Kitabı oku: «Душа для четверых», sayfa 3
– Это уж точно, внуков в наше время не допросишься, – закивала Лилия Адамовна. – Мой вон за тридцатку, а ни жены, ни детей, ни невесты приличной… Как ты вон, умру и внуков не повидаю.
– Да, вам-то совсем немного осталось, – сочувственно кивнула мама.
Соседка застыла, ее натянутая улыбочка прилипла к зубам. Галке захотелось одновременно расхохотаться и выбросить Лилию Адамовну за порог. Снова, что ли, поговорить с мамой про сиделку, ну невозможно же в одной квартире сидеть с этой бестактностью на кривых старушечьих окорочках…
Вместо этого Галка растерла щеки и решила:
– Чай допью, и в общагу. На последнюю пару надо заглянуть.
– Молодец, – покивала мама. Лицо ее отливало зеленцой. – Лучше уснуть на паре, чем у матери на мягком диванчике.
– Ты скажи, когда тебе в больницу ехать?
– Да никогда. Я здоровая как бык. Завтра нормы ГТО сдаю.
– Завтра и поедем, – влезла соседка. – Иван Петрович и спуститься поможет, и довезет. Только вот спина у него…
– Онколог же по расписанию, да?
– Нет. – Мама попыталась подняться. – Пойду полежу. Устала.
– Онколог, да. – Лилия Адамовна понизила голос и чуть наклонилась к столу. – Срезы сделали, биопсию и анализы, проверят, действует химия новая или нет. Но я думаю…
– Лучше пряники иногда жевать, чем думать. – Мама и правда встала, оперлась кулаками на стол. Заметила, как дернулись Галкины губы. – Еще повоюем, хватит уже заунывных панихид. Я живая вообще-то.
– Никто и…
Мама оборвала Галку, махнув рукой:
– Перестань. И переживать прекращай, химия сильная, а побочки – просто услада, вытравит и заразу, и меня заодно, но я-то быстро восстановлюсь. Забьем? Через пару месяцев носиться буду, на работу пойду устраиваться… Ну, Гала, улыбнись! Так люблю твою улыбку.
Галка все-таки проводила ее до кровати, крепко обняла на прощание – ни веса, ни тела, одни полые кости и легонькая светлая душа. Галка уверяла себя, что мама выздоровеет, она всегда справлялась и выживала, выкарабкивалась, с чего бы этому измениться? Только вот Галка, видимо, и вправду выросла. Закрывать глаза и прятаться под мамину юбку не хотелось, мысли накатывали сами собой, тяжелые, неповоротливые, – а если нет? На что хоронить, с кем договариваться о месте на кладбище? В каком платье мама захочет лежать? И не спросишь у нее, она изо всех сил ерничает и устраивает клоунаду, только бы не показывать ровно такой же страх. Она уже сидит с ними на одной кухне, смерть, – не старуха с косой, а тяжесть, холодная и липкая, которая вдавливает в табуретку. Только чаю ей еще не налил никто, ждут.
Галка должна была подготовиться ко всему. Она копила деньги, заводила разговоры издалека и пыталась представить, как будет жить без мамы. Плакала по ночам до икоты, и соседки орали на нее, но легче не становилось. Грудь забило будто монтажной пеной, и та схватилась камнем – только вырезать. Матери уже вырезали опухоль, и все равно рецидив, и новая химия, и равнодушно-спокойный голос врача, отсекающий любой намек на Галкину истерику: «Прогноз плохой. Готовьтесь».
И Галка готовилась. Пыталась готовить и маму, но та вообще готовку ненавидела и предпочитала решать проблемы по мере поступления. Разве она уже умерла? Вот и нечего пока об этом говорить.
– Постарайся дожить до следующей встречи, – шепнула Галка маме в волосы.
– Клянусь своей вечной молодостью! Или ходить мне лысой.
Она снова улыбалась, и Галка смотрела на эту улыбку во все глаза, пыталась ухватить соскальзывающими пальцами. Ей казалось стыдным тянуться за мобильником, кричать «Не шевелись!», фотографировать, да и уйдет эта искренняя улыбка, стоит им чуть пошевелиться, вздрогнуть. Столько в ней было любви, что ни одна камера не справится.
Закрыв дверь, Галка прислонилась лбом к ледяному железу и выдохнула.
Она порой думала, что останется после ее, Галкиной, смерти, – что передадут семье или волонтерам, какие воспоминания? Вот эти деньги, спрятанные в карман халата, и сильное жжение в груди, как от изжоги? Разбор вещей Анны Ильиничны, перебравшие водки учительницы, вороватая Кристина? Или мамины шутки, неизменные, даже когда сатурация падает до минимума, а гемоглобин невозможно отыскать во всем ее бледно-немощном теле?
Но в том, что останется вот эта вот улыбка, Галка не сомневалась.
Маме давали два месяца, не больше. Она протянула полгода, а тут еще и новую химию попробовали, экспериментальный протокол… Надежда оставалась, съежившаяся и неразличимая глазом, но готовая в секунду вырасти под облака. Галка благодарила и небеса, и Бога, в которого не верила, и космос, и судьбу – она готова была просить кого угодно, только бы мама пожила еще. Даже не выздоровела, нет, иллюзий Галка давно не питала.
Просто пожила.
Общага опустела на время учебы, только стучал кто-то ножом по разделочной доске в общей кухне. Галка сунулась в холодильник, увидела, что весь ее пакет упрямая комендантша отправила на помойку, нашла контейнер одной из соседок и выхлебала оттуда разваренную сладкую картошку в бульоне. Кто-то по глупости поставил на полку в дверце питьевой йогурт, и Галка воровато отхлебнула из него, ощутила малиновые зерна на языке, зажмурилась.
Ни на какую пару она, конечно, не пошла. Упала на кровать прямо в куртке, натянула колючее одеяло на подбородок и долго еще не могла уснуть, вспоминая встречу. Все молитвы выветрились из головы, выдулись стылым предзимним ветром, и Галка просто лежала, обняв колени, с зажмуренными глазами.
Только бы мама еще пожила.
Глава 2
«Недопонимание»
Дана приблизилась к подъезду, щурясь, вгляделась в парковку и выдохнула – место, на котором отец любил оставлять свою колымагу, этой ночью пустовало. Машины стояли всюду, молчаливые и мерзлые, как куски океанического льда: притирались капотами на земляных газонах, у подъездов и под окнами, в карманах, но отцовское место, узкое и вдали от деревьев, никто не успел занять. Дана думала об этом всю дорогу: поставь она машину не туда, и рано или поздно отец заметит это.
Ей запрещалось даже смотреть на «шестерку», и потому Дана с другом сначала научилась водить на картодроме, потом тренировалась в городе и в конце концов добралась до отцовской собственности. Не злоупотребляла, но иногда все же брала.
Тем более что сегодня ей все равно было не избежать войны.
Стук двери прозвучал как выстрел. В подъезде на ступеньках лежал мужик в теплом полушубке, и Дана с брезгливым страхом пробежала мимо, не принюхиваясь. Набрала полные легкие воздуха перед квартирой, словно собиралась шагнуть со скалы в пропасть над затопленным железнорудным карьером, где так любила загорать с подругами в жарком, переполненном солнцем июле.
Задергались, заплясали губы – Дана даже полюбила масочный режим за то, что могла прятать нервные тики под голубоватой тканью и не ловить на себе чужие взгляды, сочувственные или осуждающие. Хотелось сбежать: напроситься к девчонкам-волонтерам, к подругам, уехать в хостел или другой город… Дана ненавидела эти мысли и гнала их от себя, едва только доносился их слабый, дрожащий отзвук. Малодушие и трусость.
Заходи.
Она жила в этой квартире на третьем этаже всю жизнь, но так и не научилась перешагивать через порог спокойно, чувствовала, будто просовывает голую ладонь сквозь прутья. Вроде бы и обои те же самые, мягко-старые и выцветшие, и брат с сестренкой наверняка давно спят, и узорчатый палас листвой шуршит под ногами – это же знакомое, родное.
Но нет. Клетка.
В гараже они с Кристиной и Машей быстро разобрали короб, хотя вещи и цеплялись за двери, за разбросанные то тут, то там инструменты, за чужую память. Дана споткнулась о какую-то трубу и чудом не разбила лоб о нависающую балку. От холода коченели ладони, изо рта облаками рвался пар, над головой едва светило белизной, а через распахнутую дверь в железную коробку гаража заползал промозглый вечер. Маша торопилась домой, Кристина шипела из-за каждой мелочи, Галка была на работе. Но даже там, в холоде и вялых препирательствах, Дана чувствовала себя спокойно. Она готова была до утра разгружать вещи старенькой Анны Ильиничны, только бы не возвращаться сюда.
В квартире не шевелился даже воздух – Дана взмахнула рукой, разгоняя его, но он остался тихим и недвижимым. Плохой знак. Ни капающего крана в ванной, ни скрипа соседских шагов над головой, ни воя сигнализации с улицы. Мелкие спят, а родители наверняка смотрят на диване телевизор. Быть может, они уже уснули, отец с утра уйдет на работу, и с Даной все будет хорошо.
Малодушие. И страх.
Разувшись, Дана пригладила колючий ежик волос, расслабила лицо – губы все еще не слушались. Она шагнула в большую комнату, и у кресла сразу вспыхнул детский ночник, розово-голубое мерцающее облако. Даже слабая вспышка резанула по глазам, и Дана заслонилась от нее рукой.
Отец сидел в кресле и смотрел не отрываясь.
Широко расставленные ноги, барабанная дробь пальцев по мягкому подлокотнику, полый пустой звук – наконец хоть что-то зазвучало в комнате, а ведь Дана боялась, что звуки у нее забрали вместе со всем остальным. Она как-то издалека подумала, что отец сейчас разбудит мелких, но промолчала. Знала, что любые слова обернутся против нее самой.
Остановилась в проеме, будто все еще надеялась сбежать.
– Время видела? – глухо спросил отец.
Дана кивнула и склонила голову. Вот бы стать хлебной крошкой и юркнуть под плинтус, в одну из щелей, из которых зимой тянуло по ногам, отчего приходилось ходить в колючих шерстяных носках. Вот бы стать одной из тысяч пылинок, что мельтешат по комнате в солнечное утро, – отец проорется и уйдет, не сможет ее найти. Вот бы…
Лицо его, знакомое почти до судороги в пальцах, схватилось несвежим бетонным раствором. Сплошь в желваках и твердых мышцах, белое, яростное, – Дане хватило одного взгляда, чтобы это понять. Только глаза оставались воспаленными. Немигающими.
Дана с трудом сглотнула.
Ночник погас, и комната рывком ухнула в темноту. Дана не шевелилась. Свет загорелся снова и снова пропал. Щелк, щелк. Щелк. Перед глазами мельтешили тени, кололо под веками.
– Мне повторить?!
– Я видела, пап. Но я ведь…
– Ты. Видела. Время?
Шипит. Лучше бы прикрикнул или врезал кулаком по креслу. Нет же, пригнулся и сузил по-змеиному глаза. У Даны чесалось на языке, билось в зубы, но она молчала.
Нельзя его распалять.
– Мы разбирали квартиру одной старушки, – сказала она мягко, так, как это обычно делала мать.
Раньше Дана ее почти ненавидела за эту ласковую вкрадчивость, за показное спокойствие, но, повзрослев, быстро поняла, что это единственно верная тактика. Мелкие, неуверенные шажки, словно переступаешь по болоту, по кочкам из травы и глины, уходишь в ряску ступнями и молишься, лишь бы не провалиться по пояс.
Надо ждать. Он быстро отходит и успокаивается, только бы не разозлить его лишним словом или взглядом исподлобья. Дана робко, будто бы извиняясь, улыбнулась.
– Ты считаешь, что отцу не обязательно знать, где ты шляешься по ночам, а? И с кем? Может, и внуков мне притащишь через полгодика?
Кажется, улыбаться не следовало. Дана безвольно свесила и голову, и руки, скользнула взглядом по ковру. Вот тут упало что-то с новогоднего стола, и у матери никак не доходили руки оттереть бледное пятнышко, а вот тут отец прижег сигаретой, потом Аля рассыпала карандаши, и разноцветная грифельная пыль набилась между ворсинками.
– Не слышу!
– Нет, пап. Прости меня, я должна была предупредить. Но я…
– Должна была.
Пахнет слабым перегаром, и Дана против воли чуть отступает назад. Отец не алкоголик, нет, он примерный семьянин, воспитывает троих детей, мастер в коксохимическом цехе, отлично играет в баскетбол и выступает от завода на соревнованиях, любит охоту и состоит в профсоюзе… Он и выпивает-то для души, совсем немного, но алкоголь не дает ему держать себя в руках. Это плохо. Очень-очень плохо.
Плечи тянет к полу, и Дана чувствует, как вправду уменьшается, врастает ногами в ковер. Отец говорит, но Дана больше не здесь, ее ведет в сторону, и она представляет, какие кружевные косички заплетет Але перед садиком, сколько новых заказов возьмет на бирже и…
Не слушать бы. Не слышать.
Она знает, что это тоже злит отца, но не может с собой справиться.
– В молчанку играем? – спрашивает он.
Пульт от ночника врезается ей в грудь и отскакивает, жалобно скрипит пластиковым корпусом, но ковер смягчает его стон. Слышен тихий вскрик Али из-за шторы, Дана отпрыгивает – скорее не от боли даже, от испуга. Таращится на отца, прижимает пальцы к ключицам.
Он медленно поднимается из кресла.
– Стой! – рявкает отец, и Дана замирает.
Горит грудь, гудят кости под тонкой кожей, адреналин бьет в голову, но она не шевелится. Смотрит в пол. Он успокоится, сейчас выдохнет и успокоится…
– Сколько можно переспрашивать? – Он зол настолько, что голос становится почти ласковым.
– Я волонтерила, пап, честно. Со мной были девочки, три, и наш куратор, Виталий Павлович, лысенький такой, толстый, я не вру тебе, я тебе никогда не вру!
– Снова хочется помойку разбирать, да?
– Н-нет. – Она не знает правильного ответа, его не существует, и любой звук из ее горла распалит отца сильнее, но если она будет молчать, то он сорвется, рванется, он… Она шепчет что-то, не слыша себя, сжимается. Он нависает и тяжело дышит над ней.
– Тимуровцы!
Он хлопает в ладоши, гогочет гортанно, а Дане хочется попросить, чтобы он не пугал мелких, но языка у нее больше нет. Болото под ногами покрывается хрупкой коркой льда, Дана почти слышит, как лед разламывается, как бегут по нему трещинки, и смотрит в черно-синюю тьму, она вот-вот провалится, но смерть от холода быстрая и легкая…
– Можно я пойду спать?
– А можно ты будешь соблюдать правила дома, в котором живешь? – орет он.
Она снова ступила не туда, ботинок проламывает лед, нога застревает в осколках. Ей так проще, легче дышать – кажется, что лед и правда есть, а вот отца рядом нет, и всего-то надо выбраться с этой льдины, как в детстве, пол – это лава, пол – это морская вода…
Дана просит прощения так искренне, как только может. Порой она специально ходит кругами вокруг дома и понимает, что только накручивает отцовскую злость, но тянет и радуется небу в мелких прожилках звезд, и облетевшему карагачу, и даже влажным наволочкам на соседском балконе… Вины становится все больше, и умоляет она отца по правде, от всей души. Она дважды звонила ему сегодня и на всякий случай написала сообщение, только не сказала, во сколько точно придет. Дане это не кажется таким уж большим преступлением, но разве она что-то понимает?
Щеку обжигает хлестким, наотмашь, ударом.
– Я больше не буду, честно!
Она вскрикивает и сама пугается этого вскрика, того, что переполошит брата и сестру. Она никогда не кричит, если они дома. Молчит спрятанная за шкафом мать, бегут по большой стене блики от работающего без звука телевизора.
Еще одна пощечина, картинная и звонкая, почти не больно. Дана дышит глубоко, сжимает и разжимает кулаки, извиняется как заведенная. Чувствует, как алеет щека.
– Будешь, еще как будешь. Ты каждый раз мне клянешься, и каждый раз… – Он сипит. – Почему я должен волноваться, где ты?! Думать, в каком из колодцев искать твое тело изуродованное? Почему ты просто не можешь подумать хоть о ком-то еще, кроме себя?!
Дана против воли вскидывается. От этих слов даже больнее, чем от удара, – она все делает для мелких, все, старается быть идеальной старшей сестрой, это же несправедливо, неправильно. Сердце кровью стучит в ушах, и отец затихает в голове у Даны. Она вслушивается через силу, зная, что если пропустит вопрос, то получит снова. Пощечины ее давно не пугают, они так, разогрев.
– Эгоистка. Никто тебя такой не воспитывал, но ты не стараешься… Я из тебя выбью всю дурь.
Это его любимая присказка.
– Ты уже и так слишком много выбил, – выпаливает она и прикусывает кончик языка до крови.
Тянется к кухне, там дверь, правда, со стеклом, но за ней будет не так слышно, не так страшно мелким, спрятавшимся под одеялами, они ведь изо всех сил изображают крепкий сон… Отец выдыхает почти с рычанием и улыбается. Дана снова не может идти. Она готова к крику, к пощечине, она вся напряглась, но отец улыбается почти спокойно, и на миг внутри у Даны вспыхивает слабая надежда – может, сегодня она отделается малой кровью? Может, отец успокоится и погладит ее сейчас по голове?
– Я это делаю ради тебя, – говорит он негромко. – Из любви к тебе. Чтобы ты выросла нормальным человеком.
Она кивает, торопливо соглашаясь с ним. Снова не помогло – улыбка натягивается. Сначала удар в плечо, тычок, потом куда-то в живот, и Дана, беззвучно охнув, сгибается. Отец хватает ее за локти и выпрямляет через силу, снова хлещет по щеке. Она жмурится и повторяет про себя, что все уже началось и вот-вот закончится, потерпи, только потерпи немного и молчи, нечего им слушать.
Кажется, ее молчание только выводит отца из себя.
Когда он лупит ее в обычные дни, пока Аля и Лешка в садике и школе, Дана орет во всю глотку: зовет соседей, лупит по батареям кулаком, отбивается и кусается. Он быстро отступает, когда видит ее затравленный взгляд, звериную решимость биться. Но сейчас кричать нельзя.
Обычно папа не бьет по лицу или предплечьям, потому что тогда придется прятать синяки, замазывать их жирным тональным кремом или носить водолазки, и такое не очень хорошо вяжется со званием образцового отца, но сегодня он срывается, и Дана чувствует на зубах ржавую соленость крови. Это хорошо, крови он боится – отступает и сразу же обхватывает себя руками, смотрит почти в удивлении.
Дана медленно опускается на пол, ноги у нее не слушаются. Вытирает лицо рукой, массирует живот – там ноет и тянет, там разольется кровоподтеком под кожей, но сегодня ей досталось немного, нет. Отец бьет не ради боли. Ради воспитания.
Она читала книжки по самообороне и пыталась понять, как лучше закрывать голову, нос, туловище, полюбила носить свитера. Пробовала разные методики успокоения, как для террориста или сумасшедшего, повторяла перед входной дверью защитные приемы, но от первой же пощечины все вылетало из головы.
Было жалко губу – распухнет еще, посинеет.
Дана радовалась, что все подошло к концу. Сейчас она поболтает с малышами, ляжет на свое кресло и уснет глубоко и крепко, без сновидений.
– Доченька… – шепчет отец, и она смотрит на него.
Глаза у нее влажные, и Дана не понимает почему, может, нерв какой-то задел. Но слезы производят на отца впечатление, и он осторожно опускается на колени и ползет к ней, как горбатый жук, и тянется лапками… Дана хочет уползти от него прочь, но нельзя – вдруг снова разозлится. Пальцы у него влажные, цепко бегут по голой коже, и Дана слабо морщится.
– Прости меня, прости, я не знаю, как так… почему… ты же помнишь, что я тебя люблю, да? Очень-очень, я просто слишком сильно тебя люблю, я такой дурак…
Он целует ее ладони – сначала прижимается с липким теплым хлюпаньем к правой, потом к левой – и снова извиняется, они как будто бы поменялись местами. Дана растирает губу, чтобы не накапать кровью на ковер. Она слышала все это уже тысячу раз и только в первый плакала от ужаса, цеплялась за его рубашку и прижималась к груди, думала, что он не специально, что он больше ни за что, что он просто устал… До той поры отец «воспитывал» только маму, но об ударах Дана не знала наверняка: они никогда не дрались при ней, уходили на кухню.
Потом она, конечно, выросла. И разделила мамину участь.
– Прости папку, прости дурака.
Скорее бы его поток извинений иссяк и Дана ушла в ванную. В сотый раз эта история про любимую доченьку («Я же не со зла, а ради тебя все, ну дурак, ну руки не слушаются») уже не кажется такой искренней и честной. Отец бежит на кухню, приносит бумажное полотенце и перекись водорода, капает на губу. Прозрачная капля шипит и пенится, Дана чуть вздрагивает, перекашивается лицо. Губы снова отвоевывают самостоятельность.
– Это же просто недопонимание, я не знаю, как это случается…
Недопонимание, да. Недопонимание.
Дана ухмыльнулась бы, но боится снова его разозлить. Да и губа пульсирует, тянет острой болью, надо подождать, чтобы сгустком свернулась кровь. Поджило немного.
– Простишь меня? – Он бережно держит полотенчико у ее губ, заглядывает в лицо.
Святой человек, даже подбородок дергается, будто отец вот-вот расплачется от ее вида.
– Прощу, конечно.
– Потому что ты умненькая девочка. – Он тянется к ее лбу и снова целует, кожа у него холодная, словно лягушачья. – А я слабый человек, никак не могу с собой справиться. Может, у нас группы какие-то есть, ну, как в фильмах? Чтобы с гневом бороться. Если надо, то я пойду, ради тебя, только прости, пожалуйста.
– Я поищу, – кивает Дана и подавляет зевок.
Групп, конечно же, таких не существует, да и он говорит это для проформы. Ему надо, чтобы Дана простила (хотя бы на словах), никому не проболталась (даже случайно) и поверила, что он искренне хочет исправиться (а вот это уже не обязательно, просто бонусом).
– Веришь мне?
Он обнимает ее, гладит ручищей по волосам. Дане интересно, выпачкался он в ее крови или нет, – каждый раз после вспышки гнева она чувствует такое спокойствие, такую сладкую тишину внутри, что готова даже посмеиваться над лиловыми синяками и лживым отцовским лицом. Ей хорошо.
Все закончилось.
Надо только потерпеть, когда он отлипнет от нее, остро пахнущий потом и угаснувшей злостью. Потерпеть его пальцы в волосах. Понадеяться, что теперь будет долгое затишье, и клятвенно пообещать внутри себя писать ему эсэмэски через каждые десять минут, зная, что лишь обещанием это и останется. Отец встает, и Дана выдыхает. Но он не уходит, как будто специально тянет, хочет поиздеваться над ней еще немного.
– Не болит? – Голос у него покаянный.
По лысой голове скользит отблеск света ночника, рыхлые щеки возвращают себе румянец. Отец расплывшийся, но сильный, и силы у него через край. Она взглядом цепляется за волосатую родинку над его губой – она всегда смотрит на нее, как на якорь, как на успокоение.
– Больно? – переспрашивает он уже нормальным голосом.
Дана торопливо бормочет:
– Нет, совсем-совсем не больно, быстро заживет. Просто спать хочется.
– Да, конечно. Спокойной ночи, сладких тебе снов.
– И тебе, пап.
Отец гасит свет и уходит за перегородку. Дана остается сидеть на ковре, и слабость, растекающаяся по телу, напоминает счастье. Потом Дана тщательно умывает лицо, сковыривает с губы корочку и прижигает ранку спиртом, потом заклеивает пластырем. Скользит в угол комнаты, за шкаф, за штору, где прячется крошечная детская, прислушивается: дышат ровно и как по команде прилежно жмурятся в темноте.
– Спите? – шепчет Дана и щелкает ночником, который прихватила с собой из гостиной.
Они делают вид, что только проснулись, распахивают рты, трут глаза. Наволочка у Али мокрая – то ли плакала, то ли искусала зубами.
– Мы с папой опять в драконов играли, – просто говорит Дана и забирается под одеяло к младшей сестре. – У, руки холоднющие! Ты на Северном полюсе, что ли, была?
– Нет, – тоненько пищит Аля.
Дане надо их успокоить.
Лешка свешивается с верхней кровати и молчит, глаза его горят тускло, понимающе. Слышно, как отец ворочается на раскладном диване, как гаснет с щелчком телевизор, как горько выдыхает мать. Никто не спит, но все прикидываются спящими.
Аля обхватывает Дану ручонками, жмется всем телом, и Дана успокаивает ее одними лишь объятиями. В мелких кудряшках, большеротая и с чуть раскосыми глазами, Аля искренне верит, что папа исправится, особенно когда Дана говорит ей про игру в драконов и весело смеется после семейных потасовок. Аля тянется, щупает пластырь пальцами, и Дана отмахивается от нее:
– Слишком много драконов на сегодня.
– Значит, папа – тоже дракон? – доверчивым шепотом спрашивает она, и Дана с трудом удерживается, чтобы не зажать ей рот ладонью.
У родителей снова скрипит диван, гудит пружинами, словно отец поднимается, но нет. Обошлось.
– Ну чего ты такое говоришь? Драконы страшные, огнем дышат, у-у-у, рычат! А наш папа разве такой?
– Наш папа хуже, – говорит брат.
– А еще он дымом выдыхает. – Аля вспоминает, как отец курит на балконе.
Лешка фыркает. Вместо ответа Дана зарывается сестренке в волосы, дышит сонным теплом, детским мылом, спокойствием. Аля почти забыла о страхе, но с братом сложнее – он быстро растет и быстро схватывает, ему уже не скормишь сказочку про драконов и игры.
Кажется, Аля уже дремлет – тянет Дану за волосы, сонно причмокивает, и Дана окончательно понимает, что они пережили этот скандал. Сестра кажется ей чудом, таким огромным и невообразимым, неизвестно за что посланным, рожденным будто бы для одной Даны. Она готова была проводить с Алей каждую свободную минуту и ждала, когда сестру можно будет брать с собой на подработки, на волонтерство, когда ей понадобятся взрослые советы. Ее хотелось защитить, уберечь от всего, чтобы она до старости не сталкивалась с болью и ужасом, и, хотя Дана прекрасно понимала, что такое воспитание обычно ничем хорошим не заканчивается, все равно не могла с собой справиться.
Ей хотелось унести Алю в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать. Например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялись рассыпанные камешки или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати, росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.
– Выбрасывайте, – распорядился Палыч.
Часть растений они раздали по родственникам, часть забрали соседки умершей, а остальное отвезли в социальный центр и библиотеки. Но вот это шумящее зеленое море, полное воздуха и жизни…
Чудо.
В других квартирах обои прятались под сотнями вырезок, которые сухо хрустели, будто пытались говорить под сквозняком. Кое-где Дана находила старинные, еще довоенные открытки и без зазрения совести забирала их себе – кому они нужны-то? Где-то в шкафах сидели куклы с ярким макияжем и в пышных платьях, словно в музейных витринах, причесанные, залюбленные… Але понравилось бы такое приключение.
– Почему ты его терпишь? – спросил Лешка, перегнувшись с кровати так, чтобы его прищуренные, совсем не детские глаза оказались прямо напротив Даны. Она инстинктивно прижала Алю к себе покрепче, будто хотела сохранить ее сон.
– Потому что он наш папа.
В тесной однушке, разделенной шкафами на три комнаты, невозможно было вздохнуть, чтобы кто-нибудь не услышал, но Дана говорила слабо, едва слышно. Лешка загородил ночник головой, и теперь казалось, что вокруг его лохматой макушки подрагивает светлый нимб. Горько пахло мамиными духами, Аля будто пропиталась ими насквозь, как отравой.
– Все равно, – упрямо буркнул Лешка и скрылся из виду, скрипнули доски под его матрасом. – Ты же старшая, ты не должна ему подчиняться.
Дана молчала.
– Прости меня… – шепнула она после паузы, не уверенная даже, что он услышит.
Аля пока просто боится драконов, Лешка уже все понимает. Как быть с ними? Если бы отец рявкнул на них хоть раз, замахнулся или ударил, Дана тут же собрала бы в пакеты все вещи и отправилась бы с детьми на улицу, неважно куда. Но отец был слишком благородным, чтобы бить малышей. Он шипел и ругался, но грубости физической себе не позволял, по крайней мере при Дане. Может, лучше было бы, если бы он сорвался?
Лешка рос, и все чаще она ощущала в нем защитника. Слишком слабого, еще нерешительного, чтобы распрямиться перед отцом, но рано или поздно это случится, а что может быть страшнее?
Голова гудела то ли от беспокойства, то ли от страха за мелких, то ли от «воспитания». Дана осторожно уложила Алю на подушку и накрыла одеялом, прижалась губами к ее теплой мягкой щеке, напоминающей сладкий персиковый бок.
– Я сам его убью, – сказал Лешка сверху так отчетливо и громко, что Дана замерла, прижавшись разбитой губой к Алиной щеке.
Сестра поморщилась, спряталась под одеяло.
Дана встала, потянула Лешку на себя:
– Не вздумай. – Голос звенел от напряжения.
Лешка смотрел исподлобья, пыхтел от злой решимости, и Дана впервые в жизни заметила, как сильно он похож на отца. В изломе густых, совсем не мальчишеских бровей, в глазах этих, в поджатых до белизны губах… Видеть это в Лешке не хотелось – Дана помнила, как поливала его теплой водой из ковшика, а он с сосредоточенным видом топил уточку в мыльной пене, и ничего, ни-че-го отцовского в том карапузе не было.
– Если он еще раз тебя… Чего он вообще?!
Дана мягко погладила его по руке.
– Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?
Он сопел.
– Не лучше, – продолжила Дана. – Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше его, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?
Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.
– Леш, ответь мне, пожалуйста.
– Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.
Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.
Дана очнулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается в ее сны – мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.
Ноги мгновенно замерзли от голого пола – родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким. Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.