Kitabı oku: «Зима тревоги нашей», sayfa 3
Глава 3
Для моей жены, моей Мэри, заснуть не сложнее, чем закрыть дверцу шкафа. Сколько раз я с завистью наблюдал, как это происходит. Ее прелестное тело чуть вздрагивает, она будто укутывается в кокон. Легкий вздох, глаза закрываются, губы безмятежно складываются в мудрую и отстраненную улыбку греческой богини. Она улыбается всю ночь, дыхание вибрирует в горле – на храп совсем не похоже, звук такой, будто котенок мурлыкает. На миг температура у Мэри резко подскакивает, и от тела рядом со мной исходит свечение, потом температура падает, и Мэри уже далеко. Не знаю, куда она уходит во снах. Она утверждает, что ей ничего не снится. Конечно, снится. Просто сны ее не тревожат либо тревожат так сильно, что к моменту пробуждения она их уже не помнит. Она любит сон, и сон отвечает ей взаимностью. У меня, увы, все иначе. Я сражаюсь со сном и в то же время жажду в него погрузиться.
Думаю, разница между нами в том, что Мэри знает – она будет жить вечно, из одной жизни она шагнет в другую с той же легкостью, с которой переходит от сна к пробуждению. Она знает это всем телом, всем своим существом и думает об этом не больше, чем о том, как дышать. И поэтому у нее есть время на сон и отдых, время на то, чтобы ненадолго прервать свое существование.
Что же касается меня, то я интуитивно чую: однажды, рано или поздно, моя жизнь закончится. И я изо всех сил борюсь со сном, взываю к нему и даже порой заманиваю. Сплю я с чувством щемящей тоски, в яростных муках. Мне это известно, потому что в момент пробуждения я все еще ощущаю сокрушительный удар. Заснув, я не отдыхаю вовсе. Мои сны – продолжение дневных тревог, доведенных до абсурда, они похожи на маленьких человечков, пляшущих в масках рогатых зверей.
По времени я сплю гораздо меньше, чем Мэри. Она говорит, что иначе не высыпается, и я соглашаюсь, что мне столько сна не надо, однако сам в это не верю. Тело накапливает огромное количество энергии, получая ее из пищи. Можно использовать ее быстро, как дети, съедающие все конфеты за один присест, можно тратить ее понемногу. Всегда найдется маленькая девочка, которая отложит часть конфет на потом и будет лакомиться ими, когда у торопливых обжор уже ничего не останется. Думаю, Мэри проживет гораздо дольше меня. Она копит жизненные силы на потом. Если подумать, многие женщины живут гораздо дольше мужчин.
Великая Пятница всегда рвала мне душу. Даже в детстве в глубокую печаль меня повергали не муки распятого Христа, а его страшное одиночество. Навеянная Матфеем печаль так меня и не покинула, я все еще помню отрывистый, напряженный голос моей двоюродной бабушки Деборы, жившей в Новой Англии.
В этом году стало еще хуже. Мы примеряем историю на себя, отождествляем себя с ней. Сегодня Марулло вздумалось меня поучать, и впервые я понял сущность торговли. Сразу после этого мне впервые предложили взятку. Как ни странно – в мои-то годы, – прежде такого не случалось. Я должен как следует поразмыслить о Марджи Янг-Хант. Подлая она или нет? Какова ее цель? Насколько я понял, она что-то мне пообещала и чем-то пригрозила, если я откажусь это принять. Способен ли мужчина продумать свою жизнь до конца или должен просто плыть по течению?
Столько ночей я лежал без сна, слушая тихое мурлыканье Мэри, спящей рядом со мной! Если долго вглядываться в темноту, перед глазами замелькают красные точки и время покажется бесконечным. Мэри так любит спать, что я стараюсь беречь ее сон, даже когда кожа зудит от желания встать и уйти. Если я покину кровать, жена проснется. Она чувствует мое отсутствие. Единственный раз бессонница у Мэри случилась во время болезни, поэтому она считает, что я нездоров.
Сегодня ночью я не мог больше лежать и решил прогуляться. Дыхание Мэри было ровным и мурлыкающим, на губах играла античная улыбка. Вероятно, жене снилась ожидавшая нас удача и деньги, которые я вот-вот наживу. Мэри хочет, чтобы ей было чем гордиться.
Почему-то некоторые считают, что как следует все обдумать можно лишь в специальном месте. У меня такое есть, да и всегда было, только я хожу туда не просто подумать, а прочувствовать, пережить заново и извлечь из глубин памяти. Это мой островок безопасности, который должен быть у каждого, хотя редко кто в таком признается. Спящего часто будит затаенное, тихое движение, а обычное размеренное действие его сну ничуть не мешает. Еще я уверен, что душа спящего блуждает по мыслям других людей. Поэтому я убедил себя, что скоро мне понадобится в туалет, дождался позыва, встал и вышел. После ванной я тихо спустился по лестнице, неся вещи в охапке, и оделся на кухне.
Мэри утверждает, что я разделяю с другими людьми их воображаемые беды, которых нет и в помине. Возможно, она права, однако я представил сценку в тускло освещенной кухне: Мэри просыпается и ищет меня по всему дому с выражением беспокойства на лице. Я черкнул записку на листке из блокнота: «Дорогая, мне не спится. Ушел погулять. Скоро вернусь». Вроде я оставил ее прямо по центру стола, чтобы включивший свет увидел записку в первую очередь.
Потом я приоткрыл заднюю дверь и вдохнул ночной воздух. Было прохладно, пахло изморозью. Я закутался в теплое пальто и натянул вязаную матросскую шапку на уши. На кухне заурчали электронные часы. Без четверти три. Я провалялся в кровати без сна, разглядывая красные точки, с одиннадцати часов.
Наш Нью-Бэйтаун – красивый старинный городок. Его первыми поселенцами, моими предками, стали сыны тех неугомонных, задиристых и алчных моряков, которые при Елизавете были головной болью всей Европы, при Кромвеле захватили Вест-Индию, по возвращении Карла II Стюарта получили каперские грамоты и осели на севере побережья. Они успешно совмещали пиратство и пуританство, которые не так уж и отличаются друг от друга, если вдуматься. Приверженцы обеих групп терпеть не могут своих противников и неровно дышат к чужой собственности. Смешавшись, они породили на редкость строптивое и живучее племя. Я узнал об этом благодаря отцу. Он чересчур высоко чтил память своих славных предков, что обычно присуще тем потомкам, кто не унаследовал от них практически никаких выдающихся качеств. Мой отец был великодушный, хорошо образованный, опрометчивый, иногда гениальный дурак. Он собственноручно потерял землю, деньги, престиж и будущее; фактически, он потерял все, чего поколения Алленов и Хоули добились за пару сотен лет, утратил все, кроме имени, а ничто иное его и не занимало. Отец давал мне так называемые «уроки наследия предков». Поэтому я столько знаю о наших стариках. Вероятно, по той же причине я работаю продавцом в сицилийском продуктовом магазине, расположенном в квартале, некогда принадлежавшем семейству Хоули. Хотел бы я не принимать это к сердцу, но ничего не могу с собой поделать. Ведь нашу семью сгубили вовсе не депрессия и не тяжелые времена.
А началось все с мысли о том, что Нью-Бэйтаун – красивый городок. На Вязовой улице я свернул вправо, а не влево, и быстро дошел до кривой улочки Порлок, параллельной Главной. Коротышка Вилли, наш толстый полисмен, обычно дремлет в патрульной машине на Главной улице, а мне не хотелось проходить мимо него в ночное время. «Почему не спишь, Ит? Нашел себе милашку или еще что?» Коротышка Вилли на посту скучает и любит поболтать, потом же любит передать другому то, что услышал от тебя. От его одиночества в городке частенько происходят мелкие, зато на редкость неприятные скандалы. Днем дежурит полисмен Стоунуолл Джексон Смит. Это вовсе не прозвище. Его назвали в честь президента Эндрю Джексона – Твердокаменного Джексона, и благодаря этому его не спутаешь с прочими Смитами. Не знаю, почему городские полицейские являют друг другу полную противоположность, но это факт. Стоуни Смит ни за что не расколется, какой сегодня день недели, разве что под присягой. Шеф полиции Смит отдается работе без остатка, изучает передовые методы и прошел стажировку в ФБР в Вашингтоне. Думаю, он образцовый полицейский – высокий, сдержанный, с металлическим блеском в глазах. Если вы задумали преступление, то нашему шефу полиции лучше не попадаться.
Вот куда завело меня желание избежать разговора с Коротышкой Вилли на улице Порлок. Кстати, на ней находятся самые красивые дома Нью-Бэйтауна. В начале девятнадцатого века в городке было больше сотни китобойных судов. Возвращаясь из годичного или двухгодового плавания по Антарктике или Китайскому морю, они были загружены китовым жиром под завязку. В иностранных портах моряки подхватывали и всяческие сувениры, и новые идеи. Поэтому в домах на улице Порлок так много китайских безделушек. Некоторые капитаны отличались весьма недурственным вкусом. В результате в домах на улице Порлок отчетливо заметно влияние братьев Адамов и стиля неогрек. В Англии тогда он был в моде. Однако наряду с арочными окнами, колоннами с каннелюрами и меандрами они не забывали пристроить на крыше привычный «вдовий мостик». Предполагалось, что преданные жены должны выходить на него и высматривать возвращающиеся корабли; возможно, некоторые из них так и делали. Мое семейство, Хоули, а также Филипсы, Эдгары и Бейкеры прибыли в городок куда раньше. Они остались на Вязовой улице, и их дома были выстроены в колониальном стиле – с остроконечными крышами и обшитыми досками наружными стенами. Таков и мой дом, то есть старинный дом Хоули. Вязы-великаны на нашей улице – ровесники домам.
На улице Порлок сохранились газовые фонари, только теперь в них горели электрические лампы. Летом приезжают туристы – оценить архитектуру и так называемое «очарование старины». Неужели очаровательной может быть лишь старина?
Я уже позабыл, как вермонтские Аллены спутались с Хоули. Это произошло вскоре после Первой американской революции. Разумеется, выяснить подробности нетрудно. Где-то на чердаке должны быть записи. Когда отец умер, Мэри была сыта по горло семейной историей Хоули, поэтому ее предложение перенести все реликвии на чердак я вполне понял. От чужих семейных историй быстро устаешь. Мэри даже не уроженка Нью-Бэйтауна. Ее семья – ирландского происхождения, причем не из католиков. Она всегда делает на этом акцент. Ольстерский род, как она любит говорить. Сама Мэри приехала из Бостона.
Точнее, привез ее из Бостона я. Так и вижу нас обоих, причем, пожалуй, даже более четко, чем тогда: взволнованный, оробелый младший лейтенант Хоули, получивший увольнительную на выходные, и кроткая, розовощекая, пахнущая свежестью юная девушка, чьи прелести троекратно возросли на фоне войны и бесконечной муштры. Настроены тогда мы были очень серьезно, я бы сказал – безумно серьезно. Меня убьют, и она будет хранить память героя вечно. Об этом мечтали миллионы юношей в оливковой форме и девушек в цветастых платьях. Все могло закончиться стандартным письмом: «Извини, я полюбила другого» – но Мэри осталась верна своему воину. Ее письма преследовали меня повсюду: круглый, четкий почерк, темно-синие чернила на голубой бумаге; вся рота узнавала их сразу и бурно за меня радовалась. Даже если бы я не хотел жениться на Мэри, ее постоянство принудило бы меня к этому ради исполнения всеобщей мечты о красивых и преданных женщинах.
Мэри ничуть не колебалась и с готовностью переехала из бостонской многоэтажки в старинный дом семейства Хоули на Вязовой улице. Ее не сломили ни постепенный упадок моего бизнеса, ни рождение наших детей, ни затянувшееся прозябание семьи, пока я перебивался продавцом в продуктовом магазине. Ждать она умеет, теперь я это понимаю. И все же слишком долгое ожидание ее утомило. Прежде она никогда не высказывала своих заветных желаний, глумиться и сыпать колкостями вовсе не в ее духе. Моя Мэри слишком долго мирилась с превратностями судьбы. Удивляло меня другое – в ней появилась злоба, а ведь раньше ее не было и в помине… Как быстро проясняются мысли, когда шагаешь по покрытой инеем ночной улице.
Ранним утром в Нью-Бэйтауне можно гулять, совершенно не таясь. Коротышка Вилли отпустит шутку-другую, а большинство жителей, увидев меня идущим к бухте в три часа утра, решит, что я собираюсь порыбачить, и благополучно займется своими делами. Каких только способов рыбной ловли они не придумали, причем многие передаются из поколения в поколение, как кулинарные рецепты. Рыбаки у нас друг друга понимают и уважают.
В свете фонарей иней на газонах и тротуарах переливался миллионами крошечных бриллиантов. На таком инее остаются следы, а впереди меня их не было. В детстве я обожал ходить по свежевыпавшему снегу или инею. Словно попадаешь в совершенно новый мир, где до тебя никто не бывал, и открываешь нечто свежее, чистое, никем не использованное и не испачканное. Типичное ночное племя – кошки – терпеть не может по нему ходить. Помню, как-то раз я на спор прошелся босиком по снегу – он просто обжигал ступни. Сегодня на мне галоши и теплые носки, и я с радостью оставил первые шрамы на сверкающей целине.
На пересечении улиц Порлок и Торки, где находится велосипедный завод, неподалеку от Глухой улицы, чистый иней уродовали два длинных следа. Дэнни Тейлор – неприкаянный, пошатывающийся призрак – вечно куда-то стремится, а дотащившись туда, понимает, что ему надо совсем в другое место. Дэнни – пьянь беспробудная. Думаю, такой в каждом городке есть. При упоминании Дэнни Тейлора городские шишки медленно качают головами: из хорошей, уважаемой семьи, последний в своем роду, получил прекрасное образование. Что-то пошло не так в Академии? Почему он не приведет себя в божеский вид? Он допьется до смерти, а это неправильно, потому что Дэнни – джентльмен. Какой стыд – клянчить деньги на выпивку. К счастью, его родители до этого не дожили. Пьянство сына их непременно убило бы, но они уже мертвы. Так принято рассуждать в Нью-Бэйтауне.
Дэнни – мое больное место и вечный упрек. Я мог бы ему помочь. Я и пытался, но он не позволяет. Дэнни мне как брат – мы ровесники, дружим с детства, одинакового роста и равны по силе. Вероятно, я чувствую вину за то, что, будучи сторожем брату моему, не смог его спасти. И благодаря этой убежденности все причины, даже самые весомые, выглядят жалкими отговорками. Тейлоры – семейство столь же почтенное, как и Хоули, Бейкеры и прочие. В детстве без Дэнни не обходился ни пикник, ни поход в цирк, ни любые соревнования, ни Рождество. Он был самым близким мне человеком. Возможно, поступи мы в один колледж, все вышло бы иначе. Я отправился в Гарвард и предался изучению классических языков и литературы, с головой окунулся в старину, красоту и таинственные глубины гуманитарных наук – знания совершенно бесполезные для владельца продуктового магазина, как выяснилось позже. И мне всегда хотелось, чтобы в том восхитительном паломничестве меня сопровождал Дэнни. Однако его готовили к карьере на море. С поступлением в Военно-морскую академию было все решено и условлено еще в его глубоком детстве. Каждый раз, когда у нас избирали нового конгрессмена, отец Дэнни не забывал обновить договоренность.
Три года учебы с отличием – и внезапное исключение. Говаривают, это убило его родителей, да и от самого Дэнни мало что осталось. Шаркающий скорбный призрак, клянчащий десятицентовики на пинту «топлива». Англичане выразились бы так: он не оправдал надежд родни, хотя в большей степени он не оправдал своих собственных ожиданий. В результате Дэнни превратился в бродягу, блуждающего по улицам с глубокой ночи до раннего утра, – одинокое и жалкое создание. Выпрашивая мелочь на выпивку, он заглядывает тебе в глаза, будто умоляет его простить, потому что простить сам себя он не может. Он спит в лачуге на судовой верфи, некогда принадлежавшей Уилберам. Я склонился, рассматривая его следы, чтобы понять, куда он направился. Судя по ним, с верфи он ушел и может быть где угодно. Коротышка Вилли не станет его арестовывать. Что толку?
Я знал, куда мне идти. Еще лежа в кровати, я понял, куда меня так тянет, увидел будто наяву, даже запах почувствовал. Старая гавань теперь в изрядном запустении. После постройки нового волнолома и городского мола огромная якорная стоянка, образованная зубчатыми выступами Троицына рифа, заросла илом и песком. Исчезли стапели, канатные дворы и склады, где целые семьи бондарей изготавливали бочки для китовой ворвани, исчезли причалы, над которыми нависали бушприты китобойных судов с их гальюнными фигурами или резными носовыми украшениями. Обычно они были трехмачтовыми, с крепкой обшивкой, способной выдержать долгие годы плавания при любой непогоде. На бизань-мачте крепились прямые паруса и нижний косой парус; бом-утлегарь был выносной, двойной мартин-гик служил и шпринтовым гафелем.
Есть у меня гравюра Старой гавани, до отказа забитой кораблями, и несколько выцветших фотографий на листах железа, но я и без них отлично знаю и гавань, и корабли. Мой дед чертил их на земле тростью из бивня нарвала и без устали гонял меня по морским терминам, постукивая по источенной приливом свае – жалкому огрызку того, что некогда было причалом Хоули. Неистовый старик с седыми бакенбардами. Я любил его до дрожи.
– Ладно, – говорил он голосом, которым привык отдавать команды с мостика без всякого рупора, – назови-ка мне всю оснастку, да погромче. И не шепчи!
И я выкрикивал названия снастей, он же выстукивал тростью из бивня нарвала в такт моим словам.
– Бом-утлегарь (бац!), бом-кливер (бац!), средний кливер, кливер (бац! бац!).
– Громче! Не смей бубнить!
– Фор-трюмсель, фор-бом-брамсель, фор-брамсель, верхний фор-марсель, ундерлисель, фок! – И каждое название сопровождалось ударом.
– А теперь грот-мачта! Громче!
– Грот-трюмсель! – Бац!
Годы сказывались, и он начал уставать.
– Отставить грот-мачту! – гремел он. – Переходи к бизани. Громко и отчетливо!
– Есть, сэр! Крюйс-трюм, крюйс-бом-брамсель, крюйс-бом-брам, верхний крюйсель, нижний крюйсель, крюйс-марсель…
– Дальше!
– Бизань.
– Как крепится?
– По гику и к гафелю, сэр.
Бац! Бац! Бац! Трость из бивня нарвала бьет по наполовину затопленной свае.
С годами слух его ухудшался, и он все чаще обвинял людей, что они бубнят себе под нос.
– Если знаешь наверняка или думаешь, что знаешь, – говори громко и отчетливо! – орал дедушка.
Пусть в конце жизни слух и подводил Старого Шкипера, память он сохранил ясную. Он мог безошибочно назвать тоннаж и скорость хода чуть ли не любого судна, покинувшего гавань Нью-Бэйтауна, помнил, с каким грузом оно вернулось и как он был разделен, а ведь к тому моменту, как дед стал шкипером, великая эпоха китобойного промысла практически отошла в прошлое. Керосин дед презрительно окрестил скунсовым жиром, керосиновые лампы – вонючками. Появление электрических ламп он встретил равнодушно, ибо к тому моменту целиком погрузился в воспоминания о прошлом. Его смерть не стала для меня ударом – старик заставил меня усвоить не только парусное вооружение, я знал, к чему быть готовым и что делать.
На краю заросшей илом и песком Старой гавани, где раньше находился причал Хоули, еще сохранился каменный фундамент. Он доходит в аккурат до уровня малой воды, во время прилива волны бьются о каменную кладку. В десяти футах от конца есть небольшая сводчатая ниша фута четыре в ширину, столько же в высоту и футов пять в глубину. Возможно, раньше она использовалась для отвода воды, теперь же вход со стороны суши забит песком и камнями. Это и есть мое Место, которое нужно каждому человеку. Когда я там, увидеть меня можно лишь с моря. Сейчас в Старой гавани осталось лишь несколько старых хибар, где летом живут собиратели венерок, зимой они по большей части пустуют. Впрочем, люди это тихие и нелюбопытные. Целыми днями молчат, ходят ссутулившись и опустив голову.
Туда-то я и направился. Там я просидел всю ночь перед тем, как пойти в армию, и перед тем, как жениться на Мэри, и большую часть ночи, когда в муках рождалась Эллен. Я был вынужден приходить сюда, садиться в нишу, слушать, как волны бьются о камень, и смотреть на остроконечные уступы Троицына рифа. Лежа в кровати и разглядывая круженье красных точек, я мысленно отправлялся сюда и знал, что должен прийти и посидеть в своем Месте. В Старую гавань меня влечет предчувствие перемен – больших перемен.
Вдоль берега тянется Саут-Девон, пляж ярко освещен фонарями – добрые люди заботятся о влюбленных, вынуждая их искать иное место уединения. Постановлением муниципалитета Коротышка Вилли обязан патрулировать его каждый час. Как ни странно, я не встретил ни души, хотя обычно в это время рыбаки либо уходят в море, либо возвращаются с лова. Я перегнулся через край пристани, отыскал выступающий камень и, сложившись пополам, вполз в пещерку. Не успел я расположиться, как мимо проехала патрульная машина. Этой ночью я дважды избежал встречи с Коротышкой Вилли. Вроде бы восседать в маленькой нише со скрещенными ногами, словно долбаный Будда, неудобно и выглядит по-дурацки, однако я привык к камню – или он ко мне. Вероятно, я сидел здесь столько раз, что моя пятая точка приспособилась к камням. Вести себя глупо мне не привыкать. Порой это даже здорово, ведь дети тоже любят дурачиться и смеяться до упаду. Иногда это помогает вырваться из рутины и начать заново. Когда на душе у меня неспокойно, я дурачусь, чтобы моя любимая не догадалась, как мне тяжело. Пока она меня ни разу не раскрыла, или же мне так кажется. Я мало знаю свою Мэри и совсем не знаю, что ей известно обо мне. Вряд ли ей известно о Месте. Откуда? Я о нем никому не рассказывал и особого названия не придумал, оно для меня просто Место. У меня нет ни ритуала, ни петушиного слова – ничего подобного. Это всего лишь точка в пространстве, куда я прихожу заглянуть в себя. Ни один человек по-настоящему не знает других людей. Самое большее, на что он способен, – предположить, что они похожи на него. Теперь, сидя на Месте, укрытом от ветра, и глядя в свете прожекторов на наступающий прилив, я задался вопросом: у всех ли есть свое Место, всем ли оно нужно и всегда ли оно находится? Порой в чужих глазах мелькает взгляд затравленного зверя, ищущего, где бы затаиться и переждать, пока душевный трепет сойдет на нет, где можно побыть одному и подвести итоги. Разумеется, я в курсе теорий о стремлении вернуться в утробу и подсознательной тяге к смерти, и для большинства оно действительно так, однако едва ли это мой случай – если только не пытаться называть простыми именами понятия куда более сложные. Сам я называю происходящее со мной в Месте словом «переучет». Кто-то назвал бы это молитвой – и тоже бы не ошибся. Вряд ли можно считать это размышлениями. Если перевести на язык образов, то мое времяпрепровождение там подобно трепещущему на свежем ветру мокрому парусу, постепенно высыхающему и становящемуся ослепительно белым. Не знаю, хорошо это или плохо, но мне именно это и нужно.
Вопросов накопилось изрядно, они прыгали и махали руками, будто школьники, пытающиеся привлечь внимание учителя. Вдалеке раздался гул мотора – одноцилиндровый, значит, судно рыболовецкое. Мачтовый огонь двигался с юга от Троицына рифа. Я отвлекся на красные и зеленые огни, уверенно идущие по проливу: так могло лавировать лишь местное судно. На мелководье оно бросило якорь, двое рыбаков сели в ялик и погребли к берегу. На песок набежали малые волны, потревоженные чайки не спеша вернулись на плавучий причал.
Вопрос первый. Мэри, моя ненаглядная, спит с улыбкой на губах. Надеюсь, она не проснулась и не ищет меня. А если проснулась, то скажет ли? Сомневаюсь. Хотя и кажется, будто она говорит все, при этом она не говорит ничего. Как насчет предсказания? Хочет ли она богатства для себя или печется обо мне? Ясное дело, предсказание – фальшивка, сочиненная Марджи Янг-Хант по неизвестной мне причине, но это не важно. Фальшивое предсказание работает не хуже настоящего, тем более что все предсказания – ложь. Любой здравомыслящий человек способен заработать, если приложит усилия. По большей части он идет на это ради денег, барахла или признания – и благодаря им же отклоняется от выбранного курса. Великие финансовые воротилы вроде Моргана или Рокфеллера не отвлекаются ни на что. Они хотели заработать денег – и зарабатывали. Что они делали с ними дальше – другое дело. Я всегда подозревал, что они убоялись вызванного ими фантома и пытались от него откупиться.
Вопрос второй. Под богатством Мэри подразумевает новые шторы в гостиную, образование для детей и возможность ходить с гордо поднятой головой, ведь, положа руку на сердце, сейчас она меня немного стыдится. Признание вырвалось у нее в сердцах, и значит, это правда.
Вопрос третий. Хочу ли я разбогатеть? Честно говоря – нет. Отчасти работа продавца мне ненавистна. В армии я дослужился до офицерского звания, но прекрасно понимаю, что обязан этому громкому имени и семейным связям. Чин мне дали не за красивые глаза, я действительно был хорошим офицером. Однако у меня не было желания командовать, подчинять других своей воле и заставлять ходить по струнке, иначе я остался бы в армии и мог бы уже дослужиться до чина полковника. Командовать я не любил, поэтому решил покончить со службой. Говорят, хороший солдат выигрывает битву, а не войну. В войне выигрывают те, кто в ней не участвует, то есть штатские.
Вопрос четвертый. Марулло раскрыл мне правду о бизнесе, то есть о процессе получения денег. То же самое говорили Джои Морфи, Бейкер и залетный торговый агент. Причем говорили прямо. Так почему же мне так противно, будто они подсунули мне тухлое яйцо? Неужели я такой хороший и правильный? Вряд ли. Подает голос гордыня? Похоже на то. Или я слишком ленив, чтобы утруждать себя? Много во мне пассивной доброты, которая есть не что иное, как лень, нежелание напрягаться и усложнять себе жизнь.
Наступление рассвета чувствуется еще глубокой ночью. По-особому пахнет воздух, иначе дует ветер, на востоке загорается звезда или планета. Жаль, не знаю, как она называется. Перед зарей ветер свежеет или крепчает. Значит, скоро мне возвращаться. Припозднившейся звезде недолго осталось светить. Как там говорят: звезды склоняют, но не принуждают? Слыхал я, что немало крупных финансистов при покупке ценных бумаг обращаются за советом к астрологам. Склоняют ли звезды играть на повышение? Находится ли под влиянием звезд Американская телефонно-телеграфная компания? В моем предсказании прекрасные и далекие звезды не фигурировали. Лишь потрепанная колода карт Таро в руках праздной, блудливой женщины, которая ими и манипулировала. Или карты тоже склоняют, но не принуждают? Что ж, именно они склонили меня отправиться на Место посреди ночи и раздумывать над противным для меня вопросом куда дольше, чем он того заслуживает. Склонился-то я как миленький. Разве склонят они человека разжиться деловой жилкой, которой у него отродясь не было? Можно ли меня склонить к тому, чего я не хочу? Либо съедят тебя, либо съешь ты. С этой истины и начнем. Что аморальнее – съесть или быть съеденным? В конце концов съедят всех, земля поглотит даже самых безжалостных и хитрых едоков.
На Устричном холме давно кукарекали петухи, которых я слушал, но не слышал. Жаль, не могу остаться здесь и встретить рассвет.
Я говорил, что у меня нет никаких ритуалов, связанных с Местом, однако это не совсем так. Иногда забавы ради я представляю Старую гавань в первозданном виде: причалы, склады, лес мачт, подлесок снаряжения и парусов. Среди них мои предки, моя кровь: младшие на палубе, взрослые на мачтах, самые старшие на мостике. И никакой тебе лживой рекламы в газетах и нагоняев из-за обрезанных с цветной капусты листьев. Тогда у человека было хоть какое-то достоинство и положение. И дышалось куда свободнее.
Так говорил мой дурак-отец. Старый шкипер вспоминал драки из-за долей прибыли, махинации с провизией, придирчивый осмотр каждой доски обшивки и кильсона, судебные тяжбы и убийства – думаете, из-за женщин, славы, приключений? Вовсе нет. Из-за денег. Редко какое партнерство длилось дольше одного плаванья, а вражда вспыхивала и тянулась даже после того, как причины были давно позабыты.
Старик-шкипер не мог забыть одной утраты, точнее, не мог простить одного преступления. Он не раз вспоминал о ней, сидя или стоя на берегу Старой гавани. Мы проводили там большую часть времени, только он и я. Помню, как он указывал тростью из бивня нарвала на воду.
– Отсчитай третий выступ на Троицыном рифе, – велел отец. – Нашел? Соедини его с крайней точкой Портового мыса при полной воде. Видишь? Отложи по этой линии полкабельтова – там она и лежит, во всяком случае, ее киль.
– «Красавица Адэйр»?
– Она самая.
– Наш корабль.
– Наполовину наш. Был у меня компаньон… «Красавица» сгорела на якорной стоянке, до самой ватерлинии. В случайность пожара я никогда не верил.
– Думаете, ее подожгли, сэр?
– Да.
– Но… но вы ведь ее не поджигали!
– Я – нет.
– Тогда кто же?
– Не знаю.
– А зачем?
– Ради страховки.
– Тогда уже не важно, кто это сделал.
– Не важно.
– Тогда в чем же дело?
– Дело в человеке. Только в нем. Единственная сила – человек. От него все и зависит.
С капитаном Бейкером мой отец больше не разговаривал, однако переносить вражду на его сына-банкира не стал. Не в его духе это было – впрочем, как и поджог корабля.
Господи ты боже мой, мне действительно пора возвращаться! Я едва не перешел на бег, бездумно шагая по Главной улице. Было еще темно, лишь край моря посветлел и волны стали серо-стальными. Я обогнул Мемориал воинской славы и миновал почтамт. У входа, как всегда, стоял Дэнни Тейлор – руки в карманах, воротник рваного пальто поднят, козырек стрелковой кепки опущен. Замерзшее испитое лицо – сизого цвета.
– Ит! – встрепенулся он. – Извини, что докучаю… Извини. Мне бы немного для подогрева… Ты ведь знаешь, я прошу только в крайнем случае!
– Знаю, Дэнни. Точнее, откуда мне знать! Но я тебе верю. – Я дал ему долларовую банкноту. – Этого хватит?
Губы у него задрожали, как у ребенка, который вот-вот заплачет.
– Спасибо тебе, Ит! Да, это вырубит меня на весь день, и на вечер, может быть, хватит.
При мысли об этом он явно приободрился.
– Дэнни, не пора ли тебе завязать? Думаешь, я забыл? Ведь ты был мне братом, Дэнни. Ты и сейчас мне как брат. Я готов на что угодно, лишь бы тебе помочь!
Его изможденные щеки чуть потемнели. Он посмотрел на деньги в руке, подействовавшие на него как глоток «топлива». Затем поднял на меня абсолютно трезвый, тяжелый взгляд.
– Во-первых, никого, кроме меня, это не касается, черт побери! Во-вторых, у тебя самого ни гроша за душой. И ты слеп, как и я, только слепота твоя иная!
– Послушай, Дэнни…
– Чего ради? Пожалуй, я побогаче тебя буду. Есть у меня козырь на руках! Помнишь наш загородный домик?