кажется, почти половину женского населения почему-то звали Альбинами), радушная работница просцовской больничной кухни, с виду очень добрый и простой человек. Простоты и доброты ей добавлял тик: она часто подёргивала головой влево, сопровождая это всхлипыванием, но всхлипыванием добрым и простым. Мне было почти приятно её соседство, по крайней мере, в ракурсе контраста с воспоминанием о цээрбэшных снобах. Мы как-то на всю дорогу растянули разговор о приобретённой ею в Т… палке колбасы-салями, очень ею, Альбиною Николаевною, ценимой.
В амбулатории меня ожидал «пропись-день». Я захватил из дома гитару, надеясь потешить милых сотрудников амбулатории своим бардово-цоево-битловским искусством. Но здесь меня тоже ждало разочарование. Народ предпочитал после четвёртой стопки местного самогону (страшно-неприятный на вкус напиток) не слушать мои мелодичные басаевско-окуджавские завывания, а сплясать залихватски что-то вроде популярного на тот момент танца под броским названием «А два кусочика колбаски». Нина Ивановна разошлась. После шестой стопки (к тому моменту самогон кончился и пришлось «поскрести по сусекам», в смысле отлить из казённых бутылей казённого же спирту) она взгромоздилась всей своей 55-летней концентрированной задорной тяжестью мне на колени. Я был улыбчив, но рук, протянутых к полу, предпочитал не поднимать. К счастью, в своём залихватском, отчаянном веселье, Нина Ивановна не была настойчива. Мелодия «Чашки кофею» выбросила её с моих коленей с той же скоростью, с какой мелодия «Кусочиков» забросила. И это было, в целом, приятно; довольно весело, по крайней мере.
Никто особо не интересовался ни моей ночной историей, ни моим путешествием в Т… (видимо, всё это считалось мелочами), да и я не особо торопился поделиться своей болью. Разговор во время вступительных тостов шёл о моих предшественниках: это была относительно молодая супружеская пара, проработавшая здесь около года и научившая амбулаторию готовить «бишбармак», – именно этим блюдом мы закусывали тогда тот страшный самогон; бишбармак этот представлял собой не менее грустную на вкус штуковину – этакое варёное оливье, завернутое в баранью брюшину.
К концу недели, мне показалось, я немножко вошёл в ритм работы. Персонал больницы был где-то послушен, где-то просто ровен. Пациенты, как в стационаре, так и на дому, в целом – радушны, иногда даже игривы. Одна дама, лет 60-ти, из третьей палаты, однажды заявила мне при соседках, эдак почти нараспев: «Игорь Петрович, когда вы кладёте мою руку к себе на коленку, чтобы померить моё давление, моё сердце начинает ломить сильнее обычного». Я был смущён. Попадались, однако, и другие «кадры». Кажется в пятницу, минуя амбулаторию, заявился пациент с неординарной внешностью (чем-то похожий на актёра, игравшего Ляписа Трубецкого в «12 стульев»), но весь в одышке и отёках, с отвислой отёчной же губой и тяжёлым взглядом на амимичном лице. Всверлившись в меня этим своим тяжёлым взглядом, он, сквозь одышку, звучным басом прогремел: «Я Батонов из Солдатово!» И к этому, очевидно, ничего не следовало добавлять. Я даже не стал особо собирать анамнеза. Диагноз был налицо.
В субботу приехала Алина. Сказала, постарается к следующей неделе перенести кое-какие дежурства в травмпункте и что-то скорректировать в графике ординатуры, чтобы чаще бывать у меня. Мы продолжили благоустраиваться, на сей раз при свете дня. В воскресенье приехали Вадим с папой. Привезли что-то из бытовых приборов, и папа должен был остаться на пару дней. Вышло неловко. Нас с Алиной их стук выкинул из постели, и мы были в смущении. Вадим с папой, кажется, тоже. Алина планировала уехать на вечернем автобусе, но решили, что она вернётся вместе с Вадимом на машине. Они отправились почти сразу. Почему-то после той поездки они держались на дистации с Вадимом. Характеры у них, конечно, очень разные.
Глава 6. Новое жильё.
«Старик сказал ему: будь спокоен! Весь недостаток твой на мне; только не ночуй на улице. И ввел его в дом свой» (Судей 19:20,21, Перевод Макария).
В понедельник меня вызвала на дом Серафима Ефимовна Пугачёва (никогда не мог с ходу быстро выговорить ее имя-отчество: фим-фим). Фельдшер на пенсии. Женщина лет 70, с одутловатым серьёзным, основательным лицом и обстоятельной, неторопливо-отчётливой манерой общения. Выяснилось, что повод к вызову на сей раз состоял не в состоянии здоровья Серафимы Ефимовны, а в её искренней заботе о новом молодом докторе.
«Сразу к делу», – сказала она, усаживая меня подле себя у кровати. – «Вы заметили, у меня есть приделок. Он пустует. Я знаю, что вас поселили в невозможных условиях. Вы можете жить в моём приделке. Там есть печка-шведка, тепло».
Я сердечно поблагодарил, но выразил сомнение, что смогу оплатить это жильё.
Серафима Ефимовна объяснила, что мне не нужно будет ничего платить. Достаточно сходить в поссовет (так просцовцы называли Администрацию) и изъявить свою готовность на съем этой площади вместо того, что мне вначале предложили. А уж поссовет проплатит Серафиме Ефимовне, что ей причитается. Также и дрова поссовет мне обязан предоставить. Было также упомянуто, что во всей этой авантюре была замешана активная до сердобольности Валаамова Юлия Фёдоровна, чей телефон, как видно, неизбежно служил на благо всему Просцову. После упоминания имени Валаамовой я понял, что здесь всё серьёзно и максимально, по просцовским масштабам, надёжно.
Папа воспринял эту новость более чем благосклонно, и я в этот же день поспешил в Администрацию. Станислав Николаевич, по всей очевидности, был в курсе происходящего (видимо, звонки Валаамовой многократно и беспрепятственно достигали и сюда); однако он сказал, что дрова будут представлять «усечку», ибо хорошая часть дров уже Администрацией была распределена на иные нужды. Я не обиделся.
На следующий день нам была предоставлена больничная машина с водителем Сашкой («весёлым» сыном Альбины Николаевны, кухарки), и мы втроём с папой перевезли в обеденный перерыв мои пожитки на новое место. Аварийный дом был нами покинут вместе с его удручающим видом на овраг моей внезапно нагрянувшей взрослой жизни.
Серафима Ефимовна проживала практически на въезде в Просцово. Дом щитовой, обложенный белым кирпичом. Он сагиттально был разделен на две равные, полностью изолированные половины, с разными входами. Шагов двадцать до колонки с водой. «Удобства» в прохладном приделочке, сразу за входом. Плюс небольшой участок земли за забором, который по весне Серафима Ефимовна была готова завещать мне для благодатного посева. В этом доме я прожил до весны 1998 года. От моего предыдущего обиталища, в сущности, он отличался немногим: был лишён всяких сомнительных соседей, выпрашивающих у меня рубли и называющих «Петровичем»; имел несколько более цивилизованные печко-туалеты, и окно кухни не было заколочено и из него виден был просцовский грустный закат над кривоватым забором Серафимы Ефимовны.
На следующий день привезли машину «усечки» – сырых дров, представлявших собой поверхностные продольные спилы преимущественно коры с малым количеством древесины. Папа, пока я был на работе, начал раскалывать эти странные дрова напополам. Он показал мне, когда я вернулся, как это лучше делать и на вечернем автобусе отбыл в К… Серафима Ефимовна, через забор произнесла хвалебные слова в адрес моего отца, мол, видно, мужик деревенский, со знанием всё делает. Я был польщён.
В среду приехала Алина. Она каким-то образом сумела отодвинуть учебу и работу на пару дней, чтобы побыть здесь, со мной. Вечером мы пекли в печке овсяное печенье, пели на кухне под гитару песни «Белой гвардии», ночью занимались любовью. Её стоматолог, подруга её матери, сказала ей, что в сексе с любимым человеком главное – не стесняться. И я видел, что она не стесняется и доверяет мне, хотя и тоже видел, что её собственная активность в сексе (если сравнивать, например, с Диной), мала. Но я не расстраивался из-за этого. Мне было гораздо более приятно это наше задушевное пение под гитару с овсяным печеньем на кухне. Или то, что, провожая меня на работу на другой день, она поцеловала меня в дверях и помахала рукой: в этих жестах было что-то тёплое, глубоко-семейное (от Поли я бы вряд ли когда-нибудь дождался чего бы то ни было подобного).
В четверг, пока я был на работе, она навела порядок в доме, украсила. Ещё нашла где-то, за какой-то мебелью порнографический журнал, видимо от предыдущих квартирантов, выразила своё фи, но почему-то не выбросила (возможно, решив, что он мой). Вернувшись с работы, я принялся колоть эту дрянную «усечку», а Алина, продолжая наводить порядок в доме, слушала, по моей рекомендации, Revolver битлов. Я хотел, чтобы она прониклась моей музыкой, хотя чувствовал, что рок – это не её. Она была более близка к инструментальной незатейливо-мелодичной музыке, либо к слащаво-бардовской. В Ярославновских походах я постепенно переключился с «Кино», «Алисы», «Наутилуса», роллингов и битлов на Митяева, Басаева и Визбора, а с подачи сентиментальной ипостаси Якова Бермана выплыл на «Белую гвардию», но при этом сохранял надежду, что Алина, моя любовь, каким-то образом приобщится и к року. Но, наколовшись вдоволь дров и вернувшись в дом, я понял, что на уровне уже 12-й композиции Revolverа Алина уже была пресыщена роком если не до отвращения, то уж до изнеможения точно. Тогда я пропел заслуженные дифирамбы нашему самодельному овсяному печенью, поставил кассету «Радио Африка» «Аквариума» (Паша Зноев, Алинин одногруппник, проповедовал ей «Аквариум», так что я был спокоен), а потом от души спел под гитару «Скоро будем дома» Мищуков. Алина с кухни пришла ко мне на диван, обняла, поцеловала и сказала, шаловливо-труня, повторяя и обращая ко мне заключительные слова песни: «милый друг». Это был какой-то странный уровень нашей любви. Мы ещё толком не знали друг друга, только прищупывались, ведь то, что давно было для меня родным и значимым, а что-то относительно новым, но как бы уже где-то и родным, для неё могло оказаться чуждым, странным и даже нехорошим, и это создавало неприятный внутренний настороженный, полуосознаваемый холодок, и как-то морщило. Но однако этот её «милый друг» был и домашним, и стабильным, без надрыва, подобный естественному, ожидаемому, хоть и негромкому оргазму.
Потом она уехала, и я заглянул в тот журнал. Он оказался каким-то российско-палёным, неплэйбойный, с неясной эротической идеей, с необихоженными актерами. Меня поразила одна картинка, где пара лежала с противоположно-направленными головами, женщина – на спине с максимально-согнутыми ногами, а мужчина сверху, совокупляющийся не с женщиной, а только с её гениталиями. Мне показалось это очень странным, показалось, я сам никогда не додумался бы до такого.
В тот день я отправился читать лекцию. Я почти не переживал. Школа, как и классы в школе, были одновременно и монументальными и немонументальными. Преподавательница – невысокая, с восточной внешностью, уверенная не только в себе, но как бы, непонятно почему, и во мне. Старшеклассники (8 девочек, да 9 мальчиков), ожидаемо, смотрели кривогубо, но и сдержанно. Я уверенно начертил на доске мелом 28-дневную линию и, после короткого вступления, резко перешёл к биологическому способу контрацепции. Лекция продолжалась не более 15 минут. Благодаря моему задорному университетскому напору, я чувствовал, сообщение не вызывает сколь-нибудь внятных возражений, помимо того, что преподаватель, видимо, рассчитывала на чуть большее количество лирики в подрбном докладе. В конце она действительно задала какой-то вопрос, свидетельствующий о том, что от меня, кажется, ожидалось больше психологии, чем технологии. Я что-то пробуровил в ответ, после чего был отпущен. Я спешил сделать в больнице обход и оформить истории.
Последствиями этой лекции оказались, кажется, всего лишь полтора обстоятельства. Под Новый год, за пару часов до курантов, пока мы с Алиной в этой нашей пугачёвской резиденции что-то придумывали с прятанием бутылки шампанского, к нам неожиданно завалилась толпа этих старшеклассников, чуть ли не половина от той моей аудитории, видимо испытывавших ко мне некую симпатию. Они дышали обычным декабрьским морозом, просцовской деревенской, но почему-то какой-то зазнайской кровью и вселенскими гормонами. Мы рассадили их по диванам и стульям, и я под гитару исполнил для них «У хороших людей зажигаются яркие ёлки» Басаева, которую они встретили с таким же загадочно-инфантильным молчанием, как и мою лекцию, после чего удалились.
Другое полуобстоятельство было скорее комично-умозрительное. Дело в том, что Серафима Ефимовна по неизвестным мне причинам периодически на сутки покидала дом, и за стенкой в это время неизменно обосновывалась пара из тех старшеклассников (юноша был внуком Серафимы Ефимовны), и звуки за стеной свидетельствовали о том, что хотя моя лекция, возможно, и не была впрок, но её тема для просцовской молодежи являлась очевидно злободневной. В то время как лектор, обычно пребывающий в одиночестве, прислушиваясь к этим звукам, испытывал нечто среднее между завистью и раздражением.
Работа в те дни входила для меня в некий галопирующий ритм. Больные прибывали и разнообразились. Разнообразились и проблемы, связанные с их обслуживанием. Я очень уставал.
Глава 7. Без хронологии.
«Они утратили чувство стыда и предались сладострастию до такой степени, что занимаются всяким непотребством без стеснения» (Ефесянам 4:19, Современный перевод).
Дальше начинаются определенные проблемы с хронологической последовательностью эпизодов. Память обрывиста и комканна. Всплывают даже не эпизоды, а их обломки; картины сохраняют определенную яркость, но лишены целостности.
Помню, в тот период я чаще бывал один. Связь с родителями и Алиной поддерживалась с величайшим трудом. По межгороду из ординаторской звонить не разрешалось, на почте тоже складывалось как-то всё непросто. Кажется, у родителей Алины в то время телефон в квартире отсутствовал; однажды Алина, правда, умудрилась дозвониться ко мне в ординаторскую из травмпункта. Когда циклы в ординатуре случались несложные, и была возможность поменяться с кем-то дежурствами, она приезжала ко мне на несколько дней.
Иногда я брал на дом писанину, садился за стол в закатной кухне и строчил в историях болезней однотипные дневники и эпикризы. Иногда что-то уточнял в медицинской литературе. Например, из своего любимого серого справочника, в котором имелся и раздел «Психиатрия», выяснил, что Мариана страдает возбудимой психопатией. Эта Мариана (прозвище просцовцы вручили ей по имени героини одного из культовых тогдашних латиноамериканских сериалов) была женщиной неординарной и чрезвычайно эксцентрической. Худая, выше среднего роста. Ходила она по посёлку с высоко поднятой головой, и презрительно-гордым выражением лица. Иногда вставала на «площади» и истошно и громогласно декламировала собственные стихи вслух мимоходящих граждан (впрочем, сам я её стихов ни разу не слышал). Проживала она в доме, именуемом «ковчег». Этот дом располагался на берегу фабричного пруда; по виду и форме он напоминал моё первое жилище, но только по степени аварийности раз в пять его превосходящий; кроме Марианы в «ковчеге» никто не проживал. Возражать Мариане, даже самым наимягчайшим тоном, было нельзя, иначе она мгновенно и безо всякого разгона просто-напросто разражалась наизлобнейшей, до сиплоты, руганью; причём инерция этой ругани была настолько сильна и неутомима, что долго ещё звучала по всем улицам, пока пациентка Гаврищева (это её фамилия) не возвращалась к себе обратно в «ковчег». Коллеги по амбулатории мне поведали (как выяснилось позже, слухи были достоверными), что за этой Гаврищевой водилась одна самая чрезвычайная её странность: она имела обыкновение периодически где-то в просцовских недрах изыскивать для себя какого-нибудь не особо брезгливого мужчинку, приводить к себе в «ковчег», беременеть от него и мгновенно после этого выгонять. В беременном состоянии она выбивала из всех доступных Администраций денег на содержание имеющего место быть в её утробе ребёнка. Рожала в «ковчеге». Потом месяц лежала в просцовской больнице и кормила там его своей скудной грудью (ко мне она попала году этак в 1999-м, по весне, с четвёртым или пятым таким проектом). Детей она называла вычурно, вроде Богуслава, Мирослава и Евлампия. После выписки Мариана, не медля ни дня, сносила ребёнка в Т-й детдом, откуда каким-то необъяснимым образом получала для себя ещё какую-то порцию денег, на которую существовала до начала следующего детопроизводительного проекта.
Одиночество накатывало порой на меня как-то особенно тягостно. Помню, вернулся однажды после какого-то напряга на работе уже в темноте. На половине соседки было тихо, телевизорчик её обычный не бухтел. Тишина установилась какая-то вообще всеобъемлющая и недобрая. Со стороны Т…, как обычно, в небо косо шёл узкий, тусклый луч. В моём логове горела в потолке такая же тусклая лампочка. Я взял гитару и проорал в эту тишину Цоевскую «Дождь идёт с утра…». Тишина никак не отреагировала, и легче не стало. Тогда я отодвинул гитару и долго-долго смотрел в стену.
Дружить в Просцово как-то особо было не с кем. Попойки в амбулатории случались нечасто, да и характер они имели какой-то банально-бахвально-бабьий, что меня, начитавшегося Фриша и привыкшего к интеллектуально-лирическому времяпрепровождению, мало вдохновляло. Бишбармак с самогоном были вонючи, Нина Ивановна развязна, и лишь хиты как-то резко менялись с «Чашки Кофею» на «Какао-КакаО». Вообще, посёлок Просцово тихонько тосковал, молчал и пил, начиная с мэра Варфоломеева Станислава Николаевича и кончая бомжом, вернувшимся из Т… восвояси и так санобработку от сыпных вшей нигде и не прошедший. Почему-то немножко веселее оказалось с водителями. Они все, и правда, были хитро-пронырливыми, чего-то, конечно же, химичили с километражом и бензином, и всё во имя всё той же лишней бутылки вонючего самогону. Ко мне они относились более панибратски, нежели женский персонал больнички, но и с некоторой долей уважения тоже; порой давали полезные житейские советы, сыпали в мои девственные ушки всякого рода народной мудростью, навроде «не пей, там, где живёшь – не живи, там, где е….» или «пиво пить – х.. гноить» (последняя, видимо, о неоспоримых преимуществах самогона).
Однажды, возвращаясь с вызовов на «буханке» всё с тем же Сашкой (сыном одной из больничных поварих, побывавшим, кстати, некогда на «химии»), я пригласил его и подсевшего к нам Константина, ещё одного водилу, недавно уволившегося из больницы, к себе выпить и закусить. Впрочем, это не было моей прямой инициативой. Как-то так вышло, что они намекнули, что им негде распить бутылку более или менее цивилизованно, надавили где-то на жалость, где-то на мужскую солидарность, ну и я не столько проявил гостеприимство, сколько мягкотелость. Возможно, ими просто двигал праздный интерес покороче пообщаться со мной как с новым человеком на деревне. Ну а я был прост и в то время не чурался практически никакого общения.
Мы расположились на тесной моей кухонке. Мужички быстро сжарили глазунью, нарезали хлеба и ро́злили. Разговор сразу же зашёл «о бабах». Я скромно отмалчивался. Вначале были бурно обсуждаемы две персоны, очевидно труднодоступные, что вызывало почему-то одновременно и веселье, и раздражение, но при этом каким-то непонятным образом не менее однозначно доступные, что вызывало просто веселье. Потом разговор переключился на Свету-акушерку, у которой была всем известная связь с Константином (я даже помню, как он однажды лихо подкатил к закрытию амбулатории на своём не самом плохом по просцовским меркам автомобиле, был допущен благодушно настроенным персоналом в смотровой кабинет, после чего Свете отдали ключи, и персонал едва ли не благоговейно удалился, оставив страстную пару одних в смотровом). Константин пояснил причину своей любви к Свете: её волосатые ноги; он почему-то не мог пройти мимо женщины с волосатыми ногами. При всём этом, я знал, что оба моих собеседника женаты. Правда, Сашка жил у мамы, отдельно от жены и двоих дочек-дошкольниц. Жена же Константина самоотверженно всё сносила, чем почему-то навлекала на себя общественное презрение. Я тактично помалкивал, хотя и испытывал про себя немалую брезгливость к подобного рода излияниям простой просцовской мужицкой души.
В конце концов, внимание переключилось на меня. Мне было просто, без обиняков и условностей, предложено решить мою проблему затяжного «безбабьего» проживания. Я коротко пояснил, что у меня есть жена, и я не собираюсь ей изменять (про себя я коротко подумал, насколько же зло-иронично для меня самого прозвучали эти мои слова). Мужички выдержали паузу и многозначительно переглянулись. Константин, выглядевший и держащий себя более солидно, в конце концов, изрёк этак задумчиво и чуть ли не лирично, задушевно: «М-даа, или у Петровича и правда там как-то очень крепко, или… что-то тут не то-о-о…» Сашка солидарно подкивнул. Я коротко пожал плечами. После этого бутылка была очень быстро допита, причём хлеб и яичница остались почти нетронутыми. Мужички удалились без лишних жестов, слов и прочих каких бы то ни было намёков на сентиментальность. Я посмотрел на эти безобразные остатки еды. Кухня провоняла мужичьём. Я взял сковороду и выскоблил её в мусорное ведро. И вымыл посуду.