Kitabı oku: «Собственность бога», sayfa 7
Глава 14
Ей показалось, что она лишилась чувств, но в действительности она мгновенно уснула. Повалилась на бок, как обезглавленный на плахе преступник. Сколько продолжалось ее беспамятство, она не знала. Или это все-таки был сон? У нее были видения, расплывчатые, необъяснимые. Она видела своего отца. Короля, но в ее сне он не был королем. В ее сне он брел среди толпы нищих и был оборван, грязен, как и они. Потом она смотрела на них издалека. Это была нескончаемая вереница нищих. Она уходила за горизонт. Все эти двуногие существа брели куда-то, без цели, без времени. Серая, без единой травинки, почва. И такое же серое небо. Где она?
* * *
Она спит. Лежит рядом, скорчившись, поджав ноги, и спит. Вот так просто… Чего ей опасаться? Я даже не любовник, я вещь. Одна ее рука поперек моей груди, щека на моей ключице. Левой рукой мне достаточно надавить ей на затылок. Она совершенно беззащитна, голая и сонная. Безжалостная, высокомерная женщина. Она так меня презирает, что не считает нужным стыдиться или бояться. Будь я сыном графа, она не позволила бы себе такую беспечность. А такому как я можно сладко дышать в шею, навалившись грудью и вжимая колено в пах. Я чувствую тяжесть и боль. Внутри меня кровь все еще бежит по горячему кольцу. Кипящий котелок заперт и забыт на огне. Сверху огромный камень. Я даже не пытаюсь сдвинуть его, чтобы привести пытку к желанной развязке. Я не хочу этой развязки. Да и не могу. Огонь пожирает сам себя. Угли медленно выгорают, источая мучительный жар. Оказывается, плоть не так уж и всемогуща. Отступает перед терзанием духа. Я слишком взволнован. Натянут как струна. И еще… не хочу.
Это так же невыносимо, как терзания голода. Это тот же голод. Только другой. Тот медленный, осторожный, подкрадывается и душит, как змея, а этот жгучий и быстрый, как ястреб. Оба противника сильны и безжалостны, оба сулят освобождение, и оба лгут. За пресыщением неизменно следует расплата. Стоит лишь проглотить кусок, как уже жалеешь об этом. Стоит лишь поддаться соблазну… Но дьявол силен в своих силлогизмах. Он напомнит, что жизнь – это страдание, что земля есть юдоль слез, что само рождение – это мука, что каждый шаг – испытание, что каждый день полон трудов и лишений… Во имя чего страдать? Чем уравновесить то страшное бремя, что Господь лукавой милостью своей взваливает нам на плечи? Как разбавить кровавую горечь? Наслаждение – плотское, чувственное. Вот единственный исход, единственная награда. И так сладостно с ним согласиться…
Пусть так, я сам виноват… Я сам во всем виноват.
Она шевельнулась и тут же села. Смотрит на меня почти испуганно. Думает о том же, о чем и я. Голая в объятиях убийцы.
– Я не убил вас, ваше высочество. В ее глазах даже интерес. Эта вещь обладает незаурядными свойствами!
– Почему?
По законам ее мира я обязан был это сделать. Око за око. Зуб за зуб. Lex talionis115. Мне представился случай, и глупо было бы упускать. Она бы именно так и поступила. А затем присвоила бы себе славу Юдифи. Но как объяснить свое бездействие мне, мужчине? Поведать о том, что убивать сонную, беззащитную женщину, пусть нежеланную и нелюбимую, но которая только что была с тобой близка и так беспечно прикорнула у тебя на плече, по меньшей мере, бесчестно? Или рассказать ей, что осуществленная месть, при всей видимости правосудия и справедливости, замыкает круг зла? Она не поймет. Ее это скорее позабавит. Поэтому я выбираю версию с явно читаемой корыстью.
– Меня казнят. Моя дочь останется сиротой.
В благодарность она удостаивает меня благодушного шлепка.
– Пойдем в спальню. Ты совсем замерз.
Мне действительно холодно. Ступни, икры окоченели и затекли. Я не могу сдержать дрожи. Это неслыханное великодушие, что она наконец разрешает мне подняться. Все это время я будто лежал на острых камнях, но внешнего ущерба нет. Когда я оказываюсь в круге света, она кидает на меня одобрительный взгляд. Вещь ее не разочаровала. Сама она наготы не стесняется, полагая, что и стыдливость в моем присутствии только излишество. Тело у нее белое, длинное. Я стараюсь смотреть поверх ее головы или не опускать взгляд ниже ее подбородка. Но мужская природа берет свое. Мой взгляд липнет к ее туманной, шелковистой коже. Я его отдираю, тащу вверх или упираю в ковер под ногами, но все равно ее вижу. Вижу ее грудь, высокую, с темными сосками, вижу ее бедра, которыми она только что меня сжимала, вижу гладкие колени и узкие ступни. У нее красивое тело, точеное, без единого волоска. Не тело, а греховный морок. У меня вновь перехватывает горло. Вновь разливается жар.
Она приводит меня в спальню. На плафоне – ворох обнаженных тел. Боги хмуро косятся. Посреди комнаты кровать, огромная, высокая, как гробница. Я в ужасе смотрю на это сооружение. Но герцогиня повелительно кивает. Я ложусь и вздрагиваю. Простыни холодные. Жесткое, накрахмаленное шитье.
– А ты меня обманул, маленький притворщик.
О чем это она? Обманул? Как?
– Позволил собой воспользоваться, а сам ускользнул. Участвовать не пожелал? Для тебя это грех – разделить удовольствие с убийцей? Отвечай!
Мне нечего ей сказать. Она права.
– Ах ты, упрямец, вот что ты задумал… Ей смешно. Она принимает это за игру, своего рода кокетство. Я отказываю ей в ее естественном праве. Нарушаю все мыслимые законы. Ее это возбуждает. Она хочет знать, почему и как такое возможно. Придвигается ближе, прикасается ко мне. Она верит – если вынудит меня к плотской радости, то замкнет цепь на моем сердце. Сделает меня соучастником. Жажда ее утолена, но ей нужны доказательства. Дождь изливается на землю, солнце источает жар, а мужчина исходит похотью.
На этот раз она даже ласкает меня. Медленно, с оттяжкой. Огонь снова разгорается. Вспыхивает из-под угольной пыли. Я бы и рад подчиниться, свалиться в огненную яму, только бы прекратить эту муку. Но не могу. Узел крепок, хватка стыда и отчаяния не слабеет. А она раздувает и раздувает пламя. Спазм внутри все туже. Чем настойчивей ее ласки, тем упорней я сопротивляюсь. Сжимаюсь так, будто готов обратиться в пылающую точку. Но она преследует меня, проникает в мое убежище, дразнит языком.
– Ну, нет, такое красивое тело заслуживает награды…
Она не остановится. Будет тащить меня дальше. Ей нужна победа. Любой ценой. Она должна выиграть, должна доказать и мне, и себе, что по-другому и быть не может, что плоть моя греховна, а ее власть безгранична. Я уже не понимаю, что происходит, где она, а где я… Тряска, судороги, стоны… У нее как будто тысяча рук, они умелы, ловки, изысканны. Ее пальцы проникают под кожу, прорастают все глубже. Им нужно добраться туда, где еще тлеет робкая искорка, где прячется душа, захватить ее и раздавить. Этот огонек – единственное, что осталось во мне человеческого, там еще звучит голос Бога, там свет. Пот заливает мне глаза, пузырями выступает на коже. Она пьет мое дыхание. А язык, утончаясь, обретает неимоверную длину и гибкость, заполняет мой рот и горло. Я задыхаюсь. Внезапно она перестает двигаться, и я слышу стон у самого уха. Она падает и тянет меня за собой. Требует разделить с ней эту минуту. Но я уже не в силах ответить. Я одеревенел, мое тело – бесчувственный, неживой обрубок. Я не могу пошевелиться. Ее дыхание выравнивается. Что же дальше? Я ей больше не нужен. Обратился в бесполезный, чужой предмет. Но она не отступает. Наклоняется и шепчет.
– Теперь твоя очередь, мой сладкий. Ты меня не разочаровал, так не останавливайся. Ты должен разделить это со мной. Должен! Я так хочу! Ты должен! Должен!
Нет, не надо… Я не могу, я ничего не чувствую. Даже если б мог… Она снова двигается. Резко и часто. Но это уже работа, нудная, тяжкая. Она совершает ее машинально, из одного азарта, с отвращением. Она ненавидит меня. Горька участь погонщика. Бич режет ладонь. Надо поднимать его вновь и вновь, гнать вперед упрямую скотину. Нет ничего, кроме жара и боли. Я готов сдаться, я капитулировал, изо всех сил тяну лямку, именно так, как она хочет. Я устал. Но она подгоняет.
– Быстрей, ну же! Не пытайся остановиться. Двигайся.
И я двигаюсь, я пытаюсь ей угодить. Ей больно так же, как и мне. Она удерживает меня, словно раскаленный, сжигающий изнутри брусок. Готова бросить, но не желает отступить. Но мне уже все равно. Загнанный конь пал на колени, и никакими ударами его уже не поднять. Мой погонщик в таком же изнеможении. Тело сотрясает дрожь. Мне холодно. Я жду удара, но она не шевелится, только дыхание хриплое и прерывистое. Но я знаю – она в ярости. И желает мстить. Пнуть меня коленом, чтоб задохнулся от боли. Я пытаюсь лечь на бок, как-то защититься. Ее глаза пылают, как угли. Но она не поднимается, даже не шевелится, только выталкивает слова, будто промокший от слюны кляп.
– Убирайся! Пошел вон!
Это почти царская милость. Ноги не слушаются, дрожат. Я выбираюсь из спальни на ощупь, в темноте. Спотыкаюсь, но дверь нахожу. Там, в гостиной, все еще горят свечи. Моя одежда по-прежнему на полу. Я торопливо одеваюсь, пытаясь унять дрожь. Пальцы исполняют замысловатый танец. Чужой, непривычный облик, чужая одежда, и кожа чужая. Нахожу дверь и пытаюсь бежать. За дверью – лакей и двое пажей. Черно-серебристые ливреи, стриженные еще детские головы. Один из них проснулся и теперь косится на меня. Я в нерешительности. Поднимет ли он шум и вернет меня обратно? Но он поворачивается на другой бок, кулаком пихает свернутый в узел плащ. Я прохожу мимо и открываю следующую дверь.
За ней темно, и куда идти, я не знаю. Где-то расположена та комната, где я провел предшествующий день. Где-то за переходами и лестничным пролетом. При дневном свете или с фонарем я бы ее нашел. Но в этой кромешной тьме, на подгибающихся ногах, с мыслями, что мечутся, будто разъяренные осы, я не в силах даже направление угадать. Да и не тревожит меня это. Я просто хочу бежать, бежать как можно дальше от своего стыда. Утыкаюсь в другую дверь, сворачиваю. Пересекаю зал с лунными пятнами на полу. За ним попадаю в длинную галерею с высокими окнами. От луны белесые лужи. Я вижу глубокие ниши с темными фигурами. Страшные безглазые статуи. Сатиры и нимфы. Они взирают на жалкого дрожащего смертного. А я торопливо перебегаю от одного лунного пятна к другому. Тени шевелятся под ногами, и на миг я воображаю, что обитатели этих ниш сейчас сойдут вниз и будут преследовать меня, осквернителя их покоя. Башмаки мне велики, мне неудобно, и я подволакиваю ногу. Пересекаю галерею и дергаю дверь. Заперто. Дальше мне не уйти. Тогда обратно? Прислонившись спиной к запертой двери, я смотрю в пустоту. Противоположный конец галереи тонет во мраке. Я вглядываюсь в него, будто ожидаю преследователей. Вот сейчас из пустоты выступят клубящиеся фигуры. Вот послышатся голоса. Но никого нет. Тихо. У стены, рядом с ближайшей нишей, – скамья. Вероятно, я мог бы спросить дорогу у пажей или у лакея. Стоило лишь тронуть кого-нибудь за плечо. Но они будут смотреть на меня. Взгляд такой понимающий. Одежда в беспорядке… Только что из ее спальни. Новая хозяйская забава. Видно, не угодил… Или сложением не вышел. Презрение и жалость. Нет, этого мне не вынести. Стыдно. Тогда я останусь здесь. Взбираюсь с ногами на скамью. Сворачиваюсь, корчусь. Так теплее. В галерее сквозняки. Скамья из полированного дерева, холодная, жесткая. Никак не согреться. Мне некуда бежать, и у меня нет выбора. К сердцу подкатывает тоска.
Глава 15
Почему его назвали безродным? Почему уличили в низком происхождении? Правильней было бы признать его происхождение неразгаданным, ибо родители его неизвестны. Геро сирота, подкидыш. По наведенным ею справкам первые годы своей жизни он провел в приюте, с такими же безродными, безымянными сиротами, как и он сам. Однако сиротство вовсе не означает низость крови.
* * *
Кричать или молчать, разницы нет. Никто не услышит. Умирать надо молча. Со смирением и готовностью, так, как это делают бессловесные твари. Мир дарует жизнь, мир ее отнимает. Естественный ход событий.
Я понял это давно, еще тогда, когда замерзал на ступенях церкви Св. Евстахия. Мне было девять лет. Я сбежал от своих хозяев. То, что было до них, я помню смутно. Череда зыбких дней и ночей. Приют некой мадам Гранвиль. Она была вдовой кондитера и после смерти мужа содержала что-то вроде пансиона для сирот. На каждого ребенка ей выплачивалось скудное содержание из монастырской или городской казны. Хватало на водянистое молоко, жидкий суп и кое-какую одежду. Иногда перепадало немного овощей и кусок жилистого мяса. Сирот на ее попечении было около двадцати, но после длинной зимы и весенней оттепели число их обычно сокращалось. Впрочем, ненадолго. Париж не знал недостатка в сиротах.
Несмотря на то, что наша благодетельница была вдовой кондитера, о сладостях мы имели смутное представление. Не пробовали, но знали, как они выглядят. На другой стороне улицы была кондитерская дальнего родственника этой вдовы. В витрине этой кондитерской я видел сладости. Помню, я часами простаивал перед этой витриной. Там переливалась всеми цветами радуги сахарная глазурь. Крошечные пирожные с кремовым шаром и ореховой крошкой. Они представлялись мне пищей неведомых могущественных существ. Где-то они обитали, эти счастливые существа, где-то рядом с Богом… Впрочем, о Боге представление тоже было смутным.
Местный кюре обещал, что Бог непременно всех нас накажет. И Бог представлялся мне в образе хозяина мясной лавки с огромным окровавленным тесаком. Этот мясник был огромного роста, широкоплеч, с красным лицом и хваткими жилистыми руками. Я видел однажды, как он ухватил за шиворот щупленького подростка, сделавшего попытку стянуть с прилавка связку кишок.
– Не укради! – громогласно возопил мясник, с хрустом выворачивая мальчишечью руку.
– Грех! – многозначительно подытожил кюре.
И я тут же представил Бога. Он хватает грешников, затем отрывает им руки и ноги. Когда видел на улице увечного попрошайку, безногого, безрукого, без глаза или с обрезанными ушами, то сразу понимал – грешник! Его Бог покарал. Он что-то украл или не был почтителен к старшим, молитву вовремя не прочитал, к мессе не явился, монаху милостыню не подал, господину не поклонился или еще того хуже – выпрашивал кусок сыра! Господь наш сорок дней в пустыне постился, крошки хлеба не вкушал, воды не пил, а мы – дети Сатаны, плоды греха – только о том и думаем, как бы животы набить. Я плохо понимал, о чем нам толкует по воскресеньям кюре, есть очень хотелось, но одно уразумел: я – грешник. В чем моя вина и каков мой грех, я не знал, мал слишком, чтобы искать ответы, просто чувствовал – виноват. Грязен, ущербен и плох. Есть те, кого Бог привечает, а есть те, кого отвергает. Вот я среди вторых. Задумка дьявола. Я смирился с этим и не задавал вопросов, да и не умел их задавать. Только иногда по ночам к сердцу подкатывала тоска, и я плакал от странной, узаконенной несправедливости. Вокруг пустота. Она населена людьми, но ты для них как будто невидим. И твой голос никто не слышит. Хотя ты можешь кричать. Но это не поможет. Тебе прикажут молчать. Или в наказание запрут в чулан. Объявят упрямым и капризным. А если и дальше будешь хныкать, то лишат того скудного, пресного обеда, что дает тебе силы. А еще тебя выставят босым под моросящий дождь, и там ты будешь просить прощения и каяться. В чем? Это не имеет значения. Ты доставляешь хлопоты. Ты – бремя.
Когда мне исполнилось восемь лет, выплаты на сирот внезапно прекратились. Позже отец Мартин рассказал мне, что случилось это по причине убийства маршала д’Анкра и ареста его жены Элеоноры Галигай. Молочная сестра королевы-матери время от времени делала пожертвования монастырям и приютам. А некоторым пансионам, что принадлежали частным владельцам, она даже учредила что-то вроде ренты или пенсии. На каждого подкидыша выплачивалась определенная сумма. Половину суммы владелица оставляла себе за труды, а из другой половины оплачивала скудный рацион воспитанника. Но маршальшу отдали под суд, и выплаты прекратились. На следующий же день наша благодетельница снарядила одного из нас и увела с собой. На следующее утро повторилось то же самое. Еще один воспитанник исчез. Мы не знали, куда. Ушедшие с ней более не возвращались. Оставшиеся угрюмо теснились на лежанках, укрывались тряпьем, тихо всхлипывали. По детскому невежеству своему мы не воображали ее скидывающей маленькие тела в Сену, но нам было страшно. Что-то неведомое, темное клубилось по ту сторону ворот.
Вскоре настал и мой черед. Мадам Гранвиль поправила мою курточку и пригладила волосы. Уже давно эта буйная поросль вызывала у нее раздражение. Волосы падали мне на глаза, и она утверждала, что я похож на волчонка. Я не знал, кто такой волчонок, но определил, что это нечто плохое. Однажды она схватила ножницы и, зажав меня между коленями, оставила бугристый, с проплешинами ежик. Волосы вновь отросли. Но на этот раз она не стала их стричь. Ограничилась тем, что провела мокрой рукой и согнала непослушную прядь со лба. Чтобы не смотрел, как звереныш. Затем взяла меня за руку и увела. Я не испытывал сожаления, но все же напоследок оглянулся. Это место, полутемное жилище, неприветливое, мрачное, стало источником моих первых воспоминаний. Там я мог укрыться от холода, там произнес свои первые слова. Там было что-то похожее на дружбу. А теперь я уходил и не знал, что ждет меня впереди.
Мадам Гранвиль привела меня на улицу Шардонне, к большому постоялому двору. Он принадлежал кому-то из ее дальних родственников.
Хозяина звали Эсташ. Слуг и служанок у него было достаточно, но нужен был кто-то еще, на совсем уж черную работу, желательно мальчишка, сирота. Месье Эсташ вовсе не напоминал того жилистого мясника, чью внешность я приписывал Богу, напротив, был тщедушен и мал ростом, но мне он показался гораздо более опасным. Мясник потрясал тесаком и угрожал, а этот мог, не произнося ни слова, убить.
Конечно, такие выводы я сделал гораздо позже, уже взрослым, а тогда я просто дрожал. За мою жизнь мадам Гранвиль получила несколько су. И расписку. Месье Эсташ стал моим господином. Моим первым владельцем.
Я работал – днем, ночью, вечером, утром. Трактир был большой, посетителей много. Иногда день и ночь менялись местами. Если я падал от усталости, любой из слуг мог пинком разбудить меня и послать за водой или на кухню. Я чистил овощи, щипал птицу, сгребал потроха, выносил помои, по десять раз на дню спускался в погреб, таскал тяжеленные бутыли с вином и уксусом, перебирал рис и бобы. И еще я постоянно таскал воду. Много воды. Вода требовалась на кухню, для мытья глиняных горшков, для чистки посуды, для приготовления супа, для привередливых гостей, для капризной хозяйки, для прачки и еще много для чего. Я таскал и таскал эту проклятую воду, по ведру в каждой руке, сползая по мостовой к набережной, сбивая колени и ломая спину. Иногда на обратном пути у меня подгибались ноги, и я падал, опрокидывая на себя ведра. Промокший до нитки, я поднимался и возвращался на набережную. За водой. Без нее я не мог вернуться. Без нее меня ждали поломанные ребра и голодная ночь в чулане. Меня запирали в нем вместе со старой утварью. Первые несколько ночей я спал на голом полу, а затем кто-то из сердобольных служанок бросил мне несколько старых, побитых молью юбок и дырявый капор. Зимой я мерз, летом задыхался. От усталости не разгибались пальцы, от голода сводило живот. Но я не умер, я выжил. И как-то даже окреп. Для хозяина я по-прежнему оставался мелким домашним животным, но прачка время от времени гладила меня по щеке, служанка, столкнувшись со мной, совала в руку яблоко, кухарка приберегала кусок пирога, и даже хозяйка, мадам Эсташ, заметив как-то, что у меня красивые глаза, сказала, что если меня отмыть, я мог бы прислуживать за столом.
А потом случилось это. Меня заметил хозяин. Прежде я был словно невидимка, часть кухонной утвари, старательный, безотказный, он бы и в лицо меня не узнал, поинтересуйся кто, тот ли это мальчишка, что воду таскает. Но тут он спустился на кухню, когда там, по редкой случайности, было тихо. Поварята гурьбой высыпали во двор птицу щипать. Повар с кухаркой осматривали битых гусей, а служанки судачили с зеленщиком и помощником пекаря. Я остался один над мешком белого редиса, с которого обдирал ботву. От томящихся соусов и кипящих супов было душно. Я стянул куртку и поминутно вытирал со лба пот. Ныла спина. На минуту я прислонился к высокой плетеной корзине, чтобы передохнуть. Ладони стали зелеными и кое-где саднили. Похоже, я задремал. Но тут же проснулся, будто кто-то толкнул меня в бок. На пороге стоял хозяин и смотрел на меня. Внутри все оборвалось. Я торопливо стал выхватывать из мешка белые землистые корнеплоды и выверенным движением обрывать листья. Он перешагнул порог и приблизился. Я внутренне напрягся. Сейчас он ударит меня. Я позволил себе заснуть. Я бездельничал. Предметов, дабы произвести экзекуцию, было в избытке. Соусные ложки, черпаки, скалки, каминные щипцы. Он ударит меня тем, что окажется ближе. Я невольно повел плечом и хотел уже закрыть лицо руками. Но он меня не ударил. Только приблизился. От его суконного передника пахло чем-то кислым. Я видел пятна на порыжевших башмаках. Этот человек за весь год моего пребывания в его гостинице и работы на него не сказал мне ни единого слова, а я безумно его боялся. Вдруг он взял меня за подбородок и заставил поднять голову. И потянул еще выше, вынудив встать. Я зажмурился. Чувствовал только холодные, сухие пальцы, что впивались мне в кожу. Сердце бешено колотилось, и в груди стало пусто. Вдруг он меня отпустил и ушел.
Я еще некоторое время стоял, оцепенев, а затем едва не повалился на корзину, из которой торчали зеленые побеги проросшего лука. Вернулись, гогоча и переругиваясь, поварята. В руках у каждого по розовой голенастой тушке. На меня даже не взглянули, но я все же предпочел вернуться к редису. До самого вечера все шло как обычно. Я бегал взад и вперед, выполняя мелкие поручения, которые с наплывом постояльцев сыпались на меня со всех сторон, получал тычки, затрещины, оборачивался на голоса. Спотыкался и падал. Только далеко за полночь, когда постояльцы окончили ужин, мне удалось оказаться в своей каморке и наконец упасть. А упасть для меня означало уснуть. Иногда мне казалось, что я и не сплю вовсе, так быстро пролетали эти несколько часов. С первыми лучами солнца громыхали бидоны молочника. Я просыпался и бежал во двор, чтобы помочь кухарке стащить эти огромные емкости с шаткой телеги. Закрыл глаза, а открыл уже перед бидоном с молоком. А момент провала в сон и вовсе от меня ускользал. Я засыпал, еще не коснувшись своего жалкого тряпичного ложа. В ту ночь я так же провалился в сон, но разбудил меня не грохот бидонов. В темноте на меня кто-то навалился…
Кто-то огромный, душный поворачивал меня лицом вниз, больно давил на затылок. Я уловил опасность не разумом – телом. Я был слишком мал, чтобы понимать или рассуждать. Разум еще не проснулся, а тело уже стянуло в дугу. Спасаться. Бежать. Страх будто наполнил меня воздухом и швырнул вверх. Страх подсказы вал, что делать. Я изогнулся так, что зубами смог дотянуться до навалившегося врага. Это было плечо под холщовой рубашкой. Знакомый кислый запах. Я вцепился, как волчонок, с которым меня так часто сравнивали. Нападавший взвыл и отпустил меня, но в следующий миг я получил удар в переносицу. Из глаз посыпались искры, я откатился в сторону, но сознания не потерял. Наоборот, боль усилила страх. Я не знал, что нападавший хочет от меня, но то, что это угрожает моей жизни, не сомневался. Темная фигура надвинулась. Сквозь слуховое окно проникал свет, я видел растопыренные пальцы. Он надвигался, путь к бегству был отрезан. Я перебирал по земляному полу руками и ногами – отползал к стене. Вдруг ладонь легла на нечто круглое и шершавое. Жесткий, увядший плод. Репа или брюква. В этом чулане иногда хранили мешки с овощами. Я схватил шар и бросил в надвигающегося врага. Швырнул отчаянным, звериным броском. Попал. Он опять взвыл и схватился за голову. Потом забулькал, заскулил и уже не пытался приблизиться. Подскакивал и бил ногами. Глухо урчал и взвизгивал. Увернувшись, я зацепил несколько составленных друг на друга глиняных горшков. Они рухнули с оглушительным грохотом. И тут же где-то рядом послышались голоса: «Пожар! Грабят!» Сразу все заворочались, застучали. Наверху бухнула дверь. Нападавший сразу отступил. Он шептал что-то многообещающе мерзкое. Голос в темноте, как клекот. Снова дохнуло кислым, и тут я узнал его. Хозяин! А кислый запах – от его старого кафтана в пятнах мясного соуса. Этот кафтан был очень старым, в жирных разводах, но хозяин никак не мог с ним расстаться. Чего бы он ни надевал под этот кафтан, даже новую сорочку, все мгновенно пропитывалось этим гнилостным, жирным запахом. Я укусил хозяина. Я ударил его. Но что он от меня хотел? Я не знал. Почему он спустился ночью из своей спальни в мой грязный чулан? Он хотел меня убить? Но если он хотел меня убить, он мог бы сделать это и днем. Мог взять плеть, трость, наконечник разливной ложки, кочергу и забить меня насмерть. Он заплатил за меня несколько монет. Он имел на это право. Что же он делал здесь? Впрочем, теперь он убьет меня наверняка. За дверью нарастал шум. Искали пожар.
Мне недолго осталось жить. Скоро рассвет. Я покосился на крошечное слуховое окно под потолком. Высоко… Но меня вел все тот же животный страх, который помогает кошке выбраться из горящего дома. Я подтащил из угла мешок с луком, взгромоздил на него большую плетеную корзину кверху дном, а затем взобрался на импровизированную лестницу. Это было несложно. Я так долго учился балансировать с двумя полными ведрами над обрывом набережной, что хватило двух коротких движений. Я даже сообразил выбросить в окно пару своих растоптанных сабо, которые падали с ног, но оберегали от заноз и уличной грязи. На шею я нацепил связку сушеных грибов, а за ней связку мелкого лука. С десяток таких связок было развешано по стенам моей каморки. В ушах прозвучал голос кюре: «Грех!», а когда выбрался на улицу, то даже втянул голову в плечи, ожидая, что сейчас с небес протянется жилистая, волосатая рука и схватит меня за шиворот. Но это быстро прошло. К тому времени мне уже с трудом верилось в карающую длань Господа. Я столько раз видел, как воровство оставалось безнаказанным, что видение Страшного суда значительно потускнело. Кюре твердил о десяти заповедях, грозил вечными муками, а люди вокруг только тем и занимались, что опорожняли карманы ближнего. Слуги воровали у хозяина, хозяин обсчитывал постояльцев, постояльцы грабили друг друга. Однако Бог вовсе не спешил вмешаться и пустить в ход свою жилистую длань. А если нет, то чего бояться? И я поудобней расположил обе связки у себя на шее.
Я почти не бывал за пределами гостиницы. Единственное, что я видел, так это набережная Вязов, куда я спускался за водой, и городской рынок. Кухарка время от времени брала меня с собой, чтобы на обратном пути я тащил корзину с пучками редиса и связками сельдерея. Иногда она навешивала мне на плечи полотняный мешок со свежеиспеченным хлебом. Он был еще горячий и приятно грел спину. И запах был такой мучительно вкусный. У меня живот сводило от этого запаха. Я ни разу не пробовал этот хлеб, только помнил запах. Успевал заметить блестящую золотистую корку, когда уже на кухне сбрасывал мешок с плеч на солому и вытряхивал содержимое в большую корзину. Меня тут же выгоняли, и я уже не видел, что происходило с этим хлебом дальше. Но посещать рынок мне нравилось. Это единственное, что вносило некоторое разнообразие в череду нескончаемых ведер. Шум, гам, толчея, застрявшие повозки, красные лица, разинутые рты. Это давало пищу воображению, ибо ничем иным ему еще не доводилось питаться. Я смотрел на этих людей, потных, разгоряченных, таких разных и в чем-то фундаментально единых, пытался угадать, разведать, что там, по ту сторону их гремящей суеты. Я воображал их дома, их родителей, их детей, их повседневную жизнь, их тревоги. Все мои задумки не имели разительных отличий от уже известных мне картин, но я все же учился подмечать детали. Я запоминал и придумывал. Обрывок цветной материи представлялся мне таинственной картой. Незнакомое слово – ключом к этой карте. Было опасно и увлекательно. Мир был полон загадок. Я, само собой, не задавал себе вопросов о страданиях и противоречиях, окружавших меня, я всего лишь смотрел. Картины, запахи, звуки. Вся эта круговерть указывала на неведомую мне прежде сложность окружающего мира, на долину, что лежала по ту сторону улиц. Я бы хотел увидеть эту долину, уже заглядывал в узкий, темный переулок, но тут кухарка окликала меня, и с мечтами приходилось расстаться. Я плелся вслед за ней, волоча покупки, и грезил об одном – скинуть с плеч тянущую ношу и тайком поживиться куском черствого хлеба.
И вот я свободен. Я там, где давно хотел оказаться, и нет более стража, что велит мне повернуть обратно. Я избавлен от ведер с водой и жесткой, ранящей пальцы ботвы. Почему же мне так страшно? Мне страшнее, чем было прежде. Неизвестность пугает. Я наконец вышел за ворота, но едва жив от страха. Готов вернуться обратно и лечь к ногам хозяина. Пусть бьет, пусть пинает ногами, только пусть не гонит сюда, в мир, где все незнакомо. С утра я бы вновь проснулся от грохота бидонов, привычно взялся бы за дужку ведра, под вечер мне бы достался кусок гренки или даже вываренный хрящ, а после ужина я бы свернулся в углу на своем дырявом ложе, и все повторилось бы сначала. Больно и тяжко, но знакомо. Куда же теперь? Где я найду приют и скудный ужин? Чем укроюсь от непогоды? Послышался шорох. Я заполз под прилавок. Там кучей была навалена солома. Гнили луковые очистки. Я забился в самый дальний угол, прижался спиной к дощатой перегородке. Опять шорох. С одной и с другой стороны. Я подумал, что это крысы, и у меня отлегло от сердца. Крыс я не боялся. Они были привычными, почти ручными. Я видел их марширующими в погребе, заставал в собственной каморке, иногда замечал перебегающими улицу. Нет, они были почти друзьями. Сметливые, ловкие, с черными блестящими глазками. У мэтра Эсташа им время от времени объявляли войну, брызгали ядом, сыпали отравленное зерно, но это не помогало. Они всегда возвращались. А одну из них я даже пытался приручить. Оставлял ей в углу сухие корочки сыра, которые подбирал в зале, где обедали постояльцы. И по вечерам, если оставались силы, угощал ее этим лакомством. Она даже приходила заранее и ждала меня. Воздевала к луне остроносую мордочку и принюхивалась. А потом она исчезла. Не пришла больше. Это случилось вскоре после того, как мадам Эсташ завела новую кошку. Вернее, кота. Огромного зверя с рыжими подпалинами. Его голода и ярости хватило, чтобы внести некоторое замешательство в ряды погребных крыс. Но кот тоже вскоре исчез. Полагаю, переоценил свои силы в неравной схватке. Крысы быстро учатся. На рынке их тоже много. Солома шуршала все громче. Маленькие ножки топотали. Вдруг шевельнулось нечто более объемное по весу. И шевельнулось совсем рядом. Это уже не крыса, это создание ростом с меня. Глаза мои уже привыкли к темноте, и я различил эту фигуру. Человек! Но небольшой. Мальчишка. Едва я подумал, даже издал какой-то горловой звук, как он придвинулся ко мне. Большие настороженные глаза, волосы – свалявшийся колтун, личико треугольное, злое. Он сопел и подползал ко мне. И я вновь последовал совету не рассудка, а инстанции, мне совершенно неведомой, – снял с шеи связку грибов и протянул незнакомцу. Он на мгновение замер, обдумывая, затем схватил связку и обнюхал ее с той жадностью, с какой обнюхивала сырную корку моя знакомая крыса, распознав запах, сорвал подсушенный стручок и захрустел. Я смотрел на него с удивлением. Надо же! Даже мне не приходило в голову утолять голод сушеной приправой… А он ест. Вновь шорох. И ящерицей скользнула вторая тень. Еще один мальчишка. И потянулся к той же связке. За ним еще один.