Kitabı oku: «Тень», sayfa 2
Степа лениво перевел взгляд с опустевшей рюмки на Прасковью Михайловну. На него накатывала волна раздражения. Одно дело пустые разговоры о том, «как все плохо, в наши времена было лучше». К таким беседам Степа привык, и эмоций они уже больше никаких у него не вызывали. Но ему определенно показалось, что пожилая и неприятная профессор филологических наук хочет науськать его, Степу, на свою безобидную соседку, единственным очевидным грехом которой являлась трехкомнатная квартира по правую руку от квартиры Прасковьи Михайловны. Степа ни секунды не сомневался в том, что в недалеком прошлом, скажем, году в 1937-м, Прасковья Михайловна не преминула бы написать на соседку донос, а потом бы годами плела интриги, чтобы заполучить себе заветную жилплощадь. Настали времена, когда такая схема сработать никак не могла, что не мешало неприятной женщине истязать Степана.
Он выпрямился в кресле:
– Прасковья Михайловна, а можно еще коньячку?
Хозяйка замолчала и сердито посмотрела на Степана. Такая просьба была не просто нарушением сложившейся традиции, она была нарушением этикета, и Прасковья Михайловна этим обстоятельством была крайне недовольна. Однако виду она все же не подала, и вскоре Степа смаковал вторую стопку коньяка. Он понимал, что это его собственная вялая попытка как-то притупить те мрачные мысли, которые последние несколько дней мучили его. Ощущая на себе неприязненный взгляд, он торопливо допил коньяк и начал собираться. Прасковья Михайловна протянула ему пухлый конверт с пятитысячными и холодно пожала руку. За ним захлопнулась тяжелая стальная дверь, и он остался стоять на лестничной площадке старого дома в полном одиночестве.
Медленными шагами Степа пошел по лестнице вниз. Ему нравился этот дом, нравились гулкие лестницы и какой-то особенный запах, стоящий в подъезде. Он был уверен, что запахом дом обязан старому-старому лифту, скрипящему в шахте за допотопной железной дверью с ручкой. Когда-то Прасковья Михайловна объяснила ему, что раньше, до революции, на первом этаже дома размещались конюшни, и сейчас, спускаясь по лестнице, Степа думал: то есть если бы эти стены могли говорить, они бы заржали. Он улыбнулся собственной шутке, ускорил шаг и вышел на темный двор. Тренькнул телефон. Степа посмотрел на экран и удовлетворенно кивнул. Хозяин борделя в соседнем доме сообщал ему, что Степин визит на сей раз не потребуется, деньги ему домой принесет одна из девушек. Степе оставалось лично навестить всего одну «делянку». Он был рад, что идти в бордель сегодня не нужно. Даже в хорошем настроении это заведение нагоняло на него тоску.
Проблема Степы была не в отношении к борделям как таковым. Как одинокий мизантроп, Степа понимал и ценил труд честных работниц секс-индустрии и периодически пользовался их услугами. Недопонимание (если можно так сказать) вышло у Степы с хозяином конкретно этого заведения – коренным москвичом, тридцатипятилетним Кириллом. Первый приход к нему Степы Кирилл предложил ему отпраздновать с пятнадцатилетней украинской девочкой. «Свежачок! Пока никому не предлагал, вы первым будете», – хвастливо сказал Степе хозяин.
Другие девушки поначалу не понимали, как именно им поступить – звонить ли в полицию, учитывая всю скандальность ситуации? Вероятность того, что они смогут оттащить весьма крупного полицейского от Кирилла самостоятельно стремилась к нулю. Прибывшие Степины коллеги смогли оторвать его от еще живого тела коренного москвича и как-то убедить всех участников забыть произошедшее. Но отношения Степы и Кирилла (когда того наконец выписали из больницы после месяцев восстановительной терапии) с тех пор были крайне натянутыми.
Степе оставалось посетить лишь лабораторию узбекской преступной группировки, которую приютил администратор парка в подвале одного из служебных строений. Здание находилось буквально за углом от дома Прасковьи Михайловны и граничило с большим Лефортовским парком. Сама лаборатория находилась не в подвале, а еще глубже под землей – в одном из бомбоубежищ, выстроенных здесь во времена холодной войны. Степа под землю залезать не любил и спускался туда лишь однажды. Со старшим – узбеком Ботиром – они встречались наверху, на парковке. Всегда подтянутый и ухоженный, Ботир производил на Степу двойственное впечатление. Он относился к нему с безусловным уважением. Ботир говорил по-русски лучше, чем Степа, и два его образования – химический факультет Национального университета Узбекистана, а потом и МГУ – давали ему право смотреть сверху вниз на полицейского. Степа ценил прикладное образование, он не понимал, как именно помог диплом филолога, например, Прасковье Михайловне, но зато ясно видел пользу от дипломов для наркоторговца Ботира. С другой стороны, Ботир пугал Степу. Он догадывался, что молодой узбек пока находится лишь в самом начале своего криминального пути, и предполагал за ним серьезную дальнейшую карьеру. «Большим человеком будет», – думал Степа с уважением.
Однако сейчас мысли его были заняты другим. Шагая по темному пустому двору через арки в сторону лаборатории, Степа размышлял не про других, а про себя. Все отчетливее он понимал необходимость полной и безоговорочной капитуляции перед Моргуновым. Степа знал, что он страшно рискует, нарушая прямой приказ начальника «не соваться», но полагал, что годы верной службы все-таки дают ему право на некоторое полезное непослушание. Степа был уверен, что следствие идет категорически не в ту сторону и что он сможет помочь если не найти виновного, то хотя бы направить коллег куда надо. Второй их разговор с Моргуновым проходил также в его кабинете, но был коротким и тихим. Моргунов ровным и спокойным голосом сказал Степе, что делает ему последнее предупреждение и больше просить и приказывать не будет. Степа вышел из кабинета полковника в глубокой задумчивости.
Дело было в четверг. Всю пятницу Степа провел в тяжелых раздумьях: с одной стороны, он не мог взять и бросить дело, в которое искренне верил. Он видел «подозреваемого», которого держали в СИЗО и уже таскали в суд. Видел мать и сестру погибшей девочки. И проблема была даже не в том, что за смерть девушки сядет совершенно невиновный человек. До того таджика Степе не было ровно никакого дела. Его интересовало другое: убийца останется безнаказанным. С этим Степа смириться не желал. Но, видимо, именно это ему и придется сделать: пойти в понедельник к Моргунову с бутылкой и повиниться. С момента ДТП прошло уже больше двух недель, и Степа, при всем желании найти виновного, был уверен – сделать это пока просто невозможно. Ввязываться же в смертельный бой с хитрым полковником за нерешаемое дело было благородно, но очень глупо. Да. Так он и поступит.
Погруженный в свои мысли, Степа не заметил, как оказался на маленькой парковке. От парка и от соседнего двора ее отделяла высокая каменная стена. Парковка была совершенно пуста. В углу стояло невысокое строение, похожее на трансформаторную будку – это был вход в большой подвал, из которого через сложную систему подземных ходов можно было попасть в заброшенное бомбоубежище. Степа знал, что Ботир человек пунктуальный и долго себя ждать не заставит.
Практически сразу же дверь в подвал открылась, и появился Ботир. В белоснежной рубашке и строгих черных брюках, он выглядел как справный клерк, а не как московский барыга. Ботир был один, но Степа понимал – за дверью остались как минимум двое его подчиненных с автоматами, готовые в любую секунду прийти хозяину на помощь.
– Степан Викторович, добрый вечер, – вежливо приветствовал его Ботир, – ваш конверт.
Степа кивнул в ответ на приветствие и взял конверт. Никаких разговоров такие встречи не предполагали, говорить им было не о чем, и Степа собирался уже уйти, когда Ботир окликнул его опять.
– Степан Викторович, вы меня извините, но я вам по делу сказать кое-что хотел, – начал Ботир. – Мы с вами друг другу чужие люди, но я ценю ваше отношение. Понимаете, я с ментами много общаюсь, и мало кто со мной так вежливо разговаривает. Наверное, кому-то это покажется мелочью, но для меня в мире нет ничего важнее уважения, – он выждал паузу и продолжил: – Не знаю, что вы там такого на этой неделе сделали, но будьте осторожны. Нехорошие люди вами заинтересовались.
Степа с изумлением смотрел на Ботира. Ничего подобного во время их встреч прежде не случалось. Предупреждение Ботира звучало для Степы дико, ну кому он может понадобиться? С другой стороны, когда наркоторговец говорит «нехорошие люди», значит, эти люди действительно страшные? Чертовщина какая-то…
– Ботир… – Степа запнулся, неожиданно поняв, что даже представления не имеет, как его партнера зовут по батюшке. Видя его замешательство, Ботир махнул рукой: можно без отчеств. Степа продолжил: – Спасибо вам, конечно, за такие слова, буду иметь в виду. Может, вы хотя бы намекнете, что за люди? О чем вообще речь?
Ботир покачал головой, пожал Степину руку и исчез за тяжелой дверью. Степа остался на парковке один, в абсолютном замешательстве. «Ерунда какая-то», – думал Степа. Эта история раздразнила его, он не любил загадки. Поскорее бы уже день этот идиотский закончился. Степа закурил новую сигарету. До назначенной встречи с Махмудовым и Смирновым оставалось меньше получаса: Степа отдаст им конверты и пойдет домой, а Махмудов со Смирновым еще несколько часов будут кататься по разным округам и забирать такие же конверты у других полицейских.
Степа шел ко входу в парк. Было поздно, и ночные сторожа выгоняли из парка поздних посетителей: несколько мамочек торопливо прокатили мимо него свои коляски, прошла пара подростков, шумно обсуждающих что-то совершенно Степе неведомое, прошуршали смешные скотчтерьеры, которых на поводке вел хмурый грузный мужчина. Степа вошел в парк. Проехала пожилая женщина на электросамокате – она бесшумно вынырнула из темноты, и Степа от неожиданности шарахнулся в сторону.
Даже ночью в Москве всегда шумно. Город не спит, и редко случается, что, открыв окно, вы не услышите шума моторов или чьих-нибудь пьяных разговоров. Степа любил Лефортовский парк за его особую тишину. Он прошел по главной аллее всего несколько метров, а гул города стих совсем. Степу окутала тишина. Пустой парк тихо шуршал деревьями. И снова он поймал в воздухе ощущение чего-то волшебного, какого-то предчувствия. Даже его очерствевшая душа понимала: что-то должно случиться сегодня. Уже начали опадать листья, и Степа слышал, как в первых собранных кучах шебуршатся какие-то зверьки. Крысы, наверное, белки в этом парке почему-то не водились. Он быстрыми шагами шел через парк к большому стадиону, расположенному в другом конце, рядом с набережной Яузы.
Думать о работе больше не хотелось, и Степа попытался сосредоточиться на чем-то другом, но в голову все равно настойчиво лезли полковник Моргунов и предстоящий разговор. Степа с горечью сплюнул. Он уже дошел до уговоренного места. Парк был маленький. Когда-то Степа посчитал, что от ворот до ворот по главной аллее он проходит примерно за семь минут. «Ну вот, пришел раньше, теперь придется этих оленей тут еще ждать», – раздраженно подумал Степа и достал новую сигарету.
– Корнеев!
Степа обернулся. По траве в его сторону грузно шли Махмудов и Смирнов. В форме и с автоматами в полутьме парка они выглядели немного устрашающе. Смирнов дожевывал на ходу шаурму.
– Давно нас ждешь? – с набитым ртом поинтересовался Смирнов.
– Только подошел, – Степа протянул Смирнову конверты. – Ну, все, бывайте, мужики, меня дома кот ждет.
Смирнов усмехнулся.
– Странный ты человек, Корнеев. Нормальных людей дома семьи ждут, а тебя – кот.
Махмудов противно захихикал:
– Часики-то тикают, Корнеев, тик-так, тик-так…
Степе отчаянно хотелось домой, и он решил пропустить мимо ушей глупую шутку.
– До скорого.
Он повернулся, чтобы уйти, и увидел Махмудова. Толстоватый полицейский стоял прямо у него на пути и пристально смотрел на Степу. Уже и это было немного странно, но тут он разглядел деталь, еще сильнее его поразившую. В руках Махмудова было оружие – не его казенный автомат с потертым прикладом, а хищный пистолет-пулемет. Степе этот пистолет был знаком – «Аграм-2000», любимое в конце девяностых оружие у бандитских киллеров: не идеально – частые осечки, но дешевое и доступное, его в Москву с Балкан много привезли. Махмудов направил «Аграм» прямо на Степу.
– Ты, Корнеев, не обижайся. Я на тебя зла не держу, – хрипло сказал Махмудов и нажал на спусковой крючок.
Степа не сразу понял, что произошло. Наверное, здорово было бы сказать, что он ничего не почувствовал и смерть его была мгновенной, но это, к сожалению, было не так.
Степа почувствовал все: как первая пуля с силой ударила ему в грудь и пробила легкое, как вторая и третья (Махмудов не учел отдачу, и пистолет повело вверх) легли рядышком, разорвав горло. На грудь Степы хлынул водопад теплой артериальной крови. Он хотел что-то сказать, но вместо слов у него получилось странное то ли бульканье, то ли хрюканье. Падая на землю, Степа успел подумать: вот ведь какая глупость – последний мой ужин в жизни, а я доширак себе заварил. Даже осужденных на смерть богаче в последний путь провожают… Странная последняя мысль его погасла. Тело бесшумно рухнуло на листья.
Широко распахнутыми удивленными глазами смотрел в небо капитан Корнеев Степан Викторович, 1982 года рождения. Сверху в его глаза начал капать дождь. Волшебство закончилось, ледяным дождем в Москву пришла осень.
* * *
– Посвети мне, надо гильзы собрать, – раздался за Махмудовым спокойный и деловой голос Смирнова. Он прожевал наконец шаурму, вытер рукавом рот и опустился на колени рядом с трупом Степы.
– Нехорошо все-таки вышло, – начал Махмудов, когда Смирнов нашел последнюю гильзу и деловито засунул ее в пластиковый пакетик из-под шаурмы, в котором на дне, как обычно, осталось еще немного сока и крошек. – Неплохим человеком был.
– Да ты не думай так об этом. Ну да, нормальным был, но сказали сделать – надо, значит, сделать. Служба такая… – Смирнов поднялся с колен. – Жди меня тут, я до машины дойду.
Быстрыми шагами Смирнов пошел к боковой аллее, на которой стоял их Ford Focus. Оставшись наедине со Степой, Махмудов нервно закурил. Он дважды обошел вокруг трупа, потом схватил Степину руку и потащил его. Буквально в десяти метрах от места, где только что стоял Степа, была видна заваленная листьями крышка канализационного люка. После строительства Лефортовского тоннеля эта часть подземных коммуникаций больше не использовалась – ее увели еще глубже под землю. Именно к одному из оставшихся колодцев и тащил Махмудов тело Степы. Он достал из-за пазухи короткий лом и поддел крышку. Было похоже, что и он, и ушедший Смирнов отлично знали, что они делают. И давно все спланировали. Махмудов с трудом поднял тяжелую крышку и отбросил ее на траву. Затем подтащил Степино тело к колодцу и столкнул его вниз. Со дна колодца донесся глухой стук.
– Дебил, блять. Чурка ты тупая, как я его буду из колодца доставать? Я тебя просил его туда пихать? – вернувшийся Смирнов был в ярости. – Кислотой, мы ведь кислотой ему лицо залить должны были!
Только сейчас Махмудов вспомнил про эту часть плана. Не просто бросить в канализационный колодец, а предварительно изуродовать до неузнаваемости Степино лицо кислотой. В руках у Смирнова была закрытая пластиковая бутылка, которой он остервенело размахивал перед лицом Махмудова.
– Да забыл я, забыл, – начал оправдываться Махмудов. И сразу же перешел в контратаку: – Думаешь, легко близкого человека застрелить? Я его пять лет знаю, мы с ним знаешь сколько всего вместе повидали! Нервничаю я, вот и забыл.
Смирнов махнул рукой. Он подошел к колодцу и посветил вниз фонариком.
– Давай вот что попробуем: я тебе посвечу, а ты лей. Старайся, чтобы на лицо побольше попало.
Дождь усиливался, и ни одному из полицейских не хотелось находиться в парке дольше, чем было необходимо. Махмудов неловко выплеснул содержимое пластиковой бутылки в колодец. Сверху было совсем непонятно – попало ли что-то на лицо Степы или нет, но проверять уже было поздно. Смирнов торопливо подтащил тяжелую крышку, и они вдвоем закрыли колодец. Степа остался в полной темноте. Торопливыми шагами полицейские пошли к своей машине, и скоро в парке снова воцарилась тишина, прерываемая лишь стуком дождя о листья.
Глава 2. Москва. Сентябрь 1812 года
Федор Васильевич Ростопчин раздраженно закрыл створки больших окон своего кабинета. Шум города, всегда успокаивавший в минуты тревоги, сегодня лишь усиливал его ярость. За окном ругались солдаты, кричали полицейские, ржали военные лошади, ошалевшие от суеты города. Москвичи бежали из города, смешиваясь с отступавшими через Москву воинскими частями. Федор Васильевич поднял глаза в сторону Кремля – последние лучи солнца золотили кремлевские купола, но и это не радовало московского градоначальника. Он уже отчетливо чувствовал запах гари и видел на горизонте клубы едкого черного дыма – у Симонова монастыря по его приказу с утра жгли и топили барки с провиантом. Ростопчин с грохотом захлопнул окна, быстрыми шагами вернулся за письменный стол и попытался сосредоточиться.
Как и всегда в сложные жизненные минуты, граф садился писать свои знаменитые «афишки» – листовки, сообщавшие москвичам не столько новости, сколько эмоции, которые им требовалось, по мнению Ростопчина, испытывать по поводу происходящих событий. По мере приближения Наполеона к Москве необходимость в афишках росла, и Ростопчин, бывало, записывал по несколько штук в день, с удовлетворением замечая, как складно выходят у него его пылкие воззвания и как ловко научился он говорить с простыми москвичами на понятном им языке. Но сегодня и написание афишки не клеилось. Вот уже минут сорок градоначальник сидел перед пустым листком бумаги, на котором было написано всего лишь одно предложение: «Француза сподручнее всего колоть вилами». Это было хорошее предложение. Емкое и решительное. Федор Васильевич перечитал написанное вслух. Да, начало положено отличное, но чем его продолжить? И вновь мысли Ростопчина обратились к главной теме сегодняшнего дня. К немыслимому оскорблению, нанесенному ему главнокомандующим российской армией Кутузовым.
Федор Васильевич в раздражении бросил перо на стол и откинулся в кресле. В его душе вновь поднялось смятение, улегшаяся было ярость вновь целиком захватила его. Какое унижение! Так оскорбить его! Его, дворянина! Патриота! Генерал-губернатора Москвы, наконец! Он снова встал и начал ходить по кабинету взад и вперед. Успокоиться не получалось. На протяжении недель генерал-губернатор готовился к появлению французской армии под Москвой. Битва за город была неизбежна, так считали все! Это событие должно было стать звездным часом Федора Васильевича! Вместе с Кутузовым он во главе московского ополчения планировал дать французскому императору решительный бой. Конечно, вполне возможно, что бой был бы проигран, но имя Ростопчина было бы вписано в историю России.
Он тщательно готовил город к предстоящему сражению. Все здания московские были заклеены его воззваниями. И в свете, и среди простых горожан бесконечно повторялись и передавались решительные призывы Федора Васильевича «отстоять святую Москву». Венцом всех трудов градоначальника стало общее собрание ополченцев, назначенное на 31 августа. Афишкой, призывающей москвичей на Поклонную гору, Федор Васильевич особенно гордился: «Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто жертвой ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет!»
И вот именно этим злосчастным утром 31 августа явился к Федору Васильевичу его ближайший друг и соратник – Адам Фомич Брокер, полицмейстер Москвы. Адам Фомич долго мялся, не решаясь произнести вслух новость, с которой он пришел к своему старому другу. Генерал Кутузов изволил передать генерал-губернатору, что битва отменяется: русская армия пройдет сквозь Москву и отдаст город неприятелю.
Ростопчин с горечью вспоминал: он был потрясен и раздавлен. Мало того что фельдмаршал решил без боя сдать противнику столицу, он выставил самого Ростопчина полным идиотом! Зная планы главнокомандующего, Ростопчин более не мог ехать на сбор народного ополчения. Что он скажет им? Идите домой и ждите Наполеона? Целый день тысячи москвичей ждали своего предводителя на Поклонной горе, но он так и не явился. Вечером же разъяренная толпа сама пришла к губернаторскому дому на Лубянке. О том, что случилось после, Ростопчин предпочитал не вспоминать. За одним унижением последовало и второе: фельдмаршал не позвал Ростопчина на военный совет, на котором решалось будущее вверенного ему города.
В который раз Федор Васильевич попытался понять, чем же он мог прогневить Кутузова? Чем он заслужил такое с собой оскорбительное обращение? Но ответа не находилось. Дружеское и теплое отношение полководца, хорошо видное в переписке, несколько недель назад резко изменилось и стало холодным, даже покровительственным. Федор Васильевич сначала не придал этому особого значения, в конце концов мысли главнокомандующего наверняка тогда были заняты более важными вещами, нежели заботой о чувствах.
Но последние события вынудили генерал-губернатора наконец признать очевидное: Кутузов почему-то стал считать его не союзником и товарищем, а врагом и помехой в деле. Будучи человеком опытным и умудренным придворной жизнью, Федор Васильевич понимал, что впал в опалу. Непонятная ему ссора с фельдмаршалом была неприятным, но далеко не самым унизительным событием его жизни. Он еще слишком живо помнил унижения, снесенные им от императрицы Екатерины, называвшей его «сумасшедшим Федькой», и куда более серьезные наказания, которые, за близость к его убитому отцу, придумал для него молодой император Александр. Федор Васильевич облокотился о стол и подумал, что надо бы послать за вином. Эта мысль несколько согрела его, и он открыл было рот, чтобы кликнуть секретаря, но тут в дверь постучали.
Федор Васильевич быстро сел обратно за стол, придал лицу своему должное строгое и сосредоточенное выражение и громко сказал: «Войдите». В открывшуюся дверь кабинета вошел средних лет коренастый мужчина в форме, и лицо Федора Васильевича сразу разгладилось: какие бы новости ни принес ему Адам Фомич, он всегда был рад его видеть. Адам Фомич сдержанно улыбнулся своему товарищу, и сердце Федора Васильевича упало. Вслед за полицмейстером в кабинет вошел доктор Иоганн Шмидт, долговязый мужчина лет сорока, с соломенными волосами и прозрачными рыбьими глазами. Он был одет в модный костюм и пальто с высоким воротом, а в руках крепко сжимал черный цилиндр. Лицо Федора Васильевича исказила гримаса ненависти, и он не сразу опомнился и заставил себя вымученно улыбнуться нежданному гостю.
Федор Васильевич был бы готов поклясться, что Шмидт заметил отразившуюся на лице его ненависть, и она обрадовала его. Он улыбнулся губернатору еще шире, оскалив ряд белоснежных ровных зубов.
– Ваше высокопревосходительство, добрый вечер. Простите, что без приглашения, не хотел отвлекать вас от многочисленных забот, которыми, я уверен, и без меня полон ваш день. Достопочтенный Адам Фомич разрешил мне сопроводить его после окончания нашего совета, чтобы я мог лично засвидетельствовать вам свое почтение и заодно сообщить вам волю господина фельдмаршала.
Федор Васильевич злобно посмотрел на Шмидта и коротко кивнул. Среди множества черт, которые невероятно раздражали его в приставучем немце, особенно бесило генерал-губернатора вот это «плетение словес». За излишней, вычурной и практически холопской вежливостью Федор Васильевич угадывал злобную издевку и презрение. И был, разумеется, совершенно прав. Федор Васильевич в людях вообще ошибался редко. Впрочем, в эту игру могут играть двое, подумал градоначальник. Лицо его приняло вид предельно добродушный, и он с деланой вежливостью ответил Шмидту:
– Всегда счастье видеть вас, доктор. Расскажите же, что было решено на совете? Я, как вы понимаете, не мог сегодня присутствовать лично – дела эвакуации казенных учреждений заняли все мое время.
Уже произнеся такие слова, генерал-губернатор пожалел об этой глупой и очевидной отговорке. Лицо Шмидта расплылось в улыбке еще шире – он прекрасно знал, что Ростопчина не звали, и тот факт, что он оправдывался, чрезвычайно его забавлял. Федор Васильевич раздраженно зашелестел бумагами, разложенными на письменном столе. Вот черт же его дернул сказать такое! Он старался не встречаться глазами с Брокером, опасаясь прочесть в них осуждение: «Эх, Федор Васильевич, еще перед немцем так унижаться». Не дожидаясь приглашения, Шмидт присел за стоявшее перед столом кресло, сложил руки на коленях и, глядя в глаза генерал-губернатору, начал говорить.
– Его превосходительство главнокомандующий русской армией фельдмаршал Кутузов сегодня собрал нас у себя, чтобы обсудить защиту Москвы и дальнейшие наши действия по обороне империи от Наполеона.
Шмидт сделал паузу и пристально посмотрел на Ростопчина.
– Москву велено сжечь.
Лицо Федора Васильевича вытянулось, он открыл было рот, но не знал, как именно ответить, поэтому стал похож на выловленного из речки карася. Тем временем Шмидт продолжал.
– Вам, Федор Васильевич, предписано срочно завершить эвакуацию казенных учреждений, перевести всех заключенных Бутырского замка и уничтожить стратегические запасы снаряжения и продовольствия, чтобы они не достались противнику. На этом ваша работа будет завершена.
– Как… сжечь?
Шмидт смотрел генерал-губернатору прямо в глаза, и Федор Васильевич в очередной раз подивился звенящему холоду его взгляда. В нем не было ничего человеческого. Когда-то в юности, во время турецкой кампании, в палатку Ростопчина заползла гюрза. Немигающий взгляд доктора Шмидта напомнил Федору Васильевичу холодный взгляд той змеи, и он с сожалением подумал, что гюрзу хотя бы можно было пришибить тяжелой палкой, а вот проклятого немца придется слушать.
– Нельзя, чтобы Наполеон захватил столицу и получил возможность переждать здесь зимние морозы в тепле и сытости. Мы лишим наступающую армию крова и провианта, а французского узурпатора – удовольствия считать себя покорителем Москвы. Все заботы о предании города огню его высокопревосходительство возложило на меня.
Не желая, чтобы ярость, переполнявшая его, была заметна немцу, Федор Васильевич крепко сжал перо, которое держал в руке на протяжении всего разговора. Он хотел переломить его, дав волю бушевавшим внутри чувствам, но перо было гибким и ломаться отказывалось, так что Ростопчин выглядел сейчас не грозным, а комичным. Окончательно обозлившись, он собрался возразить и отдать приказ дорогому своему Адаму Фомичу вытащить отсюда омерзительного немца. Вытащить во двор и застрелить его там же, где вчера зарубили насмерть сына купца Верещагина. Но Федор Васильевич вовремя опомнился. Он отложил в сторону сломанное перо и встал, протягивая руку доктору Шмидту. Удивленный Шмидт суетливо начал стягивать перчатки. Он, кажется, не ожидал, что известный своей вспыльчивостью Ростопчин примет оскорбительное известие так легко.
– Доктор Шмидт, благодарю вас за то, что потрудились сообщить мне о решении фельдмаршала лично. Не смею более задерживать вас, и да поможет вам Господь в вашем нелегком деле.
Шмидт посмотрел на генерал-губернатора с легким недоумением и, как показалось Ростопчину, разочарованием. Казалось, он надеялся, что Ростопчин устроит сцену, что он будет кричать и спорить, станет походить на ребенка, которого строгий взрослый лишил обещанного ярмарочного представления. Коротко поклонившись, немец поднялся с кресла и быстрыми шагами вышел.
Еще минуту в кабинете стояла напряженная тишина. Адам Фомич ждал, что скажет его друг и начальник, а Федор Васильевич смотрел пустым взглядом в окно, где сумерки накрывали обреченный город.
– Вот так бывает, думаешь, что суждено тебе войти в историю как спасителю Москвы, а получается совсем иначе. Запомнят меня как губернатора, который Москву сжег. Буду русским Геростратом!
Федор Васильевич выдержал паузу, чтобы заново прочувствовать все сказанное. Брокер, стоявший все время практически неподвижно, подошел к столу.
– Вы, батюшка, только слово скажите, мои ребята с этим немцем быстро справятся. Уверяю вас, не с такими справлялись. Вы только разрешите.
Ростопчин лишь покачал головой. Он понимал, что в суматохе эвакуации с доктором Шмидтом и вправду могло бы произойти что-то крайне неприятное и неожиданное, но шестое чувство подсказывало генерал-губернатору: случись что, и Кутузов лично спросит с него. Он махнул рукой.
– Иди, Адам Фомич, у тебя дел на сегодня много, а времени у нас осталось совсем мало.
Когда за начальником полиции закрылась дверь, Ростопчин достал из стола новое перо, заточил его и принялся писать воззвание дальше. Это будет его последняя «афишка», и он должен сделать ее своей лучшей. Перечитав первое предложение, Федор Васильевич продолжал: «А коли нет возможности вступить с французом в открытый бой, то надобно его сжечь вместе с городом».
* * *
«Не бежать. Главное, не бежать. Не привлекать лишнего внимания», – твердил себе доктор Иоганн Шмидт, спускаясь по парадной лестнице особняка генерал-губернатора Москвы. Он ликовал. На первом этаже он пробился сквозь толпу слуг, просителей и просто любопытных, собравшихся в прихожей большого дома, и вышел во двор. Дворник посыпал песком место, где вчера ночью толпа растерзала сына купца Верещагина. Утром Шмидт видел, как полицейские куда-то тащили тело несчастного юноши, вероятно, для последующего погребения.
В отличие от остальных москвичей Шмидт был абсолютно уверен, что молодой Верещагин, конечно, не был наполеоновским шпионом, и единственной его провинностью была невоздержанность. Ростопчин отдал мальчика толпе, чтобы хоть как-то усмирить гнев обманутых им людей. «Странно, – думал Шмидт, – если мой план удастся, а он непременно удастся, этой ночью страшной смертью погибнут тысячи людей. Быть может, десятки тысяч, что не мешает мне испытывать глубокое презрение к человеку, погубившему невиновного». Отметив про себя таковую странную особенность человеческого ума, доктор быстро зашагал прочь со двора. Шмидт знал, что последние часы перед любым важным начинанием самые опасные. Когда все идет точно по плану, человек успокаивается, и именно тогда происходят самые непредвиденные события. Ему нечего было опасаться. Он представлял себе всю глубину ненависти Ростопчина, но сомневался, что тот разрешит причинить ему хотя бы малейшее неудобство. А если Брокер все-таки подошлет к нему своих молодчиков, у Шмидта в кармане лежит кистень, а за поясом – пара пистолетов. Зная московских ленивых полицейских, он резонно полагал, что справится с любым из них.