Kitabı oku: «Пожар Москвы», sayfa 17
XVIII
Уже померкал тусклый день 14 декабря 825 года, а только третий час били куранты. Безлюдно на Петербургской стороне и на Василеостровских линиях, как обычно, к сумеркам зимнего дня, но за темной Невой, над которой летит дым поземной метели, слышен неумолкаемый гул.
Галерной улицей пробежал без строя взвод гвардейского экипажа в расстегнутых шинелях и без патронных сум. Молодой офицер в ватошном сюртуке с одной эполетой, Николай Бестужев, ведет на Сенатскую площадь гвардейский экипаж. Надевая шинели в рукава, сипло дыша и сморкаясь, солдаты пристраиваются к правому флангу войсковой колонны, чернеющей на площади.
У монумента Петра в густой колонне, ружья к ноге, стоят тылом к Сенату роты лейб-гвардии Московского полка. Сдвинуты белые ремни амуниции, расстегнуты шинели, валит пар от плечей, и свет почернел под ногами. Неумолкаемый гул раз за разом выталкивают сотни грудей:
– Ура, Константин, ура, Константин!
На Адмиралтейском бульваре, на углу Гороховой улицы, у дома присутственных мест, на Галерной, у забора Исаакия, где свалены доска и бревна, чернеют толпы. Все лица повернуты к колонне, шевелящейся у Сената.
Дружный крик десятка молодых голосов «конституция» глохнет в тяжком гуле «Константин» и, точно ветром, обдает толпу на панелях. Там сбрасывают шапки, треухи, крестятся, смотрят с тоской и тревогой: что за войска толпятся без фрунта у монумента Петра и почему пробежал туда молодой офицер без кивера, обронил белую перевязь и не поднял?
Видно от дома присутственных мест, как пред Зимним дворцом, на площади, открытой всем ветрам, строятся полки, сдвигаясь в черные квадраты. Между квадратами, прыгая в седлах, скачут офицеры. Один офицер, белокурый, в Измайловском мундире, выше других, через грудь голубая лента, ветер бьет пышный конец. Офицер смял ленту, сунул под мундир. Высокий офицер, император Николай Павлович, спешно строит у дворца роты преображенцев, семеновцев, егерей, карабинер.
Полки императора зашевелились, тронулись к бунтующей площади. Лейб-гвардии конный полк на рысях догоняет строй. Всадники на ходу натягивают колеты. Скачет с драгунами петербургский полицмейстер Чихачев. Драгуны гонят лошадей на панель. Народ бежит по Гороховой к Исаакию. Сенатскую площадь раз за разом потрясают взрывы «ура».
У Главного штаба полки стали. Император приподымается на стременах, он уже видит черную колонну мятежников, морозный дым над киверами, тусклую щетину штыков, он видит серый снег площади между черной колонной и черной толпой.
У дворца, где строились его роты и потоптан снег, теперь бегут к площади лейб-гренадеры, шинели внакидку, ружья наперевес. Впереди молодой поручик Панов в солдатской бескозырке с чужой головы. Бескозырка лезет поручику на глаза, он размахивает шпажонкой, что-то командует. Он стал у дворцовых ворот:
– Раздайсь, пропусти, – рукоять шпаги бьет о дворцовую решетку.
Зазвенел засов. Под сводами, в темноте, стоят строем солдаты: дворец занят саперным батальоном.
– Не наши! – крикнул Панов, отступил.
Уже прыгает по сугробам поручик, за ним дымная солдатская толпа.
Император поскакал к бегущим от Главного штаба.
– Стой, стройся! – звонко окликнул он солдат.
Пожилой гренадер Михайло Перекрестов, черноволосый, с седыми висками, резко отбросил с груди патронную сумку:
– Мы за Константина, пусти!
– Когда так, вот вам дорога, ступайте! Николай Петрович попятил коня к панели. Генерал-майор Исленев уже выводит к Адмиралтейскому бульвару против мятежников три фузилерные роты. Гвардия императора медленно потянулась к Гороховой улице.
Впереди, у самой панели, верхом, генерал Милорадович. Он в одном мундире, глубоко засунул руки в карманы. Генералу холодно, в гусиной коже его худое лицо, в глазах веселое любопытство. Он ищет в карманах старую трубку, что была с ним на Альпах, в Москве, он забыл трубку в диванной.
Из толпы выбрался чиновник в нанковой шинели, прискакивая, пошел рядом с конем. У чиновника дергает щеку:
– Ваше превосходительство, на площади кричат: «Конституция», – слышал сам… Баричи с жиру бесятся… Там открытая революция.
– Какое, – Милорадович зябко перетряхнул плечами, подумал: «Экая досада, трубки нет», – весело сказал:
– Там вздорный бунт. У них главного нет, у них все главные. Их надобно вразумить. Я поеду.
Конь взял с места, Милорадович не удержал шляпы, она покатилась.
С Васильевского острова к Исаакиевскому мосту еще подходят войска: поручик барон Розен привел из Галерной гавани караул финляндцев. Финляндцы на мосту переговариваются с народом, слышен смех:
– Не бойся, по своим бить не будем… Мы не присягавши по своим стрелить. Мы, бабурочка, худого не сделаем… По своим пальбы не откроем.
Император с войсками уже на Адмиралтейском бульваре. На Сенатской площади зачернелась в снегу густая цепь солдат: застрельщики от московцев. Их выстрелы, редкие и звучные, точно бы холостые, смешались вдруг в недружную пальбу.
Толпа прижалась к забору Исаакия, словно там ждали первого залпа. С веселым гулом, под выстрелами, барские кучера и дворовые стали разбирать бревна, мальчишка швырнул поленом в полицмейстера. Конь Чихачева поскакал назад.
Мерзлое полено ударило в коня императора. Конь, заежив на заду шерсть, присел на задние ноги. Император приподнялся на стременах и звенящим режущим голосом крикнул: «Назад». Отхлынули.
Император выровнял коня, обернулся к строю и скомандовал «заряд». Солдаты враз, с лязганием, приподняли ружья на локте, заскрежетали курки. Милорадович сел плотнее в седло, слегка тронул повод и направил коня к застрельщичьей цепи мятежников. Их выстрелы провизжали мимо ушей. Милорадович встряхнулся, побледнел. Конь с тревожным храпом перешел в рысь. Застрельщики, закинув на руки полы шинелей, перебегают к колонне, другие лежат в снегу и смотрят, как скачет на них генерал.
Отряхиваясь от комьев снега, на генерала смотрят солдаты из колонны.
– Братцы, Милорадович-граф, – обрадованно крикнул шевронист Московского полка, собрал в горсть ледяшки с усов. – Куда поскакал, плюмаж потерявши?
Сиплая волна смеха колыхнула колонну. Милорадович осадил коня. Он тоже смеется, откидывает со щеки холодную прядь. Он поднял шпагу, обернул ее эфесом к колонне:
– Смотри, от кого мне шпага дана – от цесаревича Константина… А вы не дело, братцы, городите, какого черта толпитесь свет застите, -а-а-рш!
Солдаты, дружно дохнув паром, попятились. Высокий человек в гамбургском черном рединготе растолкал солдат, выступил вперед. Это отставной лейб-гренадерский офицер Каховский. Его худая шея обмотана гарусным шарфом, затылок в снегу. Он неловко, двумя руками, пошарил за пазухой и вытащил пистолет.
Грянул выстрел, лица мгновенно озарило огнем. Каховский бросил дымящий пистолет в снег. Офицер в расстегнутом сюртуке, мальчик с обмерзшими волосами, ударил Милорадовича в спину штыком.
Конь поскакал вдоль колонны. Генерал качается, точно приплясывает в седле. Смех мешается со взрывами «ура», куда поскакал смешной генерал? Черные пятна замелькали в снегу, сбивает с коня брызги крови. Милорадович выпустил конскую шею, повис вниз головой, на лицо закинулись рыжеватые пряди.
– Убили, – вскричал глухой голос. В колонне смолк гул, смех. Звенят пустые стремена.
У конногвардейского манежа Милорадовича опустили в сугроб. Генерал лежал боком, щекой к снегу, поджав тощие ноги в узких штанах на штрипках. Его мундир в бляхах снега, и проступает сквозь бляхи яркая кровь. В полковой канцелярии его уложили на писарский ларь. Генерал не открывал глаз, он улыбался, он отходил.
На полковом дворе трубят трубачи: на Сенатскую площадь вызывают последние эскадроны конной гвардии в атаку на мятежников. Сточенным солдатским ножом, в крошках ржаного хлеба, кто-то разрезал генералу мундир, и по тонкой рубахе расползлось от живота вязкое пятно. Генерал едва повернулся, как бы желая лечь удобнее. Его лицо стало внимательным, заострился нос. Генерал больше не улыбается, он отошел. Тумпаковые часы и кольцо с камеей, которые лежали в его ногах, исчезли; кто-то украл часы и перстень.
XIX
Отставной полковник Кошелев, прибывший в столицу из Москвы по делам запродажи петербургского дома, стоял в толпе у Сената.
Он был там с утра, когда над площадью в студеной мгле еще сквозил багровый диск солнца. Поутру рядом с Кошелевым стал на панели невысокий человек в серой шубе. Он обернул к соседу полное лицо, подернутое паром, и бодро рассмеялся:
– Смотри, что затеяли, вышли на голую площадь и думают, устоят.
– Идем, Рылеев, идем, – сказал его сосед. Близорукий и долговязый, в коричневом фраке под фризовой шинелью внакидку, он показался Кошелеву молодым немцем.
– Конечно, идем, – ответил Рылеев и скинул меховую шапку лихим и ненужным движением; его черные волосы вились у висков.
Кошелев слышал это имя – Рылеев. В московском клубе Кошелева звали в таинственный Союз Благоденствия, но он отказал угрюмо и невежливо: он думал, что его снова зовут в масонские ложи. Московские собеседники, нарочно выкатывая глаза, громким шепотом, как злодеи на театре, что-то рассказывали о петербургском поэте Рылееве, о полковнике Пестеле, о «Зеленой Книге» с полными правилами российской вольности, об Южной армии, о перевороте.
«Переворот. Так вот какая затея», – подумал Кошелев.
Колонны у монумента густели и шевелились. Он слышал неумолкаемый гул, крики «Константин, конституция, Константин», и так прижимался к Сенатской стене, точно страшился, что кто-то оторвет его от небывалого зрелища. То неминуемое и неотвратимое, что ему почудилось еще в московском пожаре, то, что он стал понимать в странных речах графа Строганова, покойного друга и благодетеля, что в зальце горящего московского дома кричал ему мартинист Наум Степаныч, вся его темная горечь, беспокойство, тоска и страх за Россию, – все по-иному отворилось здесь, на обледенелой панели Сената, пред дымящей колонной солдат, потрясаемой взрывами «ура».
Ему вдруг стало легко. Так легко, что он усмехнулся. Так вот она революция графа Строганова. Революция пришла, гремит на площади, но кому она страшна, там все свои, там толпа офицеров, друзей по оружию, вот острая голова знакомого Каховского, только перейти площадь и овладеть всем этим: «Завоевали весь свет, чего же не завоевать революцию? Или я пострашусь, как пострашился раз в горящей Москве, не приду, не стану рядом с боевыми друзьями? Нет, я пойду, я не страшусь, стану с ними, или мне не будет прощения…» То, что началось еще мартовской ночью и чего все ждали от покойного государя, от небывалых побед, величественной славы, завоевания Парижа, что должно было прийти и не приходило, то одно, что могло оправдать жертву и мучительство мартовской ночи, новое преображение России, – не исполняется ли, оно здесь воочию, у медного Петра?
«Боже мой, Параша, – подумал Кошелев. – Прости… Свершается… Надобно. Я пойду, я должен».
Кошелев перекрестился и побежал через площадь.
Солдаты расступились пред тяжело дышащим человеком в черной бекеше с бранденбургами. Его протолкали дальше плечами и локтями. Все смотрели налево, к Адмиралтейству. Некоторые приподымали ружья и щелкали курками.
У монумента, куда протолкали Кошелева, на площадке, которую солдаты окружали стеной, толпилась кучка офицеров и штатских. Там все говорили вместе и размахивали руками, точно спорили громко.
– Кто таков?
Тучный офицер в ватошном сюртуке нараспашку подбежал к Кошелеву и ткнул его в грудь рукоятью сабли:
– Тебе чего надобно, изменник, шпион!
– Князь, князь, помогите господа, князь…
Тучного офицера отвели под локти, он выдергивал руку с саблей, злобно оглядываясь на Кошелева.
Это был князь Щепин-Ростовский. Еще до света, на казарменном дворе московцев, он рубил саблей генерал-майора Фредерикса, Шеншина, Хвощинского, он вырвал от знаменщика полковое знамя. Князь сам принес его на площадь. В середине мятежной колонны развевалось знамя Московского полка. Князь стоял, пошатываясь, под древком в своем ватошном сюртуке нараспашку. В бурых пятнах его пикейный жилет, куски почернелого знаменного шелка хлопают князя по добродушному затылку. Кто-то подал ему солдатский кивер. Он надел его медным орлом назад. Он не пьян, но с утра помутились его голубые глаза и дергались влажные губы. Он первый скомандовал цепи московцев «огонь», он кричал бессмысленные ругательства, что-то бормотал, всхлипывал и сжимал саблю в темных затеках.
«Словно во сне», – подумал Кошелев.
– Сюда, сударь, сюда, – окликнул его штатский господин в суконной шубке с заячьим мехом. Припрыгивая, он ступил к Кошелеву:
– Пущин, Иван Иванович, коллежский асессор. С кем честь имею?
– Кошелев, лейб-гренадерского в отставке. В чем дело, господа?
– Он не на вас, сударь. Он на всех так бросается… Что надобно?
– Мне? – Кошелев холодно улыбнулся.
– Кавалерия, кавалерия, – кто-то крикнул, и о Кошелеве забыли. Он видел в дымке дыхания скромное лицо Пущина, он узнал Рылеева и озябшего немчика, похожего на барского музыканта. Немец теперь был без очков и щурился на бульвар, вытягивая тощую шею, у него выкатился кадык. Рылеев отстранил немца:
– А ну, Кюхельбекер, пусти… Точно, там кавалерия. Господа, будет бой.
Рылеев рассмеялся и сбросил в снег шубу. В черном сюртуке, плотно облегавшем его, он казался тоньше и моложе. Тронув за плечо солдата, который стоял перед ним, он бодро сказал:
– А ну, дядя, давай и мне патронную сумку.
Пожилой солдат обернулся на барина и молча стал снимать двумя руками через голову белые ремни.
Незнакомый господин поклонился Кошелеву. Этот плотный господин в голубой шубе с песцами топтался в толпе офицеров, то снимая, то надевая мохнатый цилиндр. Его не знал никто, и уже многим, как Кошелеву, кланялся незнакомец.
В толпе говорили все вместе:
– А землю разделят поровну, солдатам пятнадцать лет службы.
– Тайный советник Сперанский дал согласие, адмирал Мордвинов дал согласие, будет временное правительство…
– Как кортесы в Испании.
– Господа, кавалерия.
– Какая Испания… Временное правительство, державная дума на пять лет.
– Кавалерия, конногвардейцы…
– Они не посмеют, вздор.
– Нет, не вздор, избирается на пять лет, а также съезд российских депутатов…
Кошелев озирался в толпе, точно кого-то искал. Его лицо стало холодным и презрительным. Так это и есть революция. Чего же они спорят, когда надобно командовать, а не то солдатам надоест стоять, мерзнуть, и они повернут штыки против спорщиков. Они крикуны, они ничего не понимают. «Они», – Кошелев презрительно думал о всех, о Рылееве, о немчике с кадыком, о Пущине в заячьей шубе, о толстом князе, о господине в песцах.
Солдаты стояли в недружном строю, спиной к спорящим господам. Московского полка барабанщик, сухой старичок с обкуренным клыком во рту, нетерпеливо перекатывал барабан к ляжке и выкрикивал горячей скороговоркой:
– Нагнали конной гвардии, стройся, медные лбы, равняйся. По своим бить, христопродавцы, присяги порушители… Мы Константину присягай, не Миколаю… Пошто Миколай его в неволе содержит. Замест братца хотца править, как же, потопаешь. Ишь нагнал каинов… У нас одна душа, не две: мы на одной недели не присягаем то тому, то другому…
– Под Наровой забрали государя в арест, – говорил сосед барабанщика, унтер-офицер Московского полка с тремя нашивками на рукаве. – В кандалы закован. А рази закон в кандалы государя ковать?
Черноволосый, с седыми висками гренадер внезапно схватил Кошелева за рукав бекеши:
– Ваше благородие.
Смуглое, красивое лицо шеврониста показалось Кошелеву знакомым.
– Ваше благородие, да вы же нашего батальона.
Гренадер выпустил рукав и обернулся к солдатам:
– Наш, ребята, капитан. У Парыж вместе ходили.
Снова ухватился за бекешу:
– Третьей роты, Перекрестов, Михайло… Ваше благородие, дело какое случилось, злосчастье солдатское. Им ништо, генералам, всякой день присягать, а мы присягой не шутим. Мы ампиратору Константину присягай… Ваше благородие, да чего ж там кавалерия собирается, нашей крови ищут?
– С нами Бог, – сказал Кошелев с холодной улыбкой. – Стал гренадер за Константина и стой. С нами Бог…
Еще до свету вызвали молодые офицеры гренадерский батальон за государя Константина. Михайло Перекрестов стал собираться. Его Сусанна, его рано состарившаяся жена, подала ему чистую рубаху, пахнущую запахом ее, легким анисом, и сама расчесала его седеющие волосы мокрым гребнем. В студеных сумерках утра на полковом дворе бил барабан. Накинув платок, Сусанна вышла на ступеньки проводить мужа. Она оправила ему на спине широкий ремень, встряхнула амуницию, и глухо сказала:
– Теперь каряшо… Иди, Миша.
– И то, – глухо ответил пожилой шевронист и перекрестился. Тогда Сусанна обхватила его сзади за шею, прижалась к шершавому воротнику и замерла, точно задохнулась.
– Кавалерия! – крикнул голос и очнулся шевронист Перекрестов.
– Каре, каре, – закаркали кругом многие голоса.
Кошелев пристегнул пуговицы до самого горла. Глаза жестко блеснули. Он сунул руки в косые карманы бекеши и скомандовал холодно:
– Гренадеры, каре.
XX
Император Николай Павлович скомандовал атаку конной гвардии на мятежную площадь. Колонну обдало быстрым ветром, уже слышно бряцание, конский храп. Кошелев протяжно крикнул:
– Ба-а-а-тальным огнем. Сжался, глубже сунул руки в карманы:
– Пли!
– Пли, пли, – слышалось справа, слева. Колонна содрогнулась от залпа. Медного Петра озарили длинные молнии. Все померкло в пороховом дыму. На Сенатской площади гололедица. Кони скользят, всадники падают с седел, вырывают ногу из стремени. Залпы мятежников погнали кавалерию назад. Кое-где завалились темные груды коней. Пытаясь подняться, горячо голгочет раненый конногвардеец.
Трубачи протрубили вторую атаку. Табуны всадников снова несутся на площадь. Молнии залпов опоясывают медного Петра.
Когда отнесло дым и Кошелев увидел, как скачут кони без всадников, как толпы кавалеристов несутся назад и солдаты копошатся у опрокинутых коней, отстегивая седла, он понял, что и вторая атака отбита.
Колонну шевелил бодрый гул. Солдаты сморкались в снег, прижимая ноздри обожженными пальцами, торопливо оправляли ремни. Всем стало жарко и весело. Теплый пар боя ободрил Кошелева.
«Теперь надобны пушки, – подумал он весело. – Дернуть их пушками, все сметем и все наше».
– Где пушки? Ребята, где пушки?
Кошелев быстро шел вдоль солдатских спин. Уже смеркалось, он никого не узнавал в потемках. Плотный барин в песцовой шубе скинул перед ним мохнатый цилиндр:
– Слушайте, вы! – Кошелев потянул его за рукав. – Где пушки?
– Пушки, Боже мой, какие пушки… Боже мой.
– Где Рылеев? – крикнул Кошелев. – Тебе говорят!
– Рылеев, Боже мой… Рылеев…
– Тебе кого? – позвал Кошелева осипший голос.
В потемках блеснули глаза. Пред ним стоял кто-то в черном сюртуке, опираясь на солдатское ружье, дымился теплым паром.
– Пушки давай! – крикнул Кошелев. – Мы сметем их картечью.
– Пушки, пушки, – заговорили кругом. Кошелев резко повысил голос:
– Чего топчемся тут? Садануть их картечью, и в атаку на Зимний дворец, на Петропавловскую крепость, сбить с бульвара, с моста…
– Идем, я с вами.
Из потемок приблизилось чье-то светящееся тонкое лицо. Ветер метал светлые волосы. Кошелеву показалось, что женщина заглядывает ему в глаза.
– Изюмского гусарского, Полторацкий, – сказал человек, отыскивая руку Кошелева.
– Полторацкий, – в груди Кошелева точно оборвалось, как будто камень зазвенел в глубокий колодец.
– Полторацкий, какая встреча. Я – Кошелев.
– Петр!
Они крепко поцеловались три раза, точно христосуясь. Полторацкий тревожно и внезапно рассмеялся:
– «Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья…» Черт, в голову лезут… «Напишут наши имена»…
– О чем ты? – дрогнул Кошелев и подумал: вот моя судьба. Ему стало все равно, точно он мгновенно устал:
– Послушай, где пушки?
– У нас ни одного орудия… «И на обломках самовластья…» Черт…
Направо в колонне поднялся тревожный гул. «Что там еще?» – с усталым раздражением подумал Кошелев. «По-о-о-п, п-о-оп», – невнятно гудела колонна. Солдаты, снимая кивера и крестясь, выбегали в потемки из рядов.
– Не надо попа, – крикнул Полторацкий, рассмеялся. – Еще успеем приложиться.
– Не надо попа… Назад… Поворачивай, извозчик. Батюшка, уезжайте, – кричали из колонны.
Кто-то скомандовал:
– Бей в барабаны!
Барабанщик Московского полка, старик с прокуренным клыком, ударил дробь. Извозчик хлестнул вожжой, кобыла взяла вскачь, монах от толчка сел на корточки. В колонне засмеялись.
На Адмиралтейском бульваре санки с монахом пронеслись мимо артиллерийских передков: генерал Сухозанет в карьер ведет к императору четыре орудия гвардейской артиллерийской бригады. Извозчик гонит кобылу ко Дворцу.
В Зимнем дворце гулкая пустота. Фрейлины пробегают бесшумными стайками по темным залам, точно гонятся за ними. У дверей Гербовой митрополит Серафим тяжело опустился в кресла. Зало дрожит от гула мятежа, отзванивают хрустали люстр, тонкое стекло часов на камине с трубящей золотой Славой. Фрейлины бегут обратно.
Пушки Сухозанета выкатили поперек площади, против Сената. Пальники трещат, осыпают искры на кивера канониров.
Генерал Сухозанет поскакал в галоп к колонне мятежников.
– Сдавайтесь, – крикнул Сухозанет, задыхаясь от ветра. – Сдавайтесь, помилу-у-ем…
– Назад! А, сукин сын, штыка хочешь. Пристрелим! Привез конституцию?
– Сдавайтесь, помилу-у-ем…
– Огонь по генералу, пли!
Залп молнией задернул колонну. От выстрелов посыпались перья с генеральского султана. Сухозанет промчался вдоль батареи, прыгнул в сугроб.
– Па-а-льба орудиями, правый фланг начинай, – звеняще скомандовал император. – Перва-а-я…
Артиллерийский поручик заметил, что канонир с пальником замялся, соскочил с коня и перебежал к орудию.
– Отставить, – резко скомандовал император. Потрескивают пальники, осыпают искры. Умолкла темная площадь, умолкло темное каре у монумента Петра.
– Пали! – император махнул рукой.
Пушки подпрыгнули. Картечь прохлынула высоко над головами мятежников, с визгом ударила в стену Сената. Лопнули стекла. Сотряслись статуи Сенатского портала, Закон, Правосудие, Истина, Мудрость.
Второй заряд хлынул в каре, вырвал дороги. Толпа солдат сбила Кошелева с ног, его несет, он командует:
– Стой, огонь, стой!
Ударила картечь, он оглох от звона. Гремит. Сметены с площади темные толпы, бегут по набережной, прыгают в сенатские подвалы, столпились на льду Невы. На площади люди подымаются из кучи тел, падают. Одиноко маячит у Петра маленький офицер, светлые волосы подняты ветром, он что-то картаво кричит, грозится на пушки. Солдат зажимает двумя руками живот, схаркивает кровью и ругается по-матерному. По снегу между трупов ползает плотный господин в песцовой шубе, не ищет ли мохнатый цилиндр. Господину картечью оторвало ноги.
На лед Невы под руки тащат раненых. Раненых рвет. Мятежники сбились на льду у полыньи. За темной площадью поднялся на стременах высокий всадник. Пушки повернули к Неве.
Там, у полыньи, шевронист Михайло Перекрестов припал к плечу отставного полковника Кошелева. Хлынула картечь, смела…
Утром снег между монументом Петра и Сенатом был в замерзших лужах крови, картечь изрешетила Сенатскую штукатурку. На разбитом фонаре утренний ветер закачал прилипшие клочья чьих-то белокурых длинных волос.