Kitabı oku: «Невероятное преступление Худи Розена», sayfa 2
Глава 2,
в которой я знакомлю вас со своим семейством
По понятным причинам познакомиться с моими родными вы не можете. Я про них просто расскажу. Начнем с меня. Я же тоже собственная родня.
Почти все зовут меня Худи, но это прозвище. Имя мое Иехуда – еврейский вариант имени Иуды, сына Иакова. Известен этот сын прежде всего тем, что из зависти бросил брата своего Иосифа в яму. У меня брата нет, поэтому по поводу братобросания в ямы можно не переживать.
Фамилия моя Розен.
Вы, наверное, уже мысленно нарисовали мой портрет. Если вы основываетесь на сильно преувеличенных еврейских стереотипах, то попали прямо в точку. Мазл-тов20. Я такая ходячая бар-мицва: темные курчавые волосы и весьма выдающийся нос. Я худой, среднего роста. Не больно проворный, однако бросок левой в прыжке у меня очень приличный. В нашей команде иешивы первой ступени только Хаим Абрамович забивает больше меня. Мы – единственные младшие ешиботники21, которых пускают тренироваться с университетской сборной.
Единственное, наверное, в чем я не подпадаю под стереотип, – я не ношу пейсы22. Семья у нас ортодоксальная. Весьма соблюдающая. Фрум. Но мы не хасиды23, и в некоторых вещах у нас есть свобода выбора. Папа баки стрижет коротко, я тоже.
Вы, наверное, уже мысленно нарисовали портрет моей семьи. Если вы основываетесь на сильно преувеличенных стереотипах касательно ортодоксов, вы попали в самую точку. Мазл-тов. В свою «Хонду-Одиссей» мы помещаемся только при одном условии: если кладем Хану на колени, – и вот прямо сейчас, пока я вам это рассказываю, родители наверняка вовсю стараются, чтобы нас хватало на целый минивэн.
В нашей иешиве, как и в большинстве ортодоксальных учебных заведений, двойное расписание. С утра мы изучаем иудаизм – Тору, еврейскую библию. После обеда – общеобразовательные предметы, типа историю и математику. Из школы возвращаемся в шесть вечера.
В тот день я собирался сразу после уроков пойти домой ужинать, но старшая сестра Зиппи прислала мне сообщение, что папа задержится на работе, так что ужинать всей семьей мы не будем. Вернее, так я это понял. На самом деле там было написано: «Папа задался на роте. Едем бес его».
Зиппи у нас умора24.
«Заду поглажу как он и отпишусь», – послал я в ответ.
Стройплощадка почти по дороге из школы к дому, я туда завернул по пути. Зиппи у нас никогда не ошибается, потому что – оп-па! – вот он папа, стоит на краю стройплощадки рядом с большой кучей мусора.
И мое семейство, и вся наша ортодоксальная община раньше жили в городке Кольвин. А потом многим семьям из общины жить в Кольвине стало не по карману. Некоторые перебрались сюда, в Трегарон, где открыли новую школу и новую синагогу.
Мы не из-за денег переехали. А потому что папа работает в проектировочной фирме, которая строила – вернее, пыталась построить – многоэтажку для семей, переехавших вместе с нами.
Когда было принято решение перевезти часть общины в Трегарон, папина фирма купила большое здание рядом с железнодорожной станцией. Раньше тут был кинотеатр, но он давно закрылся, здание пустовало.
Кинотеатр папина фирма снесла. На его месте теперь огромный пустырь, засыпанный песком, – похоже на маленькую Сахару.
Папа стоял и разглядывал кучу мусора рядом с бездействующим экскаватором. Солнце уже садилось, но желтые дверцы все еще ярко блестели.
– Ненависть их не знает границ, – сказал он. – И они трусы, Иехуда. Ослеплены своим фанатизмом. Мы снова и снова начинаем одну и ту же битву, поколение за поколением, тысячелетие за тысячелетием.
С того самого момента, когда мы открыли иешиву, а папина фирма купила кинотеатр, местные постоянно пытаются помешать нашему переезду. Говорят о нас как о захватчиках – мы, типа, прискачем на конях с факелами и копьями, подожжем их дома и перережем их самым кошерным образом. В онлайн-газете написали, что мы погубим их «уклад» – типа, будем ходить из дома в дом и умыкать их бекон, конфисковывать морепродукты25, днем в пятницу вытаскивать аккумуляторы из их машин, чтобы в шабес они никуда не смогли поехать. Женщине, которая сдала нам свой дом, поступали угрозы от соседей.
– Когда возникает такой страх, страх перед нами, это всегда заканчивается одним и тем же, – сказал папа. – Тем, что случилось на Украине с твоими прабабкой и прадедом. Тем, что сейчас происходит в Бруклине.
На Украине, в родном местечке26 моих предков, произошел погром. Поубивали многих мужчин-евреев, а оставшихся силком забрали в армию. Мой прадед отрезал себе палец на ноге, чтобы его не забрали. В Бруклине в последнее время было несколько нападений на евреев. Но здесь ничего такого не случится. Это же не Старый Свет. Если я, например, лишусь пальцев на ногах, то только по какой-то нелепой случайности. И это не Нью-Йорк. Трегарон – тихий сонный городишко. Не станут местные на нас нападать.
– Все везде одно и то же, – повторил отец. – Одно и то же.
Я это от него слышал и раньше, но в интонации всегда звучала надежда. Сегодня было иначе. На кучу мусора он смотрел не торжествуя, не воображая себе, как семьи евреев садятся за субботнюю трапезу, готовят на кошерных кухнях, где два холодильника27, отплевываются в новенькие блестящие плевательницы. Взгляд у него потух, он видел только мусор.
– Мы собирались начать стройку сегодня, – сказал папа. – Но вчера вечером состоялось экстренное заседание городского совета. В десять вечера оно состоялось. Чтобы изменить закон о зонировании, они созвали заседание в десять вечера. И по новому закону этот участок можно использовать только под коммерческую застройку. Никакого жилья.
Папа почесал бороду, но отнюдь не задумчиво. И вдруг будто состарился. Ему только исполнилось сорок, но в бороде уже проседь, глаза усталые, веки набрякшие.
– И все эта женщина, – добавил он.
Я огляделся в поисках женщины, но кроме нас двоих никто не вышел полюбоваться на закат солнца над пустой стройплощадкой.
– Какая женщина?
– Диаз-О’Лири, – сказал он.
Моника Диаз-О’Лири, мэр городка. Главная наша противница. Она написала статью в онлайн-газету, она организовала кампанию, по ходу которой жители начали выставлять таблички перед домами. Таблички с надписью: «У ТРЕГАРОНА СВОЕ ЛИЦО. СКАЖИ “НЕТ” НОВОМУ СТРОИТЕЛЬСТВУ».
У нашей соседки таких стояло целых две.
– И что теперь?
– Ну, можно набрать в городской совет своих людей и отменить решение, но для этого нужно поселить в городе достаточное число выборщиков, а это будет не прежде, чем мы закончим строительство, а нам к нему даже не приступить, пока не изменится состав совета. Так что не знаю. Начнем с юридических разборок.
– Я тебя понял. Только очень есть хочется. Можно сперва ужин, а потом юридические разборки?
Я зашагал к дому, оставив папу над кучей мусора. Дошел только до кошерного магазина, а там не выдержал и с голоду купил ирисок «Старберст». Кошерный магазин – единственный еврейский бизнес в городе. Он открылся в преддверии нового строительства. Принадлежит семье Хаима Абрамовича, он там тоже работает после занятий.
Американские «Старберст» не кошерные, а английские – да; в этот магазин их привозят из Англии.
Пройдя центральную часть города, я пересек железнодорожные пути и двинул напрямик через кладбище, которое отделяет деловую часть от основного жилого массива. Я тут каждый день прохожу по пути в школу, но как-то ни разу толком не вглядывался. А сегодня начал читать имена на надгробьях. Все типа ирландские: Квинн, Фланаган, О’Нил. Но нашлись еще и какой-то Бернье, Лопес, Оливьери – хоть устраивай викторину на опознание покойников.
Рядом с покойным Оливьери обнаружился такой же неживой Хоновски. Уже стемнело, но я сумел прочитать имя полностью: Мириам Хоновски. Понятно: покойная еврейка. Я улыбнулся своей предшественнице.
За последним поворотом петлистой кладбищенской аллеи я отыскал одного Коэна и одного Кантора. А вот еще одну штуку я не заметил – то ли потому, что уже стемнело, то ли потому, что закат солнца возвестил об окончании Ту бе-ава и мысли мои вернулись к Анне-Мари, ее накрашенным ногтям, к ее крестику, плясавшему у ворота футболки.
Я еще и в дверь войти не успел, а меня уже поприветствовали: с крыши рухнула коробка, задела мне плечо.
– Хана, приветик, – сказал я.
У меня целая куча самых разных сестер. Хана одна из них. Она недавно выяснила, что через окно спальни можно вылезать на крышу, и теперь у нее новое любимое занятие: стоять там и кидаться в прохожих предметами средних размеров. Начала она со штуковин потяжелее: мячей, книг. У меня до сих пор на руке синяк от степлера, которым она в меня запустила неделю назад. Но после этого она, хвала Господу, обнаружила, что снаряды полегче, но неправильной формы, вроде коробок с «Амазона», куда лучше подходят для оттачивания крышного снайперского мастерства.
– И я тоже рад тебя видеть. Как день прошел? – спросил я, глядя вверх, в темноту. Приспособиться глаза не успели – здоровенная коробка стукнула меня в висок, отскочила, наделась мне на голову.
– Меткое попадание, – объявил я из коробки.
– Спасибо, – глухо откликнулась сверху Хана.
В прихожей я сбросил рюкзак на пол, пробрался по минному полю из игрушек и книжек, добрел до кухни. Зиппи сидела за кухонным столом. Зиппи всегда за кухонным столом. Остальные – я, родители, сестры, которые не Зиппи, и даже сам наш дом – только планеты, вращающиеся вокруг Зиппи, нашего солнца, место которого всегда за кухонным столом.
Сверху доносились треск и грохот – там бесились еще какие-то сестры. Я слышал – а точнее говоря, не слышал, – как мама в своей спальне проверяет работы или пишет планы уроков. Слышал, как у меня урчит в животе. Но на Зиппи все это не производило никакого впечатления. Как и всегда. Зиппи сидела за компьютером, рядом – стопка бумаги и чашка кофе. Одета она была в длинную черную юбку и джинсовую рубашку. Воротник скособочился там, где на нем лежала коса.
Я подошел к разделочному столу и встал между двумя нашими электрическими бутербродницами; осматривал их, пытался принять решение.
– Которая из вас желает нынче отправиться со мною в странствие к сытости? – спросил я у бутербродниц. – Ты, молочная, желаешь в сырную одиссею? Или тебе, мясная, угодно поискать себе добычи?
– Это будет одиссея… нет, даже не буду говорить какая. Молочную бери, – посоветовала Зиппи.
– А тебя никто не спрашивает, – ответил я, обшаривая холодильник. – Вопрос мой был адресован…
– Мясные нарезки у нас кончились. Голди слопала последний кусок индейки.
Я произнес надлежащее благословение, вымыл руки. Потом засунул между двумя кусками хлеба побольше сыра и включил бутербродницу. Перебросил горячий бутерброд на бумажное полотенце, произнес благословение хлеба – хотя, если честно, хлеба там почти не было, один сыр, особенно если говорить о калориях.
У нас на все есть благословения. Если бы в библейские времена делали бутерброды, мы благословляли бы и бутербродницу. Но бутербродов тогда еще не было. Тяжелые выпали на долю евреев испытания: блуждали, бедные, по пустыне, и ни одного горячего бутерброда насколько хватает глаз.
Я пристроился поесть прямо у разделочного стола. Обеденный весь забрала себе Зиппи, не притулишься.
– Как занятия прошли? – спросила Зиппи, не поднимая головы.
Она что-то прокручивала на экране компьютера и записывала цифры на листке бумаги.
Сердце у меня екнуло. Не стала бы она задавать такой вопрос, если бы ничего не знала. Что, встретилась с одним из раввинов? Или кто-то видел, как я разговариваю с Анной-Мари?
– Да… нормально, – ответил я.
– Спрашиваю я потому, – продолжает Зиппи, – что мы тут получили мейл от ребе Морица, что у тебя уже «неуды» по математике и геморе28.
Мейл наверняка отправили родителям, но они еще сто лет до него не доберутся. Может, и вовсе читать не станут. Зиппи уже под двадцать – можно было бы вычислить ее точный возраст, но, как вы уже поняли, с математикой у меня неважно, – поэтому она у нас такими вещами и занимается: отслеживает мейлы и звонки от учителей из своего офиса за столом.
– Мне кажется, ты не расстраиваться должна, а гордиться.
– Ну, пожалуй, – согласилась она. – Есть чем гордиться: ты всего за две недели сумел так запустить ситуацию, что ребе счел нужным нас об этом уведомить.
Впрочем, ни радости, ни гордости я у нее на лице не заметил. У Зиппи тут включаются личные чувства, потому что сама она очень сильна и в математике, и в священном писании. Школу окончила год назад, а теперь учится в колледже на инженера. Когда она снова заговорила, голос ее звучал устало и обреченно:
– И как это яблочко упало так далеко от яблони?
Я разгрыз корочку.
– Ты же не яблоня. Ты тоже яблочко. Так что вопрос в другом: как на одной и той же яблоне выросли яблочко спелое и наливное, а рядом – гнилое, кривобокое и червивое?
– Никакой ты не кривобокий и не гнилой, – сказала Зиппи (против моей червивости она не возражала). – Ты что вообще проходишь в этом году? Геометрию? Я знаю, тебе она плохо дается, но… ты что, не можешь постараться?
– Математика – из Ситры-ахры29.
– У тебя все, что тебе не нравится, «с нечистой стороны».
– Ну прости. Я, видимо, неправильно выразился. Я хотел сказать вот что: Зиппи, дорогая моя старшая сестричка, математика – классная штука. Позанимаешься со мной?
– Сдалась тебе эта математика. Ты еврейский мальчик. Кого волнует, умеешь ты считать или нет? А вот гемора – другое дело. Еврейский мальчик должен знать Талмуд.
Она подняла голову, и впервые за все время взгляды наши пересеклись. У Зиппи глаза темные, глубоко посаженные, как и у меня. Смотреть на нее – все равно что смотреть на самого себя, если бы я вдруг стал старше, умнее, мудрее. И женщиной.
Я иногда совсем не прочь с ней поменяться.
Тяжелое это дело – быть единственным сыном в семье, на которого навалили все соответствующие ожидания. А я их не оправдывал: учился средненько. За всю жизнь ни разу не предложил ни одного приличного толкования Талмуда. По-древнееврейски читал с трудом. А вот Зиппи никто и не просил брать никаких высоких планок, но она все равно проделывала это с легкостью. Умела цитировать всякие заумные религиозные комментарии, а компьютерные симуляции по своей инженерной специальности создавала, потратив на это столько же умственной энергии, сколько у меня уходило на то, чтобы, скажем, надеть носки.
Над головами у нас что-то бухнуло, а потом плюхнулось, да так, что задрожал потолок. Так обычно плюхается Голди, но я, оказывается, ошибался.
– Это Ривка, – сказала Зиппи. – Я вижу по тому, как качается люстра.
Гипотеза ее оказалась верной, потому что следом раздались звуки, которые точно издавала Ривка: только она у нас умеет завывать как сирена скорой помощи.
– Ну вот что. Я с тобой позанимаюсь геморой, но только если ты разберешься с этим. – Зиппи указала ручкой на потолок.
– Я с этим разберусь, если ты сделаешь мне еще два бутерброда.
– Да ни за что.
– Ну и ладно.
Я подошел к столу, оставил на нем бумажное полотенце, а потом отправился наверх утешать Ривку.
Глава 3,
в которой мы обсуждаем разные виды скота и разницу между ними
Мойше-Цви Гутман сочетает в себе строго противоположные качества. Я к нему отношусь соответственно. С одной стороны, он мне не нравится, потому что нет в нем ничего особо хорошего, он невоспитанный, с ним вечно неловко, он не умеет себя вести в обществе и то и дело задирает нос по всем мыслимым поводам, причем совершенно зря, потому что толком он ничего не знает, вот разве что в Талмуде дока.
С другой стороны, он мой самый лучший друг. Должны ли друзья нам нравиться? Мне кажется, в дружбе это не главное. Мойше-Цви не больно-то мне нравится, и я никогда не задавался вопросом, нравлюсь ли ему я, но я точно знаю, что ради меня он готов на все. Даже убить, в буквальном смысле. Он, собственно, сам мне это говорил, и не раз. Ему, можно сказать, не терпится убить кого-нибудь ради меня. Его вообще интересуют оружие и насилие.
– Ты мне только слово скажи, Худи, – вызывается он.
Прежде чем пойти учиться на раввина, он хочет послужить в израильской армии.
Сегодня на нем футболка Армии обороны Израиля. В футболках у нас ходить не положено, но раввины закрывают глаза на любую одежку, на которой изображена Звезда Давида30. Хоть в плавках в школу приходи, главное, чтобы на заду красовался израильский флаг.
А еще на Мойше-Цви перчатки без пальцев. Он утверждает, что в них и спал, – в этом никто не сомневается. Правая мокрая от молока: есть хлопья в перчатках – дело нелегкое.
В дополнение к уроку, посвященному утреннему омовению рук, ребе Мориц пустился рассказывать о других утренних обрядах.
– Сами ритуалы совершенно ясны, – начал он. – Посмотрим, в каких комментариях говорится об этом предмете.
Я посмотрел на комментарии, написанные на странице по бокам, но слова почему-то не складывались. Сердце все неслось вскачь после утренней прогулки до школы.
Похоже, ответа не знал никто. Даже Мойше-Цви молчал.
– Вопрос, которым они вынуждены были задаться… – Голос ребе Морица пополз вверх, и «задаться» вышло уж совсем фальцетом. – Да, мы знаем, что обязаны делать, начиная день. Это просто. Но от этого никакого проку, если мы не знаем, когда именно начинается день.
По всему классу закивали.
– Итак. Когда, согласно средневековым толкователям, начинается день?
Я смотрел, как левая перчатка Мойше-Цви заскользила по тексту, а правая тут же взметнулась вверх.
Ребе Мориц опознал его и подался вперед над своим столом у доски.
– День, – заговорил Мойше-Цви, – начинается, когда достаточно света, чтобы отличить ручного осла от дикого.
У толкований Талмуда в исполнении Мойше-Цви есть одна постоянная особенность: они какие-то кривоватые, но при этом правильные, поэтому ребе не за что его ругать. Сосредоточившись на странице, я увидел, что Мойше совершенно прав. Средневековые комментаторы сошлись на том, что день начинается, когда можно отличить домашнее животное от дикого.
– То есть когда можно различить, кто осел, а кто нет, – пояснил Мойше-Цви, указывая большим пальцем на нужное место в книге. – Тут так сказано. То есть речь о дифференциации ослов. Можно сказать, о восприятии ослов. Короче, все дело в ослах: про кого видно, что он осел, а про кого, несмотря на все попытки разглядеть, вы не можете этого сказать…
Ребе Мориц откашлялся и поправил галстук.
– Правильнее сказать не «что он осел», а «что это осел». Если посмотреть в…
– То есть вы хотите сказать, ребе, что в моей формулировке комментаторы называют ослами не ослов, а друг друга? Но таких меньшинство?
– Не развивай эту тему, Мойше-Цви. Ты верно ответил на вопрос, но не скатывайся в богохульство, в невул-пе.
– А можно я все-таки еще немножко ее разовью? Я хотел, ребе, попросить вашего благословения называться не ешиботником, а ослоботником.
Ребе Мориц плотно сжал губы и уставился на Мойше-Цви.
– Не благословляется, – вставил Рувен.
– Ребе переходит в атаку, – заговорил я тоном спортивного комментатора, – и влепляет благословение прямо Гутману в физиономию. Болельщики…
Мориц меня прервал, возвысив голос.
– Почему пальцы у меня прямые? – завопил он. Слюна с верхней губы разлетелась по всему столу. – Почему? Почему? В геморе сказано, что пальцы у меня прямые. Почему? – Он уже орал на нас во весь голос.
Ребе оглядел нас всех по очереди, буквально буравя взглядом. Мы один за другим покачали головой.
Разумеется, Мойше-Цви знал ответ. Когда Мориц к нему повернулся, голубые глаза Мойше-Цви блеснули. Он дружелюбно махнул ребе перчаткой.
– Что тебе, Мойше-Цви?
– Я могу вам ответить на вопрос, ребе, но только если вы благословите меня стать ослом.
В обсуждениях Талмуда ты всегда как на войне. Битва умов, познаний, а в данном случае еще и характеров. Наверное, оно всегда так было.
Еврейская традиция основана на Торе. Торы существует две. Одну из них Господь даровал Моисею на горе Синай. Это Письменная Тора, Моисею ее выдали свежеотпечатанной и сброшюрованной. Другая – Устная Тора. Видимо, у Бога не нашлось времени ее записать – этот прохвост вечно чем-то занят, – и он просто нашептал ее Моисею в виде такого постскриптума. А Моисей забыл в Египте зарядник для ноутбука, так что набить ее было не на чем. Поэтому он просто пересказал ее своему народу. А потом народ пошел пересказывать дальше, и с тех пор эта Тора передается изустно из поколения в поколение – а это, на мой взгляд, не самый лучший способ сохранять бесценное божественное знание.
Меня-то, понятное дело, никто не спрашивает, но у некоторых вавилонских раввинов сложилось такое же впечатление, и они эту штуку все-таки записали. По памяти, где на арамейском, где на древнееврейском, без знаков препинания. Потому что основывалось все на старых преданиях, рассказанных их отцами, вот они и записали их на смеси двух устаревших языков, пропустив все точки с запятыми, так что текст получился не слишком внятный.
Целые две тысячи лет разные раввины пытаются понять, что там сказано, пишут собственные комментарии, аргументы и возражения и добавляют их к исходному тексту. Эти добавления и называются геморой. Талмуд – это изначальная Устная Тора плюс все эти комментарии. Гигантский лабиринт еврейских законов, правил, мыслей. Соображений, домыслов. Изучение этой штуки, как однажды выразился Мойше-Цви, «по сути – средневековая пытка, но такая веселая, еврейская. Приятная боль».
В иешиве мы изучаем Талмуд каждый день.
В битве характеров победу одержал ребе Мориц.
– Почему? – спросил он в последний раз. – Почему, Мойше-Цви?
Мойше-Цви медленно, театрально стянул с правой руки перчатку, потом согнул длинные тонкие пальцы.
– В геморе сказано: пальцы у меня прямые, чтобы, услышав невул-пе, я мог засунуть их в уши и не слышать.
– Совершенно справедливо, – согласился ребе Мориц.
Так оно со всеми талмудическими битвами: вопрос решен – и противники опять лучшие друзья. Ребе кивнул Мойше-Цви, снова открыл свою книгу и перевернул страницу вперед.
А я мысленно перевернул страницу назад, к тем волнениям, которые пережил по дороге в школу. Сердце все еще колотилось, ноги слегка тряслись. Я-то думал, что войду в учебный ритм и успокоюсь, но ничего не вышло.
В тот день я проснулся от будильника. Будильник у меня простой – нога Зиппи. Нижний край моей двери весь во вмятинах от ее утренних пинков, потому что у нее слишком много забот и сестер на руках, ей некогда стучать нормально.
Даже если бы на газоне у нас перед домом стояло целое стадо ослов, я бы все равно ничего не разглядел в темноте. Я произнес «Мойде-анье», встал, вымыл руки, съел пять или семь злаковых батончиков и вылетел за дверь.
В школу я шагал в том же полусонном трансе, что и всегда, глядя себе под ноги и заставляя их двигаться.
Вы верите в совпадения? В Торе сказано, что совпадений не существует, а все в руке Божией. Ну и ладно. С другой стороны, этот тип – он что, обращает внимание на все детали? Ну, он наверняка взбесится, если я нарушу какую-то из его заповедей. Но где проходит граница? Ему не все ли равно, если я перейду улицу на красный свет? Или надену разноцветные носки?
А спрашиваю я потому, что, когда я заклеил пластырем ссадину у Ривки на коленке, сказал Голди, чтобы она поаккуратнее спихивала людей с подоконников, убедился, что Хана и Лия по крайней мере прикидываются, что делают уроки, и съел еще несколько бутербродов, почти весь остаток вчерашнего вечера я провел в мыслях об Анне-Мари: прокручивал в голове наш короткий разговор, воображал себе, как мы сидим за столом с ней (и ее бабулей), жалел, что не пожал ей руку, когда она мне ее протянула. Я рассматривал свою руку в свете, вливавшемся в окно моей спальни, пытался себе представить, как ощущалась бы ее ладонь в моей.
А как встало солнце и я пошел в школу, я все гадал, что сейчас делает она. Так и гадал, пока не увидел, что именно она делает.
Вошел на кладбище – и вот она прямо передо мной. Резко затормозил. Кладбище, все еще в утренней сырости, было тихим и безлюдным.
Одета Анна-Мари опять была очень легко, руки и ноги открыты. В моей общине есть такая штука, цниес31, правила скромности, которые она нарушала сразу по восьми пунктам. На ней было что-то вроде туники, только без юбки снизу. Чуть ниже талии эта штука превращалась в широкие легкие шорты. Кроссовки на Анне-Мари были те же самые, а черные волосы она распустила, они спадали чуть ниже плеч и ровной линией лежали на лопатках.