Kitabı oku: «Евангелие от Иисуса», sayfa 3
По прошествии трех дней, уладив дела с заказчиками, согласившимися подождать до его возвращения, простившись со старейшинами в синагоге, вверив попечению соседа Анании дом свой и добро, в этом доме находящееся, плотник Иосиф с женой двинулся из Назарета в Вифлеем, чтобы в соответствии с повелением кесаря пройти там перепись. Если по причине неисправной связи или сбоев в синхронном переводе на небесах узнали о римских декретах с опозданием, то Господь Бог очень, должно быть, удивился, увидев, как неузнаваемо переменился Израиль, который толпы людей пересекали во всех направлениях, тогда как раньше и всегда в дни, следовавшие за праздником Пасхи, всякое движение в стране было центробежным и потоки людей растекались по стране из одного лишь места. Мы имеем в виду земное солнце, пуп земли, Иерусалим. Можно, конечно, не сомневаться, что абсолютная божественная проницательность совладает с силой привычки и легко позволит даже с такой небесной высоты заметить перемены и отличить богомольцев, неспешно бредущих привычными путями и проторенными дорогами в родные городки и деревни, от тех, кто, свершив или нет свой священный долг перед Богом в Иерусалиме, шагал теперь исполнять мирское повеление кесаря, хотя нетрудно и перевернуть этот тезис и представить указ императора Августа боговдохновенным, если Бог по ему одному ведомым причинам и вправду захотел, чтобы Иосифу и его жене именно в этот отрезок их жизни выпало на долю идти в Вифлеем. Эти рассуждения лишь на первый взгляд кажутся бесцельным и праздным умствованием – на самом деле они имеют к нашему рассказу самое непосредственное отношение, и благодаря им можно будет представить, как шли наши путники одни-одинешеньки по местам безлюдным и диким, где не было ни души и не от кого было ждать сочувствия или помощи, и рассчитывать им приходилось исключительно на милосердие Господа, а поддержки ждать лишь от ангелов небесных. Впрочем, когда Иосиф и Мария только выйдут из Назарета, дело будет обстоять не так: вместе с ними двинутся еще два семейства, причем весьма многочисленные, так что всего со старцами, отроками и младенцами получится душ двадцать, – можно сказать, целое племя. Идут они, разумеется, не в Вифлеем: одно семейство отстанет на полпути, в деревне неподалеку от Рамалы, другое направится дальше к югу, да и потом все равно они расстанутся, потому что одни поспешают, другие еле плетутся, а на дороге появятся новые попутчики, не говоря уж о встречных, которые – как знать? – должны пройти перепись в Назарете. Впереди, отдельно от прочих, – мужчины и отроки, достигшие совершеннолетия, то есть тринадцати лет, а женщины, девушки и старухи нестройной толпой тащатся позади, и с ними дети всех возрастов. В начале пути мужчины громогласным хором возносят соответствующую обстоятельствам молитву, которой тихо и неразборчиво вторят женщины, накрепко усвоившие, что, молись не молись, вряд ли будет молитва твоя услышана, даже если ты Бога ни о чем не просишь, а всего лишь возносишь ему хвалу.
Мария из всех женщин оказалась единственной, кто на сносях, и тяготы пути для нее были так мучительны, что, не пошли ей судьба ослика, наделенного бесконечным терпением и столь же безмерной выносливостью, она бы и шагу не сделала, а, окончательно потеряв присутствие духа, попросила бы, чтоб посадили ее на обочину дороги в ожидании истечения сроков, которые, как мы знаем, близки, хоть в точности и неизвестно, где и когда они наступят, а обычай и вера не велят держать пари насчет того, когда и где появится на свет сын плотника Иосифа. Ну а покуда час разрешения от бремени не настал, Мария в тягостях своих сможет рассчитывать не столько на заботы – небрежные и редкие – мужа, постоянно занятого и увлеченного беседой с попутчиками, сколько на испытанную кротость и смирный нрав осла, который вез ее, сам удивляясь, – если, конечно, перемены в жизненном укладе и в клади на спине доступны разумению осла, – что его не подстегивают, не понукают и что он может идти, как вздумается ему и его длинноухим сородичам, тоже постукивавшим копытами по дороге. Из-за того, что шли они шагом, женщины часто отставали от передовых мужчин, и тем тогда приходилось останавливаться и ждать, пока их догонят, хоть и делали при этом вид, что остановились просто передохнуть, ибо пусть дорога и мирская, принадлежит всем и никому, но известно, что там, где петухи кукарекают, куры не кудахчут, разве что когда снесутся, и в том залог упорядоченности мира, в котором выпало нам на долю жить. И вот Мария, мягко покачиваясь в такт неспешному аллюру своего скакуна, ехала царицей, выделяясь среди своих спутниц, поскольку они все шли пешком, а прочие ослы навьючены были их пожитками и разнообразным домашним скарбом. Ну а чтобы женщинам было полегче, чтобы они могли передохнуть, Марии давали на руки то одного, то другого, то третьего ребенка, и так вот она заранее привыкала к ожидавшей ее материнской если не доле, то ноше.
В первый день, пока путники еще не втянулись, пройдено было не слишком много, не забывайте тем более, что шли с ними вместе старики и малые дети: первые за долгую жизнь уже порастратили все свои силы и даже не притворялись, будто что-то осталось; вторые же, еще не умея правильно распределять их и ими распоряжаться, истощили их часа за два неуемной беготней, ибо носились они по дороге так, словно близится конец света и надо с толком использовать последние минутки. Привал устроили в большой деревне, называвшейся Изреель, на постоялом дворе или в странноприимном доме, где по причине небывалого наплыва путников было настоящее столпотворение, все суетились и кричали как сумасшедшие, хотя, по правде говоря, крику было больше, чем суеты: уже очень скоро глаз и ухо привыкали к толчее и гомону, так что сначала угадывалось, а потом и подтверждалось, что в постоянном и беспрестанном коловращении людей и животных в четырех стенах постоялого двора есть бессознательное и стихийное стремление к упорядоченности – в точности как в растревоженном муравейнике, обитатели которого лишь на первый взгляд мечутся и снуют взад-вперед без цели и смысла. Так или иначе, трем семействам выпала удача устроиться на ночлег не под открытым небом, а под навесом: мужчины улеглись по одну сторону, женщины с детьми – по другую, впрочем, все это произойдет потом, когда спустится ночь и постоялый двор со всеми своими постояльцами погрузится в сон. А до тех пор женщинам надо было еще браться за стряпню, набирать воды из колодца, а мужчинам – расседлать, разнуздать, развьючить ослов, напоить их, да притом улучить такой момент, когда у водопойной колоды не будет верблюдов, потому что те, хоть и было их всего два, выпивают все до последней капли, так что приходится раз за разом без счета таскать воду, снова и снова наполняя колоду, и немало времени пройдет, прежде чем верблюды наконец утолят жажду. Справившись с этим, задав корму ослам, сели ужинать и сами путники – первыми, как водится, мужчины, а уж потом женщины, ибо они по самой природе своей – существа вторичные, достаточно в очередной и не в последний раз вспомнить прародительницу нашу Еву, сотворенную во вторую очередь, после Адама, да еще и из его ребра, так что признаем: есть на свете такое, что понимаешь тогда лишь, как припадешь к истокам.
Ну так вот, после того как насытились мужчины, а женщины в своем углу доели остатки ужина, вышло так, что один из самых древних годами старцев по имени Симеон – житель Вифлеема, направлявшийся на перепись в селение Рамала, – пользуясь тем, что почтенный возраст и мудрость, являющаяся прямым его следствием, заставляли прочих относиться к нему с уважением, обратился к Иосифу с вопросом, осведомясь, как намерен тот поступить в том весьма вероятном случае, если Мария, чьего имени он, впрочем, не назвал, не разрешится от бремени до истечения сроков, отведенных для переписи. Вопрос этот носил, так сказать, характер академический (если позволительно нам употребить сей термин применительно к месту и времени нашего повествования), поскольку лишь счетчикам-переписчикам, превзошедшим все хитроумные тонкости римского права, под силу было бы разрешить такой казус, как появление на переписи женщины на сносях. Сказал Симеон: Мы все идем на перепись, а как записать того, кто во чреве жены твоей: какого пола будет младенец, да притом не исключено, что носит она двойню, а близнецы могут оказаться братьями, сестрами или же братом и сестрой. Иосиф, гордящийся тем, что он правоверный иудей, и не подумал в ответе своем прибегнуть к обыденной восточной логике и сказать, что если, мол, обнаружились в законе упущения и прорехи, то и подчиняться ему он не намерен, а если Рим не сумел предусмотреть такие и подобные случаи, то, значит, и спрашивать надо с дурных законодателей. Нет, Иосиф, оказавшийся перед вопросом столь трудным, надолго задумался, перебирая в голове возможные ответы, а ответ должен быть таков, чтобы и показался сидевшим вокруг костра неопровержимо убедительным, и был в то же время блестящим по форме. Но вот наконец по длительном размышлении он медленно поднял глаза, которых все это время не сводил с пляшущих языков пламени, и сказал: Если к последнему дню срока, отведенного для переписи, сын мой еще не родится, то, значит, Господь не желает, чтобы римляне узнали его и внесли в свои списки. Ого, ответил на это Симеон, ну и самонадеян же ты, раз берешься судить, чего желает Господь, а чего нет. Господу ведомы пути мои, исчислены шаги мои, ответил Иосиф, и слова плотника, которые мы можем найти в книге Иова, значили в данном случае, что здесь, перед присутствующими и не исключая отсутствующих, Иосиф признает свою покорность Господу, заявляет о послушании, то есть чувства его восстают против дьявольского наущения, на которое намекает Симеон, что он якобы тщится разгадать таинственные желания Вседержителя. Именно так, должно быть, понял его старец, потому что промолчал в ожидании, а Иосиф заговорил снова: От начала времен печать того дня, когда человек является на свет, и того дня, когда он покидает его, оберегаются ангелами, и один лишь Господь прихотью своей волен печати эти сломать: одну – раньше, другую – позже, а иногда – обе разом, обеими руками, а бывает, так долго не ломает Он печать чьей-то смерти, что подумаешь – Он и забыл про нее. Иосиф помолчал, словно сомневаясь, продолжать ли, но все же проговорил с лукавой улыбкой: Не хотелось бы, чтобы наш разговор напомнил Ему о тебе, Симеон. Сидевшие у костра рассмеялись, но втихомолку: слова эти значили, что плотник не сумел сохранить целокупный запас уважения, какого заслуживает старец, даже если груз прожитых лет пагубно сказался на разуме его и мало смысла в речах его. Симеон же, гневным движением запахнув хламиду, ответил: Быть может, Бог сломал печать твоего рождения прежде времени и тебе нечего было появляться на свет, раз ты так нагло и непочтительно ведешь себя с теми, кто старше тебя, кто живет, а стало быть, и знает больше. Сказал на это Иосиф: Ах, Симеон, ты спросил меня, как поступлю я, если сын мой не родится до окончания переписи, а ответить на твой вопрос не мог, ибо не знаю римского закона, как, думаю, и ты тоже. Не знаю. Но ведь ты сказал. Что сказал, то и сказал, и не трудись пересказывать, я помню. А ведь это ты, Симеон, первым начал, первым обратился ко мне с неподобающими словами и упрекнул в самонадеянности, ибо по-твоему выходило, что я берусь судить о предначертаниях Господа, прежде чем сделались они ясны, если же потом слова мои обидели тебя – прости, но первым обиду нанес мне ты, Симеон, а ведь ты старше и должен бы подавать мне пример. Одобрительный ропот послышался вокруг костра: плотник Иосиф явно одержал в споре верх, но всем хотелось знать, найдет ли Симеон чем возразить. Он и возразил, не явив своими словами ни остроты ума, ни полета воображения: Ты обязан был смолчать хотя бы из уважения к моим летам, а Иосиф сказал: Да если бы я смолчал, всем тотчас стало бы ясно, сколь суетен был твой вопрос, а потому прими, хоть тебе это и нелегко, ответ мой за признак моего к тебе величайшего уважения, ибо я, пусть ты даже этого и не постигаешь, помог тебе затронуть предмет, который интересует нас всех: захотел бы Господь, сумел ли бы Он когда-нибудь укрыть народ свой от вражьего взора? А-а, теперь ты толкуешь о богоизбранном народе, как о своем еще не родившемся сыне?! Нет, Симеон, напрасно влагаешь ты в мои уста слова, которые я не произносил и не произнесу, но все, сказанное в одном смысле, может быть понято и в другом. На эту тираду Симеон уже ничего не возразил, а, поднявшись, вышел из круга и уселся поодаль, в самом темном углу, и вслед за ним поднялись и ушли от костра родичи его и домочадцы, побужденные к тому семейственным долгом, но еще больше – жалостью к поверженному в словесной схватке патриарху. У костра установилась тишина, сменившаяся шорохами и бормотаньем, обычным для тех, кто устраивается на ночлег и отдых, и в других частях постоялого двора слышней стали приглушенные голоса, прорезаемые порой звонким восклицанием, фырканьем и сопеньем ослов и – время от времени – истошным ревом верблюда, охваченного любовным неистовством. Тогда и назаретяне, позабыв о недавней распре, чуть слышно – но оттого, что было их много, получалось весьма громогласно – стали нараспев читать последнюю и самую длинную из молитв, которые полагается возносить Господу в течение дня. Потом, несколько минут спустя, те, у кого была самая чистая совесть или кто сильней прочих устал с дороги, уже спали, причем иные весьма бездуховно похрапывали, а остальные тоже последовали их примеру, улегшись кто в чем был, и разве только старых да малых по причине слабости тех и других устроили поудобней, укрыв толстой простыней или вытертым одеялом. Костер прогорел и стал гаснуть, и лишь изредка пробегал слабеющий огонек по обугленным хворостинам, еще по дороге собранным для этой полезной цели. И вскоре под навесом, давшим приют вышедшим из Назарета, все спали. Все, кроме Марии. Она никак не могла улечься, удобно устроить живот, в котором, по размерам судя, носила какого-то великана, и потому полусидела, привалясь спиной к вьючным седлам, чтобы дать отдых мучительно ноющей пояснице. Она, как и все, слушала спор Иосифа с Симеоном и радовалась, как и подобает жене, даже если схватка была бескровной, что муж вышел победителем. Но суть и предмет спора изгладились из ее памяти или были вытеснены ощущениями, то возникавшими, то пропадавшими в ее теле, подобно приливу и отливу в море, которого она никогда в жизни не видела, но о котором ей иногда рассказывали бывалые люди, – и этот не дававший ей покоя накат волн означал, что дитя у нее под сердцем шевелится, но как-то особенно, словно он, нерожденный ее сын, находясь у нее в утробе, пытается поднять ее себе на плечи. Глаза Марии были открыты и блестели в полутьме, блестели даже после того, как окончательно прогорел и погас костер, но ничего удивительного в этом нет – так от сотворения мира происходит со всеми будущими матерями, тем более что мы-то узнали о том с полной определенностью в тот миг, когда жене плотника Иосифа предстал некто, назвавший себя ангелом и принявший обличье нищего бродяги.
Кричали первые петухи, возвещая зябкий рассвет, но путники, торговцы, погонщики мулов и верблюдов, побуждаемые необходимостью, принялись готовиться к выходу еще раньше и совсем затемно начали навьючивать на своих скотов пожитки или товары, а потому поднялся на постоялом дворе шум, по сравнению с которым померк или, точней выражаясь, заглох шум давешний. Когда же караван уйдет, постоялый двор проведет несколько часов в безмолвии и неподвижности, точно распластавшаяся на солнце бурая ящерица, – останутся там лишь те, кто намерен провести здесь целый день, отдыхая до тех пор, пока уже ближе к вечеру не ввалится в пыли с головы до ног новая толпа утомленных переходом странников, и они-то, намолчавшись за время пути, зададут работу могучим своим голосовым связкам и, едва успев войти, примутся вопить, словно бесами обуянные, не к ночи те будь помянуты. Назаретяне покидали постоялый двор в количестве большем, чем пришли туда, и это неудивительно, ибо к ним присоединились еще десять человек, и ошибется тот, кто сочтет край этот безлюдным и пустынным, особенно в эту пору, когда и перепись объявлена, и праздник Пасхи на носу.
Иосиф между тем решил сам для себя, что нужно бы помириться со старым Симеоном, и решил так не потому, что за ночь доводы его лишились в его глазах былой убедительности, – все же воспитан и наставлен был он в почитании старших и тем более стариков, которые ясностью ума и здравомыслием суждений платятся за то, что прожили так долго, и новая, молодая поросль их зачастую в грош не ставит. И вот он приблизился к Симеону и смиренно произнес: Прости меня, если давеча речи мои показались тебе дерзкими и наглыми, ибо у меня и в мыслях не было отказать тебе в уважении, но сам знаешь, как это бывает – слово за слово, за хорошим – дурное, и в итоге всегда наговоришь лишнего. Симеон слушал, слушал, не поднимая головы, и наконец ответил так: Прощаю. Иосиф за свой великодушный порыв вправе был бы ожидать от упрямого старца и более приветливый ответ и, все еще не теряя надежды услышать слова, которые заслуживал, довольно долго шел и далеко прошел рядом с ним. Однако Симеон, уставясь себе под ноги, делал вид, что не замечает его, покуда плотник, осердясь – и ведь за дело, – не махнул рукой, как бы собираясь прибавить шагу. Тогда старик, сделав вид, что вдруг очнулся от важной думы, нагнал Иосифа, ухватил его за край одежды и сказал: Постой. Удивленный, Иосиф обернулся. Постой, повторил старик и сам остановился. Все прочие путники миновали их, и они остались на дороге вдвоем, словно на ничейной земле, между удалявшимися мужчинами и еще не приблизившимися женщинами. Над толпою их покачивалась в такт ослиному шагу голова Марии.
Они вышли из долины Изреель. Дорога, огибая скалистые валуны, медленно поползла вверх, в горы Самарии, на запад, вдоль горной гряды, за которыми, спускаясь к Иордану и простираясь южнее, пылала незаживающая и давняя рана Иудейской пустыни – земли, вожделенной для многих и многих, но так и не знавшей, кто же владеет и обладает ею. Постой, сказал Симеон, и плотник, внезапно оробев, повиновался. Женщины были уже невдалеке. Старик снова зашагал по дороге, продолжая, словно силы покинули его, держаться за Иосифа. Вчера ночью, сказал он, перед тем как я уснул, было мне видение. Видение? Да, но не обычное, когда предстают перед тобой предметы и люди, а видел я как бы сокрытое за словами – за теми, что произнес ты, помнишь? – что если сын твой не родится в срок, отведенный для переписи, то, значит, Господь не хочет, чтобы римляне знали его и внесли в свои списки. Да, я так сказал, но видел-то ты. Не знаю, что видел я, – меня словно бы вдруг обуяла уверенность в том, что римлянам лучше бы не знать о существовании твоего сына, чтобы вообще никто ничего не ведал о нем, и, если все же придет он в этот мир, лучше будет, чтобы прожил он отмеренное ему без славы и без скорбей, вон как те мужчины, что удаляются от нас, и как те женщины, что к нам приближаются, чтобы прожил он безвестным, как любой из нас, до смертного своего часа и даже после него. Какая же иная участь уготована может быть сыну простого плотника из Назарета, кроме той, о которой ты сказал сейчас? Нет, Иосиф, не ты один распоряжаешься жизнью его. Ну, разумеется, на все воля Божья, так было спокон веку, так привыкли мы верить, и все же, Симеон, расскажи мне еще о моем сыне, что еще узнал ты о нем? Ничего, ничего, кроме этих твоих слов, но только они, будто при вспышке зарницы, обрели иной смысл: так иногда взглянешь на яйцо – и провидишь в нем цыпленка. Господь делает, что хочет, хочет то, что делает, в Его руках судьба моего сына, я тут ничего не могу. Это так, но есть еще несколько дней, когда власть над нерожденным ребенком делит с Господом и мать. Верно, а потом, если родится сын, будет над ним власть моя и Господа. Или только Господа. Как и над всеми. Нет, не над всеми, иными владеют и Бог и Дьявол. А как же это узнать? Если бы Закон не предписывал женщинам хранить молчание, то они, измыслившие первый грех, который породил и все прочие, быть может, поведали бы то, что тебе надо знать. А что мне надо знать? Какая часть плода, вынашиваемого ими, – от Бога, какая – от Сатаны. Я не понимаю тебя, Симеон, ты ведь вроде говорил о сыне моем. Не о твоем сыне, а о женщинах и о том, как производят они на свет нас всех, ибо кому же, как не им, знать, что любой из нас и мал и велик, что в каждом из нас заключено добро и зло, мир и война, ярость и кротость.
Иосиф оглянулся назад, увидел Марию на осле, а перед нею – мальчугана, сидящего верхом, по-мужски, и на миг ему представилось, что это его сын, и жену свою, подвигавшуюся вперед в разросшейся толпе женщин, он увидел словно бы впервые. В ушах его все еще звучали странные слова Симеона, но все же плохо верилось, что так много зависит от женщины по крайней мере его собственная жена никогда и ничем, даже ничтожным намеком не давала ему понять свои особенности и отличия от всех прочих. Но уже в следующий миг он отвернулся, ибо, вспомнив того нищего с его светящейся землей, задрожал и затрясся с головы до ног, волоса стали дыбом, и озноб пробежал по спине, и, снова обернувшись к жене, увидел Иосиф ясно, своими глазами увидел рядом с нею мужчину роста столь высокого, что женщины вокруг не доходят ему даже до плеча, и по этой примете безошибочно определил того самого бродягу, которого никогда прежде видеть не мог. Он глянул еще раз – но тот со всей непреложностью шел в толпе женщин, чего быть не могло, и взяться ему там было неоткуда. Иосиф хотел было попросить и Симеона взглянуть назад, подтвердить или опровергнуть такие ни с чем не сообразные чудеса, но старик уже прошел вперед, он сказал то, что должен был сказать, и теперь нагонял своих родичей, желая из пророка вновь стать всего лишь старейшиной рода. И тогда плотник, не найдя свидетелей, решил поверить собственным глазам и опять взглянул в сторону жены. Но рядом с нею уже никого не было.
По направлению к югу двигались они через всю Самарию и шли, говоря военным языком, форсированным маршем, причем одним глазом смотрели на дорогу, а другим с тревогою озирали окрестности, ибо опасались проявлений враждебности, вернее, недоброжелательности со стороны местных жителей – злокозненных и погрязших в ереси потомков ассирийских насельников, появившихся в этих местах во времена Салманасара, царя Ниневии, после изгнания и рассеяния двенадцати племен Израилевых, и много было в них от иудеев, но еще больше – от язычников, ибо священным законом над собой признавали лишь Пятикнижие Моисеево и утверждали, вообразите только, что Господь избрал для Храма своего не Иерусалим, но лежавшую на их землях гору Геризинскую. Как ни спешили путники оставить этот враждебный край, а все же две ночи пришлось им провести в чистом поле, выставив дозоры, чтобы не могли незамеченными подобраться к ним самаряне, от которых жди чего угодно – они на все способны, они в глотке воды откажут умирающему от жажды человеку, даже если человек этот – чистейший иудей по крови, а что касается всем известного исключения1, то оно на то и исключение, чтобы подтверждать правило. И столь сильна была тревога наших путников, что мужчины, вопреки обыкновению, разделились надвое, спереди и сзади прикрывая женщин своих и детей от оскорблений, а то и чего похуже. Однако самаряне в те дни настроены были отчего-то миролюбиво и, встречаясь с нашими галилеянами на дороге, ограничивались лишь злобными взглядами да бранными словами, а о том, чтобы напасть из засады на безоружных и оробелых людей или закидать их камнями, и речи не было.
Неподалеку от Рамалы, где, по заверениям тех, кто наделен был самой горячей верой или самым острым обонянием, уже ощущалось благоухание святости, исходящее от Иерусалима, покинул спутников Симеон со своими домочадцами, так как ему – ранее мы об этом упоминали – предстояло проходить перепись в одной из здешних деревень. Распрощались посреди дороги, напутствуя и благословляя друг друга, женщины семейства Симеонова одарили Марию сотнями советов, а каждый из них, как известно, есть сын опыта, и они расстались: одни стали спускаться в долину, где скоро найдут отдохновение от тягот четырехдневного пути, другие же направились в Рамалу, и на тамошнем постоялом дворе проведут они наступающую ночь. А уж в Иерусалиме оставят их и прочие назаретяне, большая их часть направится в Бершеву, куда дороги им будет еще два дня, а плотнику с женою идти надо дальше, в Вифлеем. В суматохе прощальных напутствий и объятий Иосиф отозвал Симеона в сторону и со всей почтительностью спросил, не припомнилось ли тому за это время еще что-нибудь из бывшего ему видения. Я же тебе говорил, не видение это было. Да что бы ни было, мне хочется знать, какая судьба ждет моего сына. Ты и свою собственную судьбу знать не можешь, хоть и стоишь тут и говоришь со мной, как же узнать судьбу того, кого еще и на свете нет. Духовным зрением дальше видится, потому я и счел, что ты, кому Господь отверз глаза на то, что явлено лишь избранным, проник в такую даль, где для меня лишь непроглядный мрак. Быть может, о судьбе твоего сына тебе не дано будет знать никогда, твоя же собственная, быть может, исполнится уже скоро, не задавай вопросов и наперед не загадывай, живи днем нынешним. И с этими словами Симеон возложил правую руку на голову Иосифа, пробормотал благословение, никем не расслышанное, и пошел к своим, ибо те уже ждали его. Извилистой тропой начали они спускаться в долину, где в самом низу противоположного склона, почти незаметная среди камней, так и лезших из земли, будто неупокоенные кости, стояла деревня Симеона. Больше Иосиф о нем не слышал ничего, кроме того, что старик умер еще до переписи, но и эта весть дошла до него гораздо позже.
После двух ночей, когда приходилось небом укрываться и светом звезд согреваться, ибо, опасаясь внезапного нападения, они даже костров не разводили, хорошо было назаретянам снова оказаться в уюте и тепле постоялого двора. Женщины помогли Марии слезть с осла и, жалеючи ее, приговаривали: Да тебе вот-вот рожать, и бедная Мария в ответ шептала, что да, мол, наверно, скоро, словно вдруг начавший быстро расти живот – в самом ли деле еще вырос он или так ей казалось? – служил неопровержимым признаком надвигающихся родов. Женщины устроили ее как могли лучше, в укромном уголке, и занялись ужином, и так уж запоздавшим. Поесть собрались все, но на сей раз вокруг костра разговоров не вели, преданий не вспоминали, историй из жизни не рассказывали, – нет, близость Иерусалима словно обязывала к молчанию, каждый заглядывал внутрь себя и себя спрашивал: Кто ты, столь на меня похожий, но мне неведомый, но не думайте, что все это произносилось вслух, люди сами с собой не разговаривают вот так, безо всякой на то причины, да и не думалось осознанно, но одно несомненно: захоти кто-нибудь облечь в слова такое вот молчаливое созерцание языков пламени, слова раздались бы именно эти, и никакие другие, и все было бы сказано ими. С того места, где сидел он, видел Иосиф лицо жены своей, повернутое к нему в профиль, озаренное красноватыми бликами костра, мягкой светотенью обрисовывавшего его, и подумал вдруг, сам удивившись внезапной мысли своей, что Мария – красивая женщина: женщина, хоть и оставалось лицо ее полудетским, красивая, хоть тело ее и потеряло былую стать, но он же помнит, как изящна и стройна была она, и, конечно, когда родит, вновь станет прежней.
Иосиф подумал об этом, и тотчас дали себя знать месяцы, протекшие в вынужденном воздержании: пошло гулять по крови, волна за волной посылая ее по всему телу, желание столь безотлагательное, что мутилось в голове, а потом, еще усиленное и подкрепленное воображением, сделавшись из смутного и зыбкого непреложно вещественным, вернулось туда, где родилось. Тут он услышал, как Мария коротко простонала, но не подошел к ней. Ему вспомнилось – и воспоминание это, будто ледяной водой окатив, вмиг уняло любострастный жар, объявший его, – вспомнилось, как два дня назад мелькнул подле Марии тот самый нищий, что преследовал их с того дня, когда известно сделалось о ее беременности, да, преследовал, ибо Иосиф, хоть с того самого дня и до дня позавчерашнего не видел его, не сомневался, однако, что все эти девять месяцев неотступно присутствовал таинственный попрошайка в помыслах жены его. Он не решился спросить ее, что за человек был рядом с нею, куда девался он потом, будто в воздухе растаял, – и не решился потому, что не хотел услышать ответ, которого ждал и боялся, боялся, что прозвучат недоуменные слова: Мужчина? Какой еще мужчина? – а вздумай он упорствовать и настаивать, жена, скорей всего, призвала бы в свидетельницы женщин, с которыми шла, пусть, мол, скажут, был с нами мужчина, шел ли средь нас мужчина? – и те в один голос заявили бы, что не было, и головами бы замотали возмущенно, и самая из них языкатая сказала бы, наверно, что у мужчин, сколько ни есть их на свете, одно на уме, и, пока не засвербит известно где, они к нашей сестре близко не подойдут. Об одном лишь не догадывался Иосиф – жена его Мария удивилась бы непритворно, ибо и в самом деле не видела никакого нищего ни въяве, ни в воображении, будь он существо из плоти и крови или же призрак. Да как же это может быть, если я своими глазами видел его рядом с тобой? – спросил бы Иосиф, и Мария бы отвечала твердо: Говорили мне, будто Закон велит жене во всем повиноваться мужу, всячески его почитать, а потому я и не стану повторять, что не было со мною рядом никакого мужчины, раз ты утверждаешь обратное, скажу лишь, что никого не видала. Это был тот самый нищий! Да почем же ты знаешь, если в тот день, когда постучался он к нам, ты и рассмотреть его не успел. Он, он, больше некому. Да отчего же – просто шел прохожий человек своей дорогой, только медленней, чем мы, вот и обогнали его – сначала вы, мужчины, а потом и мы; когда же он поравнялся со мной, ты обернулся, вот и все, и больше ничего. Стало быть, ты подтверждаешь? Нет, я, как подобает жене, сознающей долг свой, всего лишь ищу объяснение, которое бы тебя устроило. Из-под опущенных век, почти уже засыпая, вглядывается Иосиф в лицо жены, желая познать истину, но черным, как обратная сторона луны, сделалось оно, и слабый отблеск догорающего костра обвел профиль ее тонкой линией. Иосиф уронил голову на грудь, будто окончательно уверился в том, что загадки этой ему не разгадать, и, погружаясь в сон, унес с собой такую вот сущую нелепицу: человек этот – его нерожденный сын, пришедший из будущего, чтобы сказать: Вот каким буду я, да только ты меня не увидишь. Спит Иосиф, улыбаясь во сне покорно и смиренно, но и печально, словно слышался ему ответ Марии на эту не высказанную им мысль: Не дай Бог, ибо мне доподлинно известно, что бродяге этому негде голову приклонить. Истинно, истинно говорю вам: многое в мире сем стало бы известно, прежде чем воспоследовали из этого многого иные события, если бы вошло в обычай у мужей и жен говорить друг с другом, как водится у мужей с женами.