Kitabı oku: «Заступник земли Русской. Сергий Радонежский и Куликовская битва в русской классике»
Николай Николаевич Алексеев-Кунгурцев
(1864–1905)
Брат на брата
Историческая повесть-хроника
I. Последний «тысяцкой»
Был вечер 17 сентября 1374 года. Краски заката играли на маковках московских церквей, далеко еще не столь многочисленных, как ныне.
Было еще довольно светло, но в келье старца монаха, куда мы вводим читателя, – полутьма: слишком скупо пропускает свет маленькое переплетчатое слюдяное оконце.
Тускло мерцают лампады. К одной из них протянулась рука и затеплила тонкую свечку желтого воска.
Огонек вспыхнул и слегка озарил серые стены, простые, деревянные, некрашеные лавки и такой же стол. Человек, затепливший свечу, был молод и богатырски сложен; лицо его – красивое, безбородое – выражало странную смесь чувств; преобладающим, однако, казалась печаль; но часто также в глазах его мелькала искорка нетерпеливого ожидания.
Рядом с ним виднелась наклоненная фигура священника в рясе из бязи1 и в епитрахили.
Склонился священник над умирающим; колеблющийся свет падал на лежавшего на лавке, отходящего в вечность, бросая тени по желтому морщинистому лицу. Он был старец; седая борода закрывала грудь. Лежал он на лавке, на подостланном монашеском подряснике, прикрытый монашеской же ряской.
Как ложе, так и вся обстановка кельи свидетельствовали о скудости.
А между тем умирающий мог бы обставить себя со всею роскошью, какая была достижима в то время; у дверей его жилища, обшитых драгоценным алым сукном, стояла бы стража с секирами, тысячи слуг были бы готовы к его услугам. Ото всего этого он отринулся, жаждая молитвы и уединения, и заперся в тесной келье, в которой теперь и умирал, лежа на узкой лавке.
Старец был «тысяцкой». Это звание уцелело с того времени, когда славяне жили «вечевым порядком». Граждане выбирали себе начальника, который должен был предводительствовать их народной дружиной. При князьях обязанность тысяцкого потеряла свой смысл, но все же они, тысяцкие, занимали почетное положение – быть может, были первыми после князя – имели отряды своего войска и некоторую власть над гражданами.
«Тысяцкой» звался Василием Васильевичем Вельяминовым. Он презрел мирскую суету, удалился от власти и света и принял монашество. Однако звание тысяцкого, несмотря на постриг, осталось за ним.
Василию Васильевичу должен был наследовать его сын – Иван, тот самый молодой человек, который затеплил свечу.
Священник был духовник старца, отец Михаил, более известный под прозвищем Митяй, из села Коломенского.
Он только что приобщил больного Святых Таин, и Василий Васильевич лежал спокойный, недвижный, с закрытыми глазами.
– Умирает? – шепотом спросил Иван Вельяминов Митяя.
– Кажись, отходит, – ответил духовник и, раскрыв требник, приготовился читать отходную.
В это время старый умирающий пошевелился, веки дрогнули и приподнялись. Он уставил мутный взгляд на сына и едва слышно прошептал:
– Ваня!
Иван опустился на колени у отцовского ложа и наклонил голову.
Тысяцкий с величайшим усилием поднял руку и положил на голову сына. Это движение, вероятно, утомило его, потому что он некоторое время лежал молча и переводил дух.
В келье стояла глубокая тишина, прерываемая только глубокими вздохами больного.
Наконец умирающий собрался с силами.
– Благослови… тебя… Господь… – снова зашептал он. – Прощай… Ваня… отхожу к Отцу… нашему… Сын, помни… живи… так… как Христос повелел… Соблюдай заповеди… Божии… люби ближних… Духа… зла… гордыни… отгоняй.
Силен… Ваня… враг рода человеческого… Знаю – нрав… у тебя… горячий… Смиряй себя… Помни… наперед всего… душу блюди… в чистоте… Один ты… остаешься… так Бог тебе… заступник… и покровитель… Не прогневи… Его… Ваня…
Умирающий смолк и плотнее откинулся на подушку. Последние силы его покинули, веки смежились, на лицо лег землистый оттенок, грудь начала подниматься медленно и неровно.
Иван чувствовал, как холодеет лежавшая на его голове рука отца.
Митяй перекрестился и начал читать отходную.
В келью неслышно вошли несколько монахов и, опустившись на колени, стали молиться.
У молодого Вельяминова сердце рвалось от боли, а где-то в тайниках души коварный голос шептал:
– Отец умирает… Теперь ты тысяцким будешь.
Он сам пугался этой мысли.
– Время ль о сем думать?
Хотел весь отдаться своей грусти и не мог. Беспокойная змейка честолюбия не унималась.
Внезапно умирающий приподнялся и широко открыл глаза. Он смотрел прямо перед собой и, быть может, созерцал то, что оставалось невидимым для окружающих.
Взгляд был радостен и светел.
Затем старец упал на подушку и вытянулся.
Глубокий вздох вылетел из груди, и больше она не поднялась.
Отец Митяй закрыл требник и промолвил, крестясь:
– Царство небесное.
Иван, плача, припал к недвижной груди отца.
Он скорбел, скорбел неподдельно, а в мозгу проносилось: «Теперь я – тысяцкой!»
Несколько часов спустя умерший уже лежал на столе под образами.
Чтец-монах уныло, нараспев, читал псалмы; двое других монахов трудились в сенях, при свете фонарей, над «колодой» для покойника, которая должна была непременно поспеть к утру: назавтра должно было состояться погребенье: в те времена не принято было выжидать, как ныне, трех дней.
Молодой Вельяминов хотел провести последнюю ночь с тем, кто при жизни звался его отцом.
Он присел в уголку на лавочке и в грустном раздумье смотрел на колеблющееся пламя свеч.
Теперь он был один, совсем один на свете… Мать давно умерла, братьев, сестер он не имел. Не было даже дядей и теток, двоюродных братьев и сестер. Один!.. Его это и пугало, и радовало. Свободен как ветер! Но зато ему вспоминалось: один в поле не воин. И тут же мелькало: «А с кем воевать?»
Будущее казалось ясным. Он станет тысяцким, будет в почете и власти.
Даже свои ратные люди будут… А разве этого мало? Сам – что князь…
И честолюбивые думы наполняли голову, отгоняя грустные.
От лампад, от свеч в келье было жарко и душно. Юношу клонило ко сну; он перемогался, но сон морил.
Он негодовал на себя:
– Нешто можно спать в такую ночь?
Но природа брала свое. Дрема охватывала.
Он прижался к уголку. Голова стала клониться…
Мечты и тоска слились как-то в одно. И это «одно» было чем-то смутным. Какой-то хаос…
Но потом блеснул свет, перед которым померкли свечи. Словно кто-нибудь унес их в высь недосягаемую. Они двигались медленно, а следом за ними уносились грезы Ивана Вельяминова.
И вдруг свечи померкли. И стал мрак.
Что-то сверкнуло во мраке; точно стрела молнии проблеснула и смеркла.
И опять тьма, но полная жизни. Точно тысячи незримых духов веют кругом.
Даже слышен шум их крыльев… Даже видно, как светится в темноте серебристое оперение…
– Что за диво? Куда я попал?
А шуму все больше… Сверканье крыльев все сильнее.
– Али это призраки? Знаменье!
Вдруг яркий сноп лучей прорезал мрак; свет был так силен, что его не могло вынести зрение.
Серебристые духи пали ниц. И откуда-то с выси, вернее, из выси высот, послышалось пение, от которого таяло сердце.
– Слава в вышних Богу… – пели сладостные голоса.
И в это время юный Вельяминов услышал шепот.
Он узнал, кто говорит: его отец.
– Сладко тебе, сыне… – лился шепот, – ужели от этой сладости уйдешь? Гони лукавого… Я – в обители горней… Взыскал меня Господь милостью не по грехам моим… Приходи ко мне.
– Батюшка, оставь меня с собой! – как бы восклицает Иван Васильевич.
– Поживи, заслужи. Судьбы Божии неисповедимы.
– Как мне жить?
– Сие Христос заповедал. Гони лукавого… Он вьет гнездо в твоем сердце…
Шепот смолк.
Постепенно затихло пение.
Снова мрак.
Тишина жуткая, таинственная.
Что-то проблеснуло багряное… Померкло и вдруг разлилось целым морем пламени. Огненные языки вздымались, как волны… Все выше, выше; казалось, они достигнут до неба – черного, без проблеска.
Потом огненная пучина раздалась, словно раскололась. Из середины поднялся гигантский, блистающий трон.
Страшен был сидящий на нем.
Его глаза метали молнии. Венец из кроваво-красного пламени покрывал голову.
Лицо было черно, как земля. Алые губы искривлены зловещей улыбкой.
Задрожал от ужаса Иван.
– Кто ты? – спросил он замирающим голосом.
В раскатах грома послышался ответ:
– Имя мне – Сатана. Я твой помощник и повелитель… Служи мне…
И вдруг захохотал, и огненные волны всколыхнулись от его хохота:
– Ты уже мой!
И откуда-то снизу, из-под пламенного покрова, глухо донеслось, как вздох тысячи тысяч:
– Ты – наш.
Волосы зашевелились на голове Вельяминова.
Он хотел перекреститься – рука не повиновалась ему.
– Боже! Спаси! – воскликнул он… и проснулся.
Чтец-монах стоял перед ним и с испугом смотрел на него.
– Чтой-то ты, батюшка, как кричал, – сказал он.
– Привиделось такое, что просто страсти, – ответил Иван, вытирая холодный пот.
– А ты помолись: это лукавого наважденье.
Монах снова принялся за чтение.
Вельяминов встал и подошел к телу отца. Он приподнял ткань, закрывавшую лицо покойника. Василий Васильевич производил впечатление спящего, выражение лица было безмятежно спокойное.
Сын прильнул устами к холодному лбу отца.
– Батюшка! – зашептал он потом. – Обещаюсь тебе не впадать в соблазн. Получу власть – буду добрым господином… Как отец буду для рабов своих… Голодного – накормлю, бесприютному дам пристанище… Все несчастные будут ближними мне… Не дам поселиться в сердце моем злобе и корысти… Смирю гордыню мою…
Он шептал, и что-то вроде умиления наполняло его душу. Лились слезы тихие, умиротворяющие.
Иван Вельяминов говорил искренне; он действительно хотел так жить, как клялся над безжизненным телом отца. Ему казалось, что он сможет исполнить свой обет.
Если бы кто-нибудь ему в этот момент предсказал, что не пройдет дня, как его добрые намерения словно ветром сметет, он рассмеялся бы предсказателю в глаза и решительно заявил бы, что этого никогда не может быть.
II. По воле княжеской
Есть один великий духовный порок, принесший много бед человечеству.
Порок этот – честолюбие.
Мы разумеем здесь не то благородное стремление выделиться из толпы благодаря своим действительным заслугам, знаниям, способностям, а мелкое тщеславное чувство, заставляющее человека желать выделиться из среды других во что бы то ни стало, и не каким-нибудь великим деянием, а чисто внешним отличием, чином, положением.
Это служение самому себе, высшее себялюбие, недостойное человека вообще, а христианина в особенности. К сожалению, этот порок присущ многим, только не все могут достигнуть цели своих желаний.
Иван Вельяминов, человек не злой от природы, честный и набожный, был далеко не исключением из числа многих, и на этой слабой стороне юношу легко мог уловить лукавый.
Первое серьезное препятствие на пути тщеславных помыслов способно было совратить Вельяминова с прямого пути и кинуть на ложный.
Тысяцкий был слишком важным лицом в Москве, чтобы его смерть прошла незамеченной. Поутру о кончине Василия Васильевича знал уже весь город, и к Чудову монастырю спешили и стар и млад, и знатные князья да бояре, и простолюдины.
Перед кельей опочившего старца колыхалась целая стена разного люда, а внутри келийка была полным-полна.
Стечение народа было тем более значительным, что ожидался приезд великого князя Московского Дмитрия Иоанновича.
Для юного Вельяминова это утро было началом его торжества. На него, по-видимому, уже все смотрели как на преемника умершего тысяцкого. Бояре «рассыпались» перед ним и, хваля добродетели покойного, не забывали похвалить и самого Ивана; уже обращаясь к нему, они прибавляли почетную частичку «ста», на которую имели право только люди больших чинов, другие должны были довольствоваться лишь прибавкой «су», а то даже и на нее не могли рассчитывать2.
– Сделай милость, Иван-ста Василич, уважь, в мой домишко загляни, – приглашал его какой-нибудь седобородый боярин.
И это «ста» и самое приглашение приятно щекотали самолюбие юноши.
Когда он выходил из отцовской кельи, стоявший на дворе люд приветствовал его низкими поклонами:
– Здравствуй, батюшка Иван Василич!
Все головы обнажались, как по приказу.
Высоко вздымалась при этом грудь Ивана, глаза радостно блестели. В эти мгновения он забывал даже утрату отца; грусть заменяло чувство удовлетворенного мелкого тщеславия.
Вельяминов тихо разговаривал с каким-то боярином, когда извне донесся шум голосов.
– Верно, великий князь, – воскликнул Иван Васильевич и побежал к выходу.
За ним гурьбой пошли бояре; поп Митяй поспешно облекся в ризу и с крестом в руке вышел вслед за другими.
Странный человек был Митяй. Несмотря на то, что он состоял только священником небольшой церкви села Коломенского, т. е. скромным сельским пастырем, змейка честолюбия свила себе прочное гнездо и в его сердце. Часто он мечтал о почестях, о власти и, сознавая, что едва ли ему возможно этого добиться, негодовал на судьбу. Что-то горделивое было в его красивом лице. Быть может, основой его гордости было то, что он действительно выделялся по уму, по образованию из ряда других служителей алтаря того времени, в большинстве едва грамотных.
Он знал кое-что по-гречески, имел возможность читать поучения святых отцов и, обладая прекрасною памятью, некоторые знал наизусть, как, например, сочинение святого Дионисия Ареопагита о небесной иерархии.
Кроме того, он был красноречив и на его проповеди народ стекался толпами.
Такие качества, выделяя о. Михаила, заставляли его чувствовать себя выше других, а тщеславие подсказывало, что он мог бы быть не простым попом.
Он жаждал случая выделиться, отличиться чем-нибудь.
Иван Васильевич не ошибся: подъезжал великий князь Дмитрий Иоаннович. Он ехал верхом на белом коне, покрытом богатым чепраком. За ним следовали также верхами несколько приближенных бояр.
Когда Дмитрий Иоаннович остановил коня, Иван Васильевич подбежал и поддержал князево стремя.
– Тоскуешь, чай? – сказал великий князь, легко спрыгнув с седла. – Что поделать! Божья воля. Жаль его очень – хороший был старичок. Ну, веди меня в келийку.
В сенях перед кельей его встретило монастырское духовенство и Митяй.
Пользуясь преимуществом духовника покойного, отец Михаил никому не хотел уступить чести поднести великому князю крест для целования и окропить его святою водой.
Несмотря ни на что, он настоял на своем, и едва показался Дмитрий Иоаннович, сопровождаемый Вельяминовым и боярами, он выступил вперед и осенил крестом князя.
Великий князь благоговейно приложился к кресту, потом с любопытством взглянул на Митяя: он был очень богомолен и знал всех духовных лиц Чудова монастыря, но лицо отца Михаила было ему незнакомо.
– Ты что, батюшка, верно, недавно еще в сей обители? – спросил он.
– Я не отселе, великий княже. Я из села Коломенского… Духовник я покойного… – с низким поклоном промолвил Митяй.
– Так… То-то мне и лик твой незнаком, – сказал Дмитрий Иоаннович и еще раз окинул взглядом отца Михаила.
Ему понравился этот высокий священник с его красивым, умным лицом, с его медлительною, тихою речью.
– Пойдем помолимся об опочившем, – сказал князь.
Все прошли в келью.
Прозвучали скорбные слова панихиды.
Потом гроб подняли и понесли в собор. В числе несших был сам Дмитрий Иоаннович.
На заупокойную обедню и отпевание в храм прибыл сам владыка – святой Алексий митрополит. Он был уже очень стар – ему шел девятый десяток, – но, хотя стан его сильно качнулся вперед, хотя руки старчески дрожали, однако глаза были ясны, как у юноши, и светились кротостью и умом.
Торжественно раздавались по храму слова молений.
Усердно молился коленопреклоненный великий князь. Усердно молился и Иван Васильевич. Но его молитве мешали суетные думы.
Он жаждал скорейшего окончания богослужения, чтобы, когда прах отца будет скрыт земным покровом, услышать из уст княжеских утверждение в высоком звании тысяцкого.
«Превыше всех бояр стану!» – бродила в голове Вельяминова тщеславная мысль.
Закончилась литургия; и последовало короткое отпевание; простились с тем, кто недавно еще был московским тысяцким.
Глухо ударили молотки, заколачивавшие гроб.
«Земля еси и в землю отыдеши»…
Молчание царило в храме…
Святой Алексий, муж ученейший, в совершенстве знавший греческий язык и знакомый с латынью, смотрел сосредоточенно спокойно на гроб и думал классической фразой, полной глубокого смысла и так хорошо сознаваемой и передаваемой русским народом: «Hodie tibi, cras mihi».
И быть может, у каждого молящегося в мозгу шевелилась та же мысль, только, конечно, выражалась она не на мертвом языке, а на живом: «Сегодня тебе, завтра мне».
И у всех, даже у врагов покойного (и он имел врагов; кто не имеет их!) тихою грустью щемило сердце.
Иван Васильевич плакал, как женщина. В этот – и быть может, только в этот миг – оставили его честолюбивые помыслы.
Он страдал, невыносимо страдал душевно.
Он глубоко верил, что отец его будет блаженствовать в обители вышних, что оплакивать судьбу почившего нечего – он счастлив, – но ему-то, Ивану, человеку из плоти и костей, была невыносима разлука.
Он готов был разбить себе голову о дубовую крышку гроба-колоды.
В минуту его величайшей скорби к нему приблизился Дмитрий Иоаннович и положил руку на его плечо.
– Ты не изводись, – сказал великий князь, – всем нам то же будет… Тело что? – тлен, прах… А душа у него была чиста. Господь возлюбил его… Он в обителях райских за нас, грешных, теперь молится… Ты не сокрушайся – там свидитесь… А пока ты жив, я тебя не забуду. Я дам тебе вотчину богатую, в бояре возведу… Ладно ль? Вестимо, тысяцким ты не будешь, потому зачем, правду-то сказать, тысяцкие? Но всем ты от меня взыскан будешь… Не убивайся, молодец!
И князь, ласково потрепав его по плечу, отошел.
Иван Васильевич и точно перестал сокрушаться. Грусть как рукой сняло. Слова князя вернули его к земле и кольнули, как ножом, в сердце.
«Вестимо, ты не будешь тысяцким»… Это был приговор, страшный приговор для юного Вельяминова.
Все его существо было потрясено.
«Отец в обителях райских… Ему, конечно, хорошо. А я живу… Почему я не могу быть тысяцким, ежели он был? „Зачем тысяцкие?“ Зачем?! Да мне это надобно. Мне!»
В своем волнении он не слышал, как заколотили последний гвоздь в крышку гроба.
Но зато хорошо слышал Митяй. Он, испросив благословения у владыки, предстал на амвоне печальный и безмолвный.
Все глаза обратились к нему.
Он выжидал. И только когда прозвучал последний удар молотка, он заговорил…
Речь его лилась как ручей с отлогого холма: не быстро, но неудержимо. Он хотел сказать ее для князя, но когда начал говорить, то в душе его поднялось и закипело все лучшее, что в ней таилось. И он стал говорить поистине вдохновенно.
Он говорил – и был искренен в это время, – что человек не должен прилепляться к земному, что настоящая отчизна людская не здесь, на темной земле, а там – за пределами, недоступными оку человеческому. И не только оку, но и уму. Разве поймет даже и великий ум человеческий райские блаженства, которые заключены в созерцании Божества? Разве это достижимо? Только светлыми душами может быть понято это блаженство. А много ли их, светлых душ? Убивающий плоть пустынник стремится не к убийству своего тела (это делают и самоубийцы), а к возвышению духа над телом. Но подвижник, питая душу, хранит и тело свое. Потому что и оно не только «очаг страстей», но и подобие Божие. Он, святой, не станет уродовать себя – он не выколет себе глаз, он не лишит себя слуха – потому что Господь сотворил человека не бестелесным, но телесным, и каждый посягающий на жизнь тела посягает и на определение Божие… Почему отшельники и святые люди долго живут? Восемьдесят, сто лет – заурядный возраст для подвижников. Ответ ясен: потому, что они приближают свою плоть к первоначальной чистоте, к той чистоте, в которой явился первобытный человек, к чистоте Адама до его грехопадения. Святые не убивают, но восстановляют плоть такою, какою она должна быть, если исключить все то, что мешает ее естественному развитию, т. е. всякие излишества, роскошь, лень и т. п.
Долго говорил отец Михаил, и каждое слово его находило отклик в сердцах молящихся.
Многие плакали, на глазах Дмитрия Иоанновича блестели слезы.
Всем было и грустно и сладко, потому что в эти мгновения в душе мелькнул Божественный свет. Дух жаждал очищения, стремился на свою небесную родину.
Один только человек составлял исключение среди молящихся.
Это был Иван Васильевич.
Он стоял бледный как смерть, с воспаленными сухими глазами. Едва ли он слышал речь Митяя. Для его души не мелькнул проблеск Божественного света: в ней были злоба и мрак. Он чувствовал себя обиженным, оскорбленным.
Когда настала пора нести гроб к месту вечного упокоения, Вельяминов шатался как хмельной.
Это приписали его горести по умершему отцу. Его жалели:
– Эх, убивается, бедный!
– Изводится. Да ведь и то сказать – отца родного хоронит.
На могиле великий князь вновь пожалел его, вновь подтвердил свое обещание «не забыть его», но снова заметил и о том, что чин тысяцкого он решил уничтожить, как совершенно излишний.
Слова князя слышали окружающие бояре, и отношение их к молодому Вельяминову разом переменилось. Куда делись их медовые речи! Их заменило ледяное молчание да насмешливые улыбки.
Кое-кто перешептывался, кивая в сторону Ивана Васильевича.
Все это заметил Вельяминов, и злоба с удесятеренной силой закипела в сердце.
«Добьюсь своего! – думал он, стиснув зубы. – Дойму не мытьем, так катаньем… А не станет по-моему, так отплачу же я князю-ворогу».
А Дмитрий Иоаннович между тем, не предчувствуя, что рядом с ним стоит заклятый враг, спокойно беседовал с владыкой и, когда могила была засыпана, сделал знак Митяю подойти.
– Красно говоришь ты, батюшка, – сказал ему великий князь, – почаще слушать тебя хотелось бы… Как тебя звать, отец?..
– Михаилом, государь-княже…
– Умилительно говоришь… Тебе не в селе Коломенском сидеть… Мы сие устроим…
И ласково кивнув ему головой, Дмитрий Иоаннович принял благословение от святого Алексия и удалился с погоста.
Дольше всех оставался у могилы Иван Васильевич; он упросил распорядиться поминками, которые были устроены в его доме у Покрова, одного из своих приятелей, а сам остался у могильного холма и, когда все ушли, кинулся лицом в землю и зарыдал озлобленно, отчаянно.
– Батюшка! Слышишь ли меня? – взывал он. – Меня обидели, отнимают твое наследье.
Но безмолвна была могила. Только ропот берез, шелестевших пожелтевшей листвой, смешивался с причитаниями юноши.