Kitabı oku: «Девочка плачет…»
© Рикас И. 2018
* * *
«Девочка плачет: шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит…»
Б. Окуджава
В тени, ближе к голым кустам еще чернеют последние апрельские клочки сбившегося мокрого снега, но боковая дорожка старого кладбища расчищена и посыпана свежим мокрым песком. Песок поскрипывает под колесами инвалидного кресла, которое толкает перед собой мужчина. Он почти седой, но видно, что до старости ему далеко: прямая спортивная фигура, широкие сильные плечи. Глаза спрятаны за темными очками, складки от уголков губ – вниз. В кресле женщина. Худенькая, с короткой стрижкой. В руках у нее сумочка, цветы. Дутый пуховичок виден до пояса, ноги укрыты толстым грубым пледом. Они негромко разговаривают. Она спрашивает:
– Что же ты теперь, в суд подавать будешь?
– Где, как? – отвечает он. – Там или здесь? Здесь у нас вряд ли что-то из этого выйдет. Там – тем более.
– Почему?
– Не мне тягаться с такой акулой.
Они молчат. Потом женщина говорит:
– Знаешь, ты прав. Надо все это оставить в прошлом, как будто ничего не было.
– Ну да, – отвечает он. – Как будто жизни не было…
Часть I
1. Ванька
Ванька и Анька сидели за одной партой с четвертого класса. Вышло это так. В самом начале учебного года в школе пошли слухи, что началась эпидемия педикулеза. Четвероклашки, конечно, слова такого не знали. Просто знали, что – вши. Кто-то кому-то объяснил, ну и все стали знать, что стригут налысо и вонючим мылом моют.
Однажды Анька пришла в класс, подстриженная «под ноль». Дома она плакала, просила мать хоть недельку «поболеть», не ходить в школу бритой. Думала, за неделю обрастет. Все зря. Мать повязала ей платочек, и Анька пошла в класс. Села на свое обычное место, за третьей партой у окна.
Подружка Лизка, которая с Анькой с первого класса за одной партой сидела – красивая, с пышной копной рыжих волос – увидев Анькин платочек, фыркнула, вскочила, сгребла свои вещи и пересела на другой ряд. Анька опустила голову, залилась краской вся: ей казалось, даже пятки покраснели. Мальчишки сзади заржали.
Вдруг Анька услышала, как шлепнул ранец о парту и кто-то сел рядом. Она скосила глаза, посмотрела осторожно, не поднимая головы. Ванька Ершов! Он уж вытащил свои книжки, тетрадку, пенал – видно, собрался здесь сидеть. На Аньку он не смотрел, деловито раскрыл тетрадку и, макая ручку в Анькину непроливашку, старательно начал выводить: «Десятое сентября. Классная работа». Прозвенел звонок. Все захлопали крышками парт, вскочили, затихли.
Вошла Евдокия Павловна:
– Здравствуйте, садитесь, ребята.
Коротко простучали парты, все сели. Ванька тянул руку вверх.
– Что ты, Ершов? – спросила учительница, хмурясь. – Почему не на своем месте?
– Евдокия Павловна, я плохо вижу с заднего ряда, – сказал громко Ванька. – Можно я с Кричевской буду сидеть? Я уже спросил Смирнову. Она согласная.
– Надо говорить «согласна», – произнесла учительница, всматриваясь в Анькину косыночку. – Хорошо, Ершов, разрешаю… но смотри, до первого замечания! Будете болтать – сразу рассажу.
Ванька и сам не знал, зачем он сел с Анькой. Просто, когда Смирнова выкатилась из-за парты, и пацаны заржали, он… ну просто вскочил и сел с Кричевской. Сам не знал – зачем, просто вскочил и сел. Вроде что-то сдуло его с места. А у него всегда было так: в драку ли броситься, кошку с дерева спасти или помочь кому-то – его как будто вихрь подхватывал, и он уже не думал. Он ее, Аньку эту, и не замечал никогда. Чего ее замечать: писклявая, маленькая, нос вечно на мокром месте, на физкультуре почти последняя. Очки, косички тоненькие, серенькие… и те – были.
В тот же день на четвертом уроке, – пения, когда строгую Евдокию Павловну заменил добрый Сем Семыч, физрук, он же трудовик, он же завхоз, умевший немного на баяне, – Ванька почувствовал тычок в спину и протянул руку назад. В ладони оказался комочек бумаги. В записке были нарисованы каракули, обозначавшие девчонку и мальчишку, которые палочками-руками держались друг за друга, и обидная надпись: «тили-тили тесто, жених и невеста».
Ванька повернулся назад, погрозил кулаком – не кому-то, а так, вообще. Ванька Ерш был такой парень: мог и вдарить. Почти выше всех в классе, третьим на физкультуре стоял. Отжимался он на кулачках тридцать раз легко, и на брусьях тоже мог. Так мог, что, казалось, в нем и веса нет совсем, вроде как птица порхает.
На следующее утро, войдя в класс, он по привычке пошел к своему месту в последнем ряду. Но вспомнил, резко обернулся, посмотрел на Анькину парту и увидел, что Анька, как мышонок из норки, блестящими, огромными на ее маленьком личике бусинами смотрит на него из-под своего платочка, как будто ждет. Ванька вразвалочку подошел, бросил на парту ранец:
– Привет, Крича. Пример получился?
– Да, получился, а у тебя? – тихо, ручейком прожурча-ла Анька.
– Молодец, Кричевская! – похвалил Ванька и стал доставать свои тетради.
К Новому году все забыли, что когда-то Ерш сидел не с Кричей. Ванька и сам забыл. Казалось, что он почти не замечает ее. Но на физкультуре, когда играли в баскет или в вышибалы, или на шумной перемене, когда все носились, как угорелые, он нет-нет, да и находил глазами Анькин затылок с отросшими белесыми, с белыми бантиками, крошечными хвостиками: как она там, цела? Не обижают ее?
К новогоднему утреннику их четвертый, выпускной из начальной школы, класс по школьной традиции должен был ставить спектакль. Выбрали «Зайку-Зазнайку». Вернее… Евдокия Павловна сказала:
– Предлагаю пьесу «Зайка-Зазнайка».
Ну они и выбрали. Готовиться начали еще за месяц. Все уроки чтения и «внекласски», все классные часы читали по ролям и разбирали пьесу. Наконец однажды, на классном часе, который всегда бывал последним уроком, Евдокия Павловна сказала:
– Ну вот, ребятки, теперь вы все знаете пьесу, каждый может сыграть любую роль. Давайте теперь решим, кто какую роль будет исполнять.
Поднялся шум, все хотели быть Старым Зайцем, или Волком, или Лисой. Тогда Евдокия Павловна, которая с каждым своим выпуском четвероклашек ставила эту сказку, достала заранее приготовленный список и зачитала роли. Ваньке достался Волк. Неплохо! Учить не так много. И песня есть. Ванька представлял себе, как он, щелкая зубами, будет петь: «Я в кустах сегодня рано съел рогатого барана…» Аньке достался Третий Зайчонок. Самая завидная роль, Рыжая Лиса, досталась Лизке Смирновой. Конечно, она – красивая, и волосы рыжие.
После урока ребята погалдели еще немного и стали расходиться. Ванька проскакал вниз по лестнице, забежал в спортзал узнать, будет ли вечером тренировка по баскету, и отправился в раздевалку. У начальной школы была своя раздевалка, отделенная от больших высокой, Ваньке почти до лба, деревянной загородкой. Пальто и куртки висели на вешалках под номерами: у каждого – свой. У Ваньки был номер 4а-8, это значит: класс – четвертый «а», вешалка восьмая. У Аньки – 4а-11 – почти рядом с Ванькиной.
Ванька увидел, что Анькино пальто и мешок на шнурке, в котором Анька приносила сменку, еще висят на вешалке. Из мешка торчали Анькины маленькие, с облупленными носами, сапожки на боковой шнуровке. Ванька удивился, ведь девчонки все ушли. Он стащил с вешалки свои вещи, достал из мешка черные, на резиновом ходу, валенки и сел на длинную лавку, стоявшую вдоль стены, чтобы переобуться.
Тут ему показалось, что он слышит тихий писк, или даже не писк, а как будто поскуливание. Ванька огляделся – никого. Заглянул под лавку – нет, писк не оттуда. Он прислушался. Писк доносился из-за загородки. Ванька ухватился руками за верхний край загородки, подпрыгнул и подтянулся к краю, упираясь ногами. Он увидел, что в углу раздевалки старшеклассников, в закутке между лавкой и стеной, сидела, скрючившись на корточках и уткнув лицо в колени, Анька Кричевская. Анька ревела. Ванька спрыгнул, обошел вокруг загородки, вошел на половину старшеклассников и подошел к Аньке.
– Кричка, чего ревешь? – спросил Ванька тихо.
Анька не подняла головы, а как-то еще больше съежилась и заскулила громче. Ванька стал мяться с ноги на ногу. Он не знал, что делать. Был бы перед ним пацан, он бы пихнул его, посмеялся бы, или еще что – уж было бы ясно, что нужно. А тут?
– Кричевская, что случилось, скажи, – опять спросил Ванька и, неловко ухватив Анькину руку, потянул, пытаясь открыть ее лицо. Анька дернулась, пошатнулась, но не упала, а только заревела еще больше.
– Ну ладно, не хочешь – как хочешь. Реви тут одна. Сейчас старшикú придут, а ты здесь. Думаешь, понравится им? Вмажут тебе! – Ванька совсем не знал, как заставить Аньку замолчать, но и уйти не мог. Как-то нехорошо у него было внутри от этих Анькиных слез. Так бывает, к примеру, с ненадежным зубом: еще не болит, но уже знаешь, что скоро заболит.
– Аня, ну скажи, чего сырость развела?
Анька вдруг замолчала, как будто то, что он назвал ее по имени, подействовало. Она подняла голову, потерла глаза и щеки маленькими кулачками.
– А ты никому не скажешь?
– Конечно, нет, что я – дурак?
– Лиса-а-а, – протянула Анька, снова начиная реветь.
– Что – лиса? Да Анька же, перестань выть, а то уйду!
Заикаясь и всхлипывая, Анька, наконец, объяснила, что мечтала получить роль Лисы, а вовсе не Третьего Зайчонка.
– Анька, ну ты чё, совсем?.. Ты ж маленькая, какая из тебя Лиса?
Анька опять залилась слезами, причитая:
– А Лиса что, большая?! Лиса сама меньше собаки! И я все слова знаю, и… у нас хвост настоящий! – и Анька еще пуще завыла. Ванька ухватился за ее плечи, потряс:
– Какой еще хвост? Ну Анька, харе реветь! И потом, Евдокия правильно Смирнову назначила, у нее волосы рыжие.
– Волосы – это ничего. Ты костюм Лисы видел, когда в прошлом году театр про Кота Котофеича показывали? – вдруг быстро заговорила Анька. Ванька молчал. Он был рад, что она хотя бы плакать перестала.
– Там маска лисья на лицо, – начала быстро объяснять Анька, – и шапка рыжая плюшевая с ушами торчком, так что ни волос, ни лица не видать, и рукавицы черные до локтей. А здесь – только юбка и кофта. Даже хвоста нет! А у моей бабушки хвост есть рыжий, меховой, от настоящей лисы. Я, может, еще с прошлого года мечтала, и все слова выучила.
– Что ж ты, дура, Евдокии это все не сказала, когда роли раздавали?
Анька на это только вздохнула порывисто, уставилась в пол. Ванька подумал немного, потряс Аньку за плечо:
– Ладно, Анька, погоди. Я, может, что-нибудь придумаю.
– Что ты придумаешь… – вздохнула Анька тихо.
– Что-что… добуду тебе Лису! Не реви только, ясно?
– Как добудешь?
– Как, как! Перекак! Увидим. Одевайся, идем. Мне домой надо, а то, если я запоздаю, мои преды в школу побегут узнавать, где я.
На следующий день на большой перемене Ванька подошел к Лизе Смирновой:
– Слушай, Смирнова, в кино хочешь ходить бесплатно все каникулы?
Лиза так удивилась, что даже воображать забыла:
– Конечно, хочу, а как?
– Как-как? Перекак! А книжку хочешь? «Остров сокровищ», в двух частях? Большую, с картинками?
– Ты что, Ершов, с дуба упал? Чего тебе надо?
– Смирнова, я тебе книжку насовсем отдам, мне на день рождения подарили. Совсем новая! И абонемент принесу на кинолекторий. Но обещай, что сделаешь, как скажу.
– Еще чего захотел! Сначала скажи, чего тебе надо.
– Да ничего особенного. Просто откажись Лису играть, вот и все.
– Чего-о-о захотел! – протянула Смирнова. – Какой умный! Но потом подумала и сказала: – А что это за кинолекторий такой?
– Ты что, не знаешь? Это классная вещь! Кино смотришь бесплатно все каникулы. Три раза в неделю! Люди, прикинь, ночью в очереди стоят, чтобы абонемент купить!
Ванькины родители оба работали в Эрмитаже, и еще в начале ноября отец принес ему абонемент на январский детский кинолекторий.
– Слушай, Ершов, а зачем тебе, чтобы я от Лисы отказалась? – задала, наконец, Лизка вопрос, которого Ванька боялся больше всего.
– Понимаешь, Лизка, я с пацанами поспорил. Только это – секрет, – начал Ванька подпускать туману.
– Какой секрет? Скажи! – заинтересовалась Смирнова.
– Да как сказать… вообще-то ничего особенного. Просто мы на коньки поспорили. Дурак я, сгоряча ляпнул. А теперь, думаю, впарят мне преды за коньки, если отдать придется. Новенькие конечки! Да и вообще. Зимы еще – вагон, а я без коньков! – одним духом выпалил Ванька и цепко взглянул в лицо Смирновой, пытаясь понять, поверила ли.
– Да что за спор-то?
– Они сказали, что, раз ты самая красивая, то Евдокия тебя на Лису назначит.
– Ну а ты? – поторапливала Смирнова, довольная, что Ванька ее красивой назвал.
– А я сказал, что не назначит, потому что Лиса не должна быть красивой, раз она отрицательный персонаж. Ну и вот, проспорил. Конечно, кино и книжку тоже жалко, – изображая сомнение, проговорил Ванька, – но коньки – за них мне точно влетит.
– Ну ты, Ершик, даешь! А что, правда, что Лиса – это… ну, отрицательная? – недоверчиво проговорила Лиза.
– Ну конечно, а какая же она! Ты сказку-то читала? Видала, сколько там слов в Лисе? Прикинь, это все наизусть учить придется! – нажал Ванька.
– Ой, правда. Я даже не подумала! – Лиза с досадой поджала губы, потом тряхнула рыжей гривой: – Ладно, Ершов. Завтра покажешь книжку и этот… – Она запнулась, потом выговорила скороговоркой: – абонент, понял?
Полдела было готово. Ванька не сомневался, что Лизка не устоит, когда увидит «Остров». Теперь надо было уломать Евдокию Павловну, учительницу.
После уроков Ванька набрался храбрости и постучал в «Учительскую». Евдокия Павловна удивилась, увидев, кто заглядывает в щелку двери, вышла в коридор:
– В чем дело, Ваня?
– Евдокия Павловна, я это… – Ванька вдруг испугался, что не сможет объяснить так, чтобы учительница поняла, почему Анька обязательно должна быть Лисой. Он начал объяснять путанно, сбивчиво, издалека, и все не мог выговорить главного. Наконец промямлил:
– Пусть Кричевская будет Лисой, пожалуйста. Она целый год мечтала. Смирнова тоже согласная! Согласна…
– Но почему, Ваня? – произнесла учительница. – Зайчонок – тоже хорошая роль. Мы же говорили с вами, что в спектакле нет ролей важных и не важных.
Ванька потупился, покраснел. Помолчал, собираясь с духом, посопел носом, потом сказал тихо, почти прошептал:
– Понимаете, Анька – самая маленькая, самая некрасивая. А если ей дадут Лису, она будет думать, что она – как все. Ну что вроде, она – не хуже других…
2. Отец
Тяжело, неясно на сердце у Антонио Бонисетти. Бродит в нем нутро, бродит, как незрелое вино, но не дает это брожение веселья. Поднимается откуда-то со дна его усталого сердца густая, темная пена злобы. Злобы на дочь – непокорную, умную не по годам, холодную, будто чужую. Злобы, что заставляет его сидеть по целому часу без дела, низко опустив кудрявую, густо просоленную голову, уставив глаза в одну точку, сцепив в заржавленный замок тяжелые темные ладони. Никогда раньше не водилось за ним такого.
Антонио как знал, что так будет – не хотел дочери. Хотел сыновей. Сыновья – помощники, рабочие руки. Сыновья – для себя. А дочь? Кому растишь? Проку в ней нет, разве что матери по хозяйству помочь. А та и сама справится: рожать да за домом смотреть – все ее заботы.
Бог не обидел его, сыновей трое. Старший, Тонино, уже управляется с рабочими: нанимает, рассчитывает. Дело понимает, землю понимает, технику понимает. Все дело благодаря ему и поднялось: он был одним из первых в Брази, кто придумал цветы разводить и продавать в гостиницы для богатых туристов. Двое младших пока в школе. Как закончат – тоже подмога. Луиджи сразу в работу пойдет. К тому времени земли подкупят, техники подкупят. Новые теплицы построят – дело растет. Младшенького, Лучиа-но, можно и в университет послать. Можно, можно… пусть учится, будет доктором или инженером. Дед, пришедший с Корсики рыбак, а может, и не только рыбак, – кто его знает, на чем он заработал, чтобы здесь, в Лигурии, землю купить – и не мечтал, что внук его доктором будет. Не мечтал, да…
Одна тяжесть на душе – Орнела. Родилась она в марте, в самом конце, в пятьдесят пятом – второй, после Тонино. Не сразу, с большим перерывом. Долго злился Антонио на жену, простить не мог. Только когда следом за дочерью появился Луиджи – успокоился, отмяк. Малыш Лучиано и вовсе смягчил сердце стареющего отца, примирил с женой.
Карлотта жалела дочку, чувствовала, что отец не любит ее. Упрашивала его послать девочку в школу, ведь не средневековье, двадцатый век. Но муж тянул. Девчонке исполнилось девять, когда приехала чиновница из муниципалитета, привезла бумагу: приказ, чтобы отдали ребенка в школу.
А и счастлива была Нела! Нарядили ее, как куколку: чулочки белые, туфельки лаковые – у дона Франческо купили! Платье с белым кружевным воротничком. Все «ба-бузя», мать Карлотты – она дала денег на наряды. Бабушка всегда баловала внучку и втайне уже шепнула Карлотте, что и дом на берегу, и сундуки с добром: кружево савойское, полотна, скатерти, мебель старинную, дубовую, с резными львиными мордами и цветами – все внучке завещает.
А и красавица была Нела! Высокая, стройная – в материну породу. Отец-то ростом не вышел: был приземист и кряжист. Волосы у дочки почти светлые, каштановые, мягкими кудрями, – не как у отцовской породы, крутой спиралью. И личиком тоже светлая, как будто солнце ее не палило. Глаза с зеленью, бровки густые, ровные, губки румяные, зубки белые, как пена на волнах. Ручки и ножки маленькие, точеные, пальчики длинные.
Девчонка оказалась умненькой, в аттестатах, что учитель присылал в конце месяца, одни похвалы и восторги. Карлотта замирала от гордости, прятала листки под скатерти в нижний ящик комода.
Отца учительские похвалы не радовали. «Зачем, – думал, – ей эта грамота?» Сам он был грамотный, но почти не читал. Только разве газету, да и то больше напоказ соседям: сидел с ней по воскресеньям за столиком перед кафе на церковной площади, пока жена судачила после службы с товарками.
Когда девчонке исполнилось шестнадцать, отец собрал семью за столом, объявил:
– Орнела училась семь лет, узнала много наук. Принесла в дом много наград и похвальных листов. Мы гордимся нашей дочкой и сестрой, – он говорил значительно, медленно, поочередно оглядывая каждого. – Пришло время ей становиться взрослой. Сын дона Франческо Камбиазо, Фантино Камбиазо, приходил ко мне. Говорил о ней. – Он помолчал, потом продолжал: – Дон Франческо Камби-азо – человек известный. Его магазин славится на всю округу. Господа специально приезжают к нему за туфлями. Говорят, на будущий год откроет второй магазин. На набережной Савоны!
Антонио значительно поднял вверх палец, опять помолчал, покивал головой, как бы в подтверждение важности сказанного.
– Я заставлять не буду. Орнела и сама должна понимать. Такой брак – честь для семьи. Думай, Орнела! – И он тяжело и долго посмотрел на дочь.
Орнела побледнела, сдвинула над переносьем брови. Исподлобья смотрела на отца и казалось, искры вот-вот брызнут из ее глаз. Мать первой не выдержала, тихо вздохнула:
– Что ж, дочка, надо соглашаться.
Орнела сжала край стола побелевшими пальцами, почти прошептала:
– Я хочу учиться. Пожалуйста, отец!
Антонио хлопнул по столу ладонью, прикрикнул:
– Я сказал – нет! Что ты такое? Женщина! Тебе нужно замуж. И детей рожать. У тебя есть братья! – Он оглядел, как будто пересчитал, сыновей; те опустили глаза под взглядом отца. Тот продолжал уже тихо, с расстановкой: – Пусть парни учатся, а вам, длиннокосым, нечего зад просиживать да отцовские деньги переводить.
– Отец, все мои подруги придут осенью в школу, а меня не будет! – взмолилась Орнела, прижала к груди сцепленные ладони. – Как же, разве я хуже? У Мирабелы тоже братья, и аттестат хуже моего, а она идет учиться.
– Про подругу твою слышать не желаю, – опять поднял голос Антонио, – не желаю! И видеть ее рядом с тобой не могу. Кукла! Раскрашенная кукла. И отец ее – старый глупый индюк. Индюк! Превозносит ее, как Святую Деву. Носится с ней: «моя Белуча то, моя Белуча сё!» Избаловал девку, как содержанку. Да где это люди видели, чтобы девчонке, которой и шестнадцати нет, такие подарки дарить. Автомобили дарить!
– Это всего лишь старый «Фиат», ему сто лет, – осмелилась вставить Орнела, и тем только раздразнила отца.
– Не смей говорить! – Он вскочил, опять ударил по столу, да так, что стоявшая на столе старинная, все в трещинках, руанская фаянсовая хлебница звякнула о подставленное под нее блюдо. – Ей еще и по закону ездить нельзя, а он ей… И ты на нее смотришь! Тоже хочешь автомобили получать?!..
– Но отец, я прошу вас только об одном, пожалуйста, я хочу, чтобы у меня была профессия, – на глаза Орнелы навернулись слезы. – Я буду работать и выплачу вам, назначьте мне долг. Умоляю, отец!
Антонио, опершись тяжелыми ладонями о стол, смотрел на дочь набычившись, исподлобья. Глаза его загорелись, лицо налилось кровью.
– Я сказал: нет! Пойдешь замуж.
– Так и не пойду! – закричала вдруг Орнела и вскочила, махнула ладонью по глазам, по щекам, прогнала слезы. – Не пойду ни за что! Лучше из дома уйду, буду работать. Пусть все говорят, что Антонио Бонисетти дочь из дома выгнал!
Красные точки, как вишни по земле из опрокинутого ведра, запрыгали перед глазами Антонио. Он почти зарычал:
– Дочь, не смей ослушаться моей воли!
– Не пойду, лучше убейте! – Орнела кинулась к двери, где в простенке, в деревянной распорке хранились охотничьи ружья, выхватила одно, швырнула его на стол перед отцом:
– Не пойду! Лучше застрелите меня! – Она встала перед ним: прямая, высокая, с охватившим голову пламенем растрепавшихся волос, засветившихся от упавшего сзади луча солнца.
Отяжелели, кровью набухли глаза Антонио:
– Ах, вот ты как! Мало я горя видел от тебя! Так и убью, не пожалею! – Антонио схватил ружье, вскинул его, направив на дочь. Поганая девчонка засмеялась треснувшим, как стекло, обидным смехом, вплотную подскочила к отцу, уперлась лбом в ствол:
– Ну так что ж. Стреляй, стреляй, не медли! – впервые дочь обратилась так к отцу: никогда в жизни он не слышал от нее «ты».
– Антонио! – зарыдала мать, вскочила, вцепилась корявыми темными пальцами себе в волосы, но побоялась коснуться мужа. – Опомнись, что ты, перед тобой твое дитя!
Братья сидели тихо, не смея сказать ни слова. Антонио не почувствовал, а увидел, как затряслись его руки, как ствол стал биться о лоб дочери. Она не отстранилась, сухими глазами насквозь прожигала отца. Он опустил руки, ружье глухо стукнуло, упало. Ноги его обмякли, он без сил сел на стул, закрыл пепельное лицо большими узловатыми ладонями. Сыновья не должны увидеть его слез. Кар-лотта подхватила выпавшее из рук Антонио ружье, сунула его подальше под комод, замахала руками на дочку, вытолкала ее из комнаты.