Kitabı oku: «В плену страсти», sayfa 11

Yazı tipi:

Глава 36

Людские волны отхлынули.

Я находился под сводами крыльца.

Лица ее я не видел совсем, душа ее была для меня непроницаема.

Мы поднялись по лестнице, устланной коврами между рядами лакеев.

Распахнулась дверь в какой-то зал, где стоял беспорядочный шум и гам яростных от веселья трубных звуков.

И тот же силач с крохотным розовым ротиком, прерывисто отдуваясь под своею маской, проталкивал нас своими большими руками, обтянутыми в трико, среди беспорядочного сонмища масок, расположившихся ужинать.

Одуряющий запах горячих тел и животного пота сливался в чаду горевших свеч с насыщенным мускусом и туберозами ароматом, с запахом пищи и вин.

Измятые корсажи трещали по швам на мясистых спинах и грудях среди блесток серебряной мишуры.

Какое-то нежное, детски-хрупкое личико с мечтательным взглядом обрывало лепестки цветов в бокал с шампанским. Эта детская фигурка не замечала, что была почти совсем обнажена, и лежала на коленях у мушкетера и какого-то скомороха, руки которых охватывали ее вокруг талии.

Оргия затуманивала взоры и делала движения смелыми и назойливыми.

Я оказался между двух дам. Каждая принуждала меня пить из ее стакана и обе они, отяжелевшие и податливые, наваливались на меня. Но я не чувствовал к ним никакого желания.

Не переставая, глядел я на Од, сидевшую в другом конце стола, спокойно обмахиваясь веером рядом с геркулесом в трико, и, казалось, совсем и не подозревавшую о моем присутствии.

Она одна сидела в маске, несмотря на настояния своего кавалера, который, опершись локтями на стол, упорно старался разгадать черты ее лица.

Одно мгновение она вскинула плечами с каким-то надменным презрением ко всему этому залитому вином столу. Он хотел было потянуться к ее маске – она отстранила его руки сухим ударом веера и, повернувшись ко мне, громко проговорила:

– Здесь только один человек, который должен знать мое лицо.

Жажда снедала меня. Я осушил несколько бокалов подряд. Поступков своих я уже не сознавал ясно.

Од порой делала мне знаки и, казалось, хотела ободрить меня. Я готов был на все, что бы она ни ожидала от моего безрассудства. Шампанское вскоре перестало успокаивать мою жгучую боль, как смола и раскаленные угли, пожиравшие меня внутренним огнем. Я приказал принести ликер, этот нервящий и крепкий напиток. Вскоре я достиг общего состояния опьянения. Зрение мое затуманилось, кошмарные призраки заслоняли обычные очертания предметов.

Мне показалось, что я грежу, когда сквозь дым и чад увидел в том месте, где была Од, небывалое зрелище сказочной красоты нагого тела.

Словно под силою чар явилась Венера-Анадиомена из вороха упавших тканей, и я не знал, что то была Од. Неописуемое очарование озарило мои глаза – я видел только одну богиню.

Ослепительная молния опалила мне зрачки. Я был как слепец, чьи глаза воспламенились вдруг от брызнувших лучей забрезжившей зари.

Од, сама Од, под защитой одной только маски, царя над завывавшей толпой своей наготой, была этой зарею, разбросавшей сияние божественного тела.

Я не знал еще тебя, восхитительный и извращенный зверь! Я не знал, сколько коварства, способного воспламенить кастрата, таится в чудесных недрах твоей утробы!

Отражение зеркал вспыхнуло этим восковым и розовым телом, как живым светочем, – этим трепетом статуи из червонно-золотой, слоновой кости, которая в этот миг, казалось, бросала вызов самой красоте.

Ее дерзкие упругие перси, подобные могильным холмам, царили над дряблыми, вылинявшими телами женщин, вызывая в них яростные вопли ревнивой злобы.

А Од в это мгновенье, повернувшись ко мне, как бы приносила движеньем руки мне в дар свое тело, блиставшее сиянием золота и металлов. И с черной маской на лице она казалась тайной для всех и только для меня, единственного своего избранника, с покорностью, казалось, совершала жертвоприношение.

Увы, – только позднее, когда рассеялся чад опьянения, я понял, какими неисповедимо-верными тропами эта труженица духовной смерти, заманив меня на разнузданное пиршество маскарадной ночи, лукаво и хитро хотела использовать мое двоедушие. Она мне показала любовь, которую только Зверь в своих неисповедимых путях мог придумать.

Од прекрасно знала, какой страшный, нарывчатый яд, какое искрометное, воспламеняющее средство должна была влить в мою болезненную чувственность эта нечестивая, еще неведомая нам месса! О! – тут все было мудро предрешено самой развратной, самой искусной и, быть может, помимо всего, – самой верной из всех дочерей сладострастья. Эта чародейка, предлагая мне заколдованное зелье, влила туда исподтишка отраву самого растлевающего безумья! И этот проклятый напиток я выпил одним залпом, как пес вместе с грязной водой лужи пьет отблески небес.

И винный хмель превратился в иной хмель, в котором внезапно забурлили соки природы: огни и стол и размалеванная пестрая оргия потонули во мраке перед повергающим в прах символом всемогущего тела.

Кости мои трещали. Все существо мое под влиянием напитков перевернулось. Со стесненным дыханием в груди, скрежеща зубами, я крикнул проклятье Распутству, чей образ приняла моя возлюбленная, озаренная, как ведьма, пламенем костра, – и это проклятье в тот же миг растаяло среди более громких проклятий женщин, разъяренных гневом и завистью.

И вот почти в тот же момент меня охватило искушение, страшное желание утолить, как после святотатственного таинства на скатерти, среди опрокинутых свечей, под сонмом пожиравших ее, как добычу, взглядов, – утолить мою ярость и ревность, рыданья и смех моей отвратительной, посрамленной любви.

Это была агония, в которой любовь и ненависть взрывали мой спинной мозг сросшимися остриями своих игл. И, как при некоторых особых ранах, боль переходит в мучительное наслаждение, – так я испытывал дикую и неистовую сладострастную пытку.

Неизмеримая бездна бытия! Бездонный источник жажды, которой неизлечимо томится дух разрушения и муки!

И ты, человек, лживая помесь, мутная смесь разнородных веществ, нечистый и дивный сплав снега горных высот и тины морей, бесплотная кровь Ангелов и свежий, пенистый гной, изверженный недрами Дракона, – ты, чья нежная и упругая грудь получила безграничную чувствительность только для того, чтобы сильнее испытывать удары, которыми беспрерывно пронзает их горькое ощущение смерти, – ты, о, несчастное человеческое существо, в оскорблении единосущного с твоей сущностью Бога – оскверняешь, низводя до пародии счастья – красоту рая, куда возносится твоя смутная молитва, о, – ты воплощение самых великих противоречий!..

А эта высокомерная и ледяная Астарта, прекрасная бесстыдным целомудрием своей суровой наготы, еще мгновение царила над похотливым смятением людей, сидевших вокруг стола.

Проклиная ее, я не могу не восхищаться той спокойной уверенностью в своей силе, которая вознесла ее так высоко над другими женщинами. Обнажая тайну нагого тела, она казалась более защищенной, чем все они в своих неуклюже пристегнутых платьях. Как куртизанка, она разделась перед толпой и, несмотря на то, осталась воплощенной Красотой. По крайней мере так должна была она казаться им, ибо никто не посмел посягнуть на великолепный дар ее дивного тела. По-видимому священный страх перед Непостижимым лишил их смелости пред дерзновенной отвагой такого необычайного деяния. Од не прикасалась ни к какому вину, и никакое постороннее возбуждение не внушило ей этого добровольного и сознательного поступка.

С двумя черно-бархатными надбровными дугами хищной маски, придававшими ее лицу подобие звериной морды, она стала вдруг для меня самого более загадочной, чем была под ворохом кружев и шелковой ткани для этого сборища пошлых, развратных гуляк.

Од! Од! эта маска со сплюснутой, трагичной гримасой соответствовала твоему внешнему облику, но душа твоя или то, что тебе было дано неисповедимой природой вместо души, еще раз омрачилось неведомыми замыслами. Каким зверем из фауны хищных явилась ты мне в этом облике или, быть может, ты была всеми зверями зараз, чтобы ужаснуть само безумие, которое приковывало меня к тебе проклятыми чарами.

Быть может, Зверь есть пуп Бытия, – быть может, он гнездится в самых глубочайших недрах нашей плоти, чтобы напоминать нам, что он так же гнездится в хаотических источниках бытия. Ибо какой лицемерный богослов посмеет доказать, что кровь Христа омыла Зверя и гвозди Креста искупили страдания предков?

В отношениях полов, этих замирающих кратеров огненного хаоса, этих символов, раздирающих землю сотрясениями, – Зверь пребывает нечистым клеймом прошлой поры, остатком бродящей в центре вселенной лавы, откуда выявился, наконец, растерянный лик человека. Тогда, как души в своем мистическом браке достигают небесных высот и божественно познают себя до пределов познания, – зверь только чует зверя, но ему недоступно познание, как будто Бог, наделив своими щедротами праведных, скрыл запретную тайну сущности жизни от грешников, чтобы породить в них неутомимую тоску по этой тайне.

Од! Од! молю тебя здесь всем изъязвленным сердцем моим, откликнись мне, скажи из глубины вечного мрака, где ныне тлеют кости твои: была ли ты назначена мне, чтобы нам навсегда лишиться возможности познать тайну и тем засвидетельствовать вечную немощность человечества? В этот маскарадный день твоя черная маска с собачьей мордой была как бы символом проклятия всех душ, оскорбленных в тебе печатью пощечины, которую Ангел – посланник небес – нанес своей карающей десницей.

Еще и поныне, сквозь воспоминание этой неистовой ночи, всплывает передо мною твой дьявольский лик; о, жрица литургии извращенной любви! От меня скрыты твой взор и чело – эти престолы более блистательного великолепия, чем надменная плотская красота, которой ты одной была наделена!

Од! Од! Ты отравила меня более жгучим напитком, чем горная смола, чем сок разъедающего зверобоя и сковывающей белладоны, куда ты влила, чтобы усилить остроту яда, кровь и пламень проклятых драгоценностей твоей плоти и с тех пор твоя маска – это подобие твоего ночного бархатного смеха – представляется мне двусмысленным украшением, насмешливым и мрачным, лживым и смертоносным, являющимся как бы символом всемогущества женщины!

Глава 37

Од сделала мне знак. И одежды ее с таким же проворством, как спали, поднялись с полу и одели ее. Словно все сидевшие там, и я в том числе, были жертвами галлюцинации: она под несмятыми тканями, казалось, сохранила нетронутой тайну своей красоты.

Один из пировавших поднялся, шатаясь, и заявил, что огни после такого зрелища не достойны освещать ночь. Это был чуткий к великолепию жизни художник.

Но женщины закричали: «Долой маску»!

Как злобные менады, они взмахивали своими кулаками.

Царила какая-то суматоха. Благодаря всеобщему беспорядку мне стоило растолкать лишь несколько стульев, чтобы добраться незамеченным до лестницы. Од уже опередила меня.

– Бежим, бежим! – проговорила она.

Ее юбки кружились, как крылья зловещей птицы. Мы были похожи на двух злоумышленников после подозрительного деяния. Опрометью кинулись мы по улице в сумерки чуть брезжившего, грустно пробуждавшегося дня.

Исчезнувший хмель оставил во мне лишь угрюмую подавленность. На спине выступал пот. Я не мог остановить лихорадочно стучавших зубов. Мне казалось, что я избежал когтей кошмара, сборища призраков, ужаса человеческого жертвоприношенья.

Од со страстью прижималась ко мне. Ни она, ни я не обмолвились еще ни единым словом, как будто после такого происшествия никакие слова не были в силах заполнить бездну молчания, где я был так близок к смерти, где, быть может, она чувствовала себя ближе к смыслу своей жизни.

В двери щелкнул замок.

Лишь под одеялом, при мерцающем сиянии света я понял, что мы – у себя.

– Нет, нет, – воскликнул я в тот миг, – не надо света! Не надо, чтобы свет озарял наши лица!

Я услышал, как она тихонько засмеялась и взяла мои губы в свои среди наступившей темноты.

Страх обливал мое тело холодным потом. Я разразился рыданьем. Отдернул свои губы и извивался от муки, проклиная и заглушая подушкой свой плач. Самые острые иглы, сверлящие кости, не терзали бы меня с большей жестокостью.

Од! проклятая Од! уходи! Все кончено.

Я не испытал еще ни разу такого отчаяния. Стал чувствительным, как юноша, еще не изведавший утоления страсти. Я стал падшим человеком, низринутым на дно пропасти, отчаявшимся в благодати исцеления.

Если есть такие загробные весы, где взвешиваются злые и добрые деянья, то сила моей муки в этот миг должна была бы искупить часть моих пороков.

Я бил руками по одеялу, стучал о стену этим лбом, склонившимся у ног Зверя и засоренным черным вином неистовой похоти. Я хотел бы, вырвав глаза, разрушить ужасный призрак тела, сверкавший как вызов, брошенный любви.

Глубокая темнота окутывала нас. Она была символом моих падений, как и духовная темнота, в которой прозябала моя душа. Мои нервы напряглись, я потерял сознание и погрузился в сумрак бессознательности.

Когда я открыл глаза, Од сидела у постели в мглистом свете утра, проникавшего сквозь занавески. Ее бесстрастное лицо было обращено в мою сторону.

Она не сказала мне ни слова и только искоса взглядывала. Меня охватывало легкое забытье, безмятежная сладость возврата к жизни.

В тумане мыслей предметы вокруг принимали неясные очертанья. Я чувствовал негу пробуждения вслед за долгим, благодатным сном. Казалось, ночь унесла под своим черным покровом все тайны. Сама Од казалась чуждой сумрака, чуждой тайн.

Но почти в то же мгновенье действительность пронизала мой мозг.

Белесоватое, серое лицо Од, освещенное тусклыми свечами, вызвало во мне такой ужас, что я закрыл, чтобы не видеть, ладонью глаза.

День изранил меня, как будто настиг меня в моей дрожащей наготе. И сам он тоже как будто был ранен, взглянув на это лицо трупа и не будучи в силах озарить его своим сиянием.

– Спусти занавески, Од! – сказал я ей. – Умоляю тебя, спусти, пока я не открыл глаза. О! Зачем я не остался там, по ту сторону жизни? Зачем мне суждено все это снова пережить?

Я чувствовал теперь себя беспомощным, как ребенок. Мое мучительнее страдание было непоправимой болезнью, которая заструилась в потоке слез, ибо я снова заплакал.

Она легла рядом со мной, не снимая платья, руководимая каким-то подобием приличия и раскаянья, заставивших ее как будто для меня одеться, как она разделась для других. Эта хитрость вызвала во мне только еще большую жажду ее наготы. Но я не поддавался, отталкивал ее, однако уже не ненавидел ее больше. Я не хотел ее, как любовницу, унижавшуюся из-за того, что была не верна.

– Од! Что ты сделала? Твоим телом, которое было моим счастьем и безумьем, обладали люди своими похотливыми глазами! Я никогда не в силах буду глядеть на тебя, не вспоминая той проклятой ночи!

Ее губы коснулись моего уха. Она прошептала мне, как жрица после совершения тайного обряда, с каким-то печальным и гордым оттенком в голосе:

– Ты – дитя, ничего не понимающее в средствах, которые нужны, чтобы вызывать наслаждение! Ты не понял, значит, что все это я сделала только для тебя!

О! Как была она искренна, признаваясь в этих своих намерениях. Ее голос принял оттенок сердечности и доброты, чтобы я подчинился ее позорному предложению. И не зная, что она хотела еще сказать, я уже верил ей. Ей было уже легко срывать с себя одежду после того, как она предстала нагой блудницей из дома любви.

Все мои грезы снова воскресли, все части моего существа застыли в леденящем наслаждении, в пугающей красоте мгновенья, когда, казалось, она была охвачена страстью сильней, чем я.

– Од! Од! Возможно ли?

Она вкушала дыханье моей груди губами, которые молвили мне:

– Вот видишь, верь своей Од! Она одна была спокойна среди всего того безумства! Да, теперь горечь и сладострастье свяжут нас навеки вместе неразрывными узами!

Она положила руку на мои глаза, и я чувствовал по движению ее тела, что она перегнулась за постель и вдруг отдернула руку.

Она лежала возле меня с черной маской на лице, как сама смерть.

Со своей маской! Слышите ли, со своей маской!

Она не могла бросить мне более жестокого вызова. И, однако, вид этого куска картона, который тогда при свете ламп, казалось, обнажал ее еще сильней, не вызвал теперь во мне ужаса, как недавно, когда я увидел ее лицо у кровати.

О, она умела выдавить все соки из ядовитого плода! Она была зеленым и багряным вертоградом хитроумной плотской любви.

Маска повергла меня в новый припадок рыданий жгучей, раненой чувствительности. А Од приблизилась к моему лицу и сжала мои губы своими. И в тот же момент меня всего пронизало всей силой желанья и ревности. Я не верил, что в таком глубоком извращении могло быть столько возбуждающего наслаждения.

Я хотел ударить, но руки мои опустились, как плети. Я омыл своей слюной, кусал жадным ртом ее тело, которое осквернили вожделением жадные взгляды. Она истерзала меня любовью, пыткой, грехами мысли, более ужасными, чем грех деянья.

Шипы снова вонзились в меня. И снова всплыло передо мною в судороге страсти обнаженное виденье. Она превратилась в бесстыдное тело с горящими глазами, озаренными светом люстр.

Глаза множества людей словно срослись с этим телом и вспыхивали красными искрами, очаровывающими и грязными огнями.

И тело ее через тысячи ран истекало кровью. Раны облекали ее наподобие огненной туники, которая трепетала от бешенства моих ласк. Они горели и разрывались под натиском моих лобзаний, полных гнева. Я чувствовал во рту какой-то горький, едкий, какой-то неведомый вкус.

Теперь я понял, почему Од дала людям зрелище своей наготы. Никто из них никогда не подозревал ни смысла этого подобия жертвоприношения, ни значения той извращенности, которая привела ее к мысли о публичном заклании своего тела, как о средстве вызвать всепожирающее возбуждение только в своем единственном избраннике.

Это была тайна нечестивого причащенья, где под видом крови и плоти она проникла до отравленных источников моего существа и вновь вызывала потерявшее силу обаянье забытых чар.

Ализа! Любимая Ализа! Маленький дикий зверек, объятое девственным безумьем сердце, зачем я не внял знаку твоей руки?! Твоя дорогая тень советовала мне бежать и лучше уйти туда, куда ты сама ушла, чем поддаться ужасным чарам. Там, по ту сторону жизни, ты пребывала моим спасеньем, а я не послушал тебя!

Глава 38

Этот новый обряд словно заколдовал наше наслажденье. Как будто посвятил меня в священный орден Зверя.

Од ложилась в постель и надевала на лицо маску, словно облекалась в знаки звериной власти, словно закутывалась в звериную шкуру прядями своих волос, этим символом наряда из пламени и смолы.

И тогда меня начал терзать изнуряющий зной. Словно шпанские мухи глодали мне кости и всего меня пронизывало каким-то ужасным неослабевающим ядовитым пламенем.

Никакие лекарственные средства не могли бы поспорить с возбуждающей силой этой притворщицы, которая воскрешала предо мною все карнавальное торжество, распутство взоров и огней.

Ужасающая правда предстала передо мной еще неумолимей. Од обладала мной до самой крови моих жил, до глубины костей, как мясник, как жрец, закалывающий жертвы.

Какой-то зверь рычал во мне, привязанный в клетке на цепь. Дверь в нее не была закрыта. Вдали зеленели деревни с их здоровой жизнью и луга под летним зноем разливали оздоровляющее благоухание, но нерасторжимые цепи крепко держали меня. Ведь тупой бык не отворачивается от ножа, рассекающего ему сонную артерию.

Ее искусство на мгновенье доставило мне острое, отравляющее блаженство. Я мучился от боли и стыда. Я не смел больше взглянуть в зеркало на свое лицо, с которого навсегда слиняла красота. Чувство непоправимой ошибки снова охватило меня с пронизывающей силой и ясностью.

Порой, когда отсутствовала Од, я предавался мрачным и искренним рыданиям: в эти моменты я хотел искупить свое паденье и в то же время чувствовал себя бессильным и безвольным.

А Од, скрытная и зоркая под своей бархатной маской, смеялась над переживаньями моей души, в которой под бессильным архангельским мечом снова воскресали отрубленные части гидры. Она была только слишком права, так как за этим моментом всегда следовали периоды безвольной покорности и тупого оцепенения.

Тяжелый чад мака, дурман гашиша подавляли меня, как видение мрачной преисподней, как тяжелый и обезличивающий кошмар.

Од схватывала мои губы своей волчьей пастью. Влеченье, безумная судорога в тот же миг передергивали меня. И у меня оставалось после только какое-то едкое ощущение, как от цикуты и гнили.

Но Од слишком переоценила мою пассивность и потеряла поэтому надо мной силу своей власти.

Пределы природы были превзойдены. Зубья той бороны, которой она взрывала мою страсть, притупились. Она старалась вытравить из меня всякое проявление моего тела, превратить его в гнилое и рыхлое мясо – и этим, казалось, вызвала неизбежное противодействие моей слишком рабской немощности. Мне стало претить, в конце концов, вечное искупление слезами и поцелуями незаживающих ран, искупление мучительным покаянием моего унижения, вследствие которого я становился сообщником этого коварного и деспотического тела.

Отвращение мое превышало всякую меру. Мое внутреннее существо, оскорбленное униженьем и раболепством, обнаружило скрытую силу противодействия, разрывающую даже самые прочные связи.

Мною овладело какое-то мрачное состояние физического бессилия и нравственной угнетенности, в котором затеплилась надежда на освобождение. Од видела в этом временный упадок моих сил, вынужденный отдых организма после слишком продолжительных эксцессов. И, так как это случалось со мною и прежде, – она попыталась было заврачевать мой недуг своими коварными хитростями, но ее насмешливое старание изобличало слишком явный расчет. Оно производило на меня действие, подобное яду, который оттягивал смерть только для того, чтобы сделать ее более неизбежной. Ее плутовские заботы были подобны опьяненью, под влиянием которого я становился податливее к пытке.

Наши отношения обострялись. Пререкания, наступавшие по малейшему поводу, усиливая разлад, восстановляли прежние мучительные сцены. Жизнь стала для нас рядом раздоров и примирений. Когда я возвращался к ней, она брала мои губы в свои, и я уже не помнил, почему уходил от нее. Но, вместе с тем, в моменты просветления я мысленно срывал с нее маску с черными расщелинами глаз и разрывал ее в клочья.

Талисман, заколдовавший всякое мое сопротивление, был разбит. Лишенные этого жалкого средства, наши отношения оказались самой неприкрашенной ложью.

Мера была переполнена. Я осмелился даже растолковать ей, что такое существованье было позором для нас обоих. Она не выказала ни удивления, ни печали. Казалось, предоставляла событиям разыгрываться помимо нее, словно на самом деле не придавала этому никакого значения, как будто все это было только временною вспышкой.

– Да, – сказала она мне, – это, может быть, очень умно. А разве…

Не знаю, почему она вдруг засмеялась. Я боялся, как бы она не произнесла того жестокого слова, которое обрекло меня ей, как животное мяснику.

«Да, – думал я, – она непременно это скажет».

И ощутил какую-то тревогу до мозга костей, как будто в тот момент, когда наступило порвать цепь, все мое существо содрогалось, словно принадлежало ей. Я выжидал, чтобы она произнесла то, что во мне, во всем моем существе было ей обречено. Вот почему в ее смехе скрывался для меня такой страшный смысл.

– А разве, – докончила она как будто после минуты раздумья, – вы не властны над собой?

А!.. Вот что! Она говорила, что я над собою властен!

С таким же правом она могла сказать, что и баран так же властен обратить кож против мясника. Мог ли я быть уверен, однако, что не поддался мимолетному порыву? Теперь я понимал причину ее смеха. А между тем она мне говорила без насмешки, хотя не было более злой и жестокой насмешки.

– Ну и прекрасно, – промолвил я, собираясь с духом как перед тем, чтобы перескочить через ров. – Если ты согласна, мы можем расстаться.

– Ну да, конечно, – сказала она, – нет ничего проще. Странно, почему это нам не приходило в голову раньше.

И с этого мгновенья она стала какой-то покорной и тихой, как будто уже не сомневалась больше, что я действительно властен над собой.

И в этот, как и в следующий день, она не касалась уже моих губ своими.

Я решил покинуть город и поспешить с приготовлениями к отъезду.

Но вечером на третий день она вошла в мою комнату и захотела поцеловать меня в губы.

– Послушай, Од, – грубо возразил я ей, – на паперти собора была нарисована такая же девка, как ты, сидевшая на коленях монаха. Оба они сгорали в огне, но ни один из них не знал, что пламя уже касается его тела.

Сравнение это не имело ничего общего, кроме разве того жеста, с которым она предлагала мне свои губы, а я боязливо пятился, охваченный робостью и раскаяньем. Но я все-таки не замолчал:

– Од! Од! Монах горел, а у этой девки была собачья морда! Разве это не дьявольски ужасно?

Она мягко ответила мне:

– Не понимаю, что вы хотите сказать. Но, если вы верите мне, мы еще раз пойдем туда.

И указала мне на постель.

Рыданья душили меня.

– Нет, не надо этого, дорогая моя Од! Никогда больше и ни за что. Пойми, с этого дня мы должны разойтись в разные стороны.

Она пожала плечами. В ней не было ни тени возмущенья. Она сказала мне с ясным, почти детским взором:

– Ну и ладно! Пусть будет, как вы хотите. Но ведь не я первая вернулась тогда. И теперь вы же снова уходите первый.

– Да, – ответил я с ужасной скорбью в сердце, – там были мирные люди и простые души. Я все покинул, чтобы вернуться к тебе. Ах, Од, зачем ты меня не любила! Я никогда бы не ушел!

Красотой дышало ее тело, словно дикое животное, словно неукротимая тигрица. Я дрожал, не смел взглянуть на нее.

Она сделала шаг в мою сторону и снова принялась смеяться своими немыми губами. А я грубо окликнул ее:

– Уйди прочь! Уйди вон!

Она посмотрела на меня с удивлением, как будто я лишился рассудка и, повернувшись к зеркалу, спокойно поправила на себе шляпу, слегка прихлопнув с боков руками. Казалось, она на самом деле была поглощена этой мелочной заботой. И, стоя позади нее, я увидел себя с смешным и нелепым жестом в светлом овале зеркала.

Она двинулась к двери. Ее чудные бедра плавно колебались. Только когда взялась за дверную ручку она как будто вспомнила, что я все-таки был чем-то в ее жизни.

– Я вот что хотела тебе сказать, – промолвила она. – Если я тебе надоела и ты отправляешься на необитаемый остров, то помни, что, если даже ты встретишь там какую-нибудь девицу и полюбишь ее, – ты будешь думать обо мне и тогда, когда она будет раздеваться для тебя. Но, если на этом островке не будет никого кроме одного тебя, ты будешь валяться в траве, будешь обнимать руками землю и обладать ею, выкрикивая мое имя. Од – не из таких, которых забывают!

Я затворил за нею дверь. И думал: «Теперь надо спешить, как если бы дом был в огне».

Од пришла ко мне в последний раз. Мы обменялись только несколькими словами без всякого отношения к предстоящей разлуке. Я предложил ей сохранить в память нашей любви мою мебель. Это было моим завещанием человека, который для нее вычеркивался из жизни. Согласившись на мое предложение без возражений, она, казалось, не таила никакой задней мысли, но в тот момент, когда я отдал ей ключи, она отвернулась в сторону. Не знаю, смеялась ли она…

У меня был такой вид, словно я уже мечтал о возвращении. Однако, я решил никогда больше не видаться с ней. Мы пережили такие страдания, что только одно избавление казалось для нас обоих единственным возможным благом.

Необъятною нежностью и надеждой на новую жизнь наполнило меня в эту светлую минуту.

– Од, забудьте меня, как я постараюсь забыть вас!

Говоря ей это, я взял ее руку, и слезы хлынули из глаз моих.

Она первая напомнила мне о моем настойчивом решении. Открыла дверь. Холодно кивнула мне в знак прощания. Спустилась вниз на две ступеньки.

Сердце мое разрывалось. Я готов был крикнуть ей, но она обернулась и сказала мне спокойно и твердо:

– Когда вы вернетесь, постель будет готова, как и в тот раз.