Kitabı oku: «В плену страсти», sayfa 8
Глава 26
Однажды ночью в таинственном полумраке алькова Од рассказала об одной поре своей жизни, единственной, которую я должен был знать. То были нежные, невинные годы – период половой зрелости. Жила она с набожной, строгих правил матерью в холодком доме, куда часто захаживали духовные лица. Голоса были глухи, как при совершении таинств. Отворялись двери при входе смиренных служителей Бога и бесшумно захлопывались.
Отец ее умер молодым. Ей вспомнилось грустное лицо, уже подернутое сумраком смерти. Смерть любимого человека сделала мать преждевременной старухой и окутала тайной, как всех тех существ, которые, потеряв вкус к жизни, живут с вечной думой о смерти.
Она никогда не ласкала девочку. И детство ребенка прошло в тусклых сумерках заточенья под присмотром старой, придурковатой служанки, заразившейся также набожностью. Только священник твердил маленькой девочке о правилах веры и жизни, постоянно упоминая как бы мимоходом о грехе.
Долго она не знала себя. Глядела через окошко, как играли маленькие мальчики, но к ним ей было запрещено приближаться. И она не думала даже, чтобы они были устроены иначе, чем она.
Но вот однажды ее детские груди стали округляться. Ей стало стыдно за такое неожиданное и обезображивающее явление, которое нужно было скрывать, и, которое, быть может, и было тем знаком греха, о котором ей говорил священник. Она стала глядеться в зеркало. Ей было приятно ощущать свое молодое тело. А потом ее раскаянье прорывалось в одиноких потоках слез.
О, моя Од, – ты, как и я, инстинктивно поняла, что твое прекрасное тело дано тебе для радости, а ты испытывала к нему один только стыд, как к чему-то презренному! Ты ужаснулась, когда твоя кровь забурлила росой под твоей кожей, когда она зарделась от того, что ты познала свой пол.
С тех пор догадки стали томить ее. Ей думалось, что и у мальчиков такая же грудь, как у нее. И она не переставала больше думать о красоте, которую и они скрывали под одеждой. Но наступившая половая зрелость ошеломила ее, как гром. – Она стала терзаться, что поддалась слабости и любви к своей плоти. Она исповедалась, жаждала смерти с тоской наслаждения, полная мрачных порывов. Это случилось в пору ее исповедания, которое казалось ей таинством, полным восторженной красоты и слез, и сама она походила на маленькую святую. Она готова была растаять от любви и страха, когда ей вручена была священная облатка.
Но пришла весна. Мучительные сновидения стали терзать ее. Она была лишь маленьким, девственным животным, которого томит желание осуществить свое назначенье.
Однажды утром она увидела сквозь деревья сада в доме на противоположной стороне, как раз против своего окна, раздевавшегося мужчину. Природа пробудилась в ней. Она сбросила рубашку и подняла занавески.
Ее мать отдала ее в пансион при монастыре. Почти все ее сверстницы испытывали то же, что она, и скрытно продолжали этот тайный грех. Несмотря на бдительный надзор добрых сестер-монахинь, между девочками завязывалась дружба, нежная и страстная, как любовь. Они всегда находили случай забраться в чащу парка, окружавшего монастырь. Взрослые воспитанницы во время прогулок делали друг другу странные признанья.
Од рассказала подругам, что открыла занавески пред мужчиной. Они стали завидовать ей. И порой, во время игр, то одна, то другая, нарочно старались упасть как бы нечаянно так, чтобы обратить на себя внимание садовников. И, смеясь, Од сообщила мне, что страстно старалась развратить их всех. Я спросил ее тогда – сознавала ли она зло, которое совершала? Ока поколебалась мгновенье и промолвила:
– Я их презирала – я любила только себя!
И вправду, Од никогда не любила никого, кроме себя.
Вот все, что я узнал о ее жизни. Когда мне хотелось узнать, кто был у нее первый, она ответила мне просто:
– Об этом вы можете думать, что хотите!
Итак, тот первый остался для меня навсегда неведомым счастливцем.
Од, проклятая сестра моя! Словно с самого детства мы были связаны печальной судьбой общих страданий. В твоем маленьком девственном саду, как и в моем, были опасные дорожки, где мы блуждали, объятые страхом неизвестного, где дивная природа ужасала нас, как лик греха. Если бы истинный смысл жизни нам был раскрыт, быть может, я не знал бы тебя такою, какой ты предстала предо мною, и не была бы коварной супругой, назначенной мне роком в мои свинцово-тяжкие ночи. Ты пришла со своим бронзовым челом, которое в прежние дни покрывали хлопья боярышника и, как два ночных злоумышленника, мы отдавались страсти, позорящей любовь.
А может быть, – кто знает? – ты стала бы нежной невестой, со священной радостью идущей навстречу здоровой, брачной любви, если бы варварское презрение к природе не убило в корне зародышей естественных чувств.
Од ребенком не разнилась от Евы светлого утра Эдема и от всех дочерей, вышедших из недр Евы. Все они с лаской касались своих персей и только те, кто не ведали, что называлось грехом, спаслись, ибо единственное спасенье – в невинности. О, чистота невинного тела!
Но вот однажды увидел человек свою наготу и пал. Природа лишила его шерсти животных, чтобы он не знал, где завершилась чарующая тайна его наготы.
Как мне, так и Од, говорили:
– В недрах тела твоего бушует змий. Да пребудет он твоим вечным ужасом!
И мы увидели себя нагими, и невинность погибла.
Довольно, я молчу, я грежу.
О печальная душа моя, быть может, эти тайные мысли твои об Од неверны? Быть может, она не походила на всех других молодых девушек, как ты хочешь здесь себя убедить? Быть может, юное тело, вспыхнувшее девственным огнем, как только рассеялся чад аскетических речей, обладало уже с детских лет такими утонченными исключительными чувствами, что, казалось, было создано из более горючей материи, чем плоть других девушек, поздно созревающих для любви.
Глава 27
Я не подразумеваю под образом Зверя телесное существо человека. Зверь не был в Эдеме. Он родился в поколениях, потерявших невинность.
Когда я увидел Ализу под деревьями, я уже не был больше невинным ребенком. Зверь пробудился во мне, как желанный грех. Она была ближе к природе, чем я. Если бы я поддался своему желанию, быть может, я пошел бы опять к реке. Дикий маленький зверек доставил бы мне суровые и безмятежные удовольствия, научил бы меня простому наслаждению, которого никогда уже я не изведал.
Порой неотвязчиво и ярко всплывает передо мной деревенский пейзаж. Я ясно вижу домик близ реки со своей молочно-белой штукатуркой, светлой черепичной крышей. Узорные разводы выделяются на его восточном фасаде.
Проходят мимо люди, справляются о чем-то. Через открытую дверь виден образцовый порядок, уютный вид комнат.
Медленно выбивают стенные часы, отдаляя срок смерти. Лари полны прекрасным хлебом – запасами для будущих посевов.
Вот возвращается с реки моя дорогая Ализа, деятельная и настойчивая, как работница. Вода струится серебристой пеной по ее рукам. Она уже не маленькая, худенькая и грустная девочка, больно укусившая мои губы. В ее взгляде – мягкость зеленых равнин, плавность текучей воды, лазурь небес, отмытых дождем.
Я подхожу к порогу, гляжу на поля. С людьми я в мире, и ничего мне не надо, кроме этого смиренного счастья.
Од никогда не переступала за плетень этого сада.
Мелькает рой милых сердцу образов. Дед не выходит за чащу леса, живет вблизи поселка, полный любви к земле и ее простой жизни. Когда он заходит в домики, женщины чувствуют в нем сильного и доброго хозяина. Он сажает их к себе на колени, и они, очарованные, ласкают его.
Он был сеятелем на ниве жизни. Он так же был близок к природе, как пастухи и дровосеки, как рыбаки на берегах пустынных вод, как бык на просторе полей, как звери, блуждающие при луне вокруг своих логовищ. Он приголубливал доверчивых красивых девушек, зрелых женщин, весну и осень лучезарной плотской любви. Он был отцом Ализы.
Благословенный великан счастливой поры земли! Твое простодушное сердце дрожало, как тучный луг, окропленный росой, как борозда нивы в час посева. Половое сближение для тебя было лишь милым приключением, как и для древнего сильфа, бродившего под кущею деревьев, высматривая добычу. Ты вмещал в себя всю мифологию лесных нимф и похотливых сатиров, опьяненных виноградным соком августовского зноя! Я не последовал твоему уроку самца.
Однажды разверзся зеленый лесной вход, и смерть приложила костлявые пальцы к устам любви. Я узнал Эдем лишь, когда ушла оттуда Ева.
И был я печальным и бледным ребенком, измученным незнанием самого себя. Меня научили стыдиться своего тела. Я знал лишь, что нужно бояться природы. И вот вступил я однажды в зеленый вертоград и пил студеный, жгучий, хмельной сок. А зверь притаился за золотыми, кровавыми гроздьями. Он сделал мне знак, распустил свои длинные пряди волос, и я погрузился в колыбель из пуха и шелка.
Теперь ты можешь, ненавистная Од, топтать меня ногами, выжать всю жизнь из меня до последней капли. Я отведал смертельный сок и не покину тебя никогда. Рассеялись милые сердцу виденья – домик с белыми стенами, священный мир счастливой жатвы, благословенные поля, где промелькнула в грезах Ализа. В скорбном саду сравнялся с землею могильный холмик, и нет уже на нем следа от ее маленького дикого тела.
Зверь! – вот где терновый венец и крестные страдания! Вот губка, смоченная желчью! Я ранен до судорог смерти.
Вне его пределов лежит царство нежной и дорогой природы, требующей послушанья и зовущей нас к брачному единенью, царство божественного порядка, идущего своей чередой, как журчащий ручей, как речной поток среди гор. Красота вселенной осуществляется в обрядах непосредственной, прекрасной любви, и эта любовь отражается в зеркале вод, простирается под необъятным приветным небом, она есть покорная подчиненность созданий закону жизни. Она в самой себе содержит свои цели и не хочет ничего иного, кроме себя самой, исполняя тем предначертания Бога и Бытия.
«Любите себя в существе вашем. Утишайте в нем зной вашего пламени, пламенный очаг, пылающий в средоточии твари и мира. Тот же закон любви гармонически управляет вселенной, и человек – только образ, в котором отражается красота вещей. Но да не будет тело телу бесплодным ухищреньем, извращающим смысл любви. Но да будет оно, как вода, выполняющая бессознательно свои цели, как луга до пастьбы, когда лишь один пастух знает, что они расцветут. Да не соблазняется оно необычными ухищрениями и не терзается мукой познать себя за теми пределами, которые указал Я в саду наслаждений! Ибо это ведет к ужасному одиночеству, полному зубовного скрежета».
Так вначале говорило Слово. И состарившийся человек стал презирать девственную, согласную божественной воле любовь. Нарушив мир гармоний, он погрузился в кипящую тину. Из недр бытия возродился хаос – создание ада, бесформенная масса крови и огня, рычащее первоначало, созданное нечистой силой. Разверзлись кратеры, хлынули, извергаясь потоками, лава и шлак, чтобы снова расплавить первоначальный слой.
Целыми скопищами происходили беспорядочные сочетания, и люди уже не глядели на небо. Любовь рычала, как бык, хрюкала свиным рылом с заплывшими от похоти глазами, задыхалась от бешеной козлиной случки. В своем безумстве человек отверг торжественные и нежные объятья, восторженный взгляд увлажненных очей, сияние уст, озаренных улыбкой. Любовь перестала быть браком двух человеческих существ среди цветов и ручьев, глубокой радостью чувствовать себя вечным и божественным среди гармонии сфер, среди хвалебных, звездных песнопений – образом великого, полного счастья, созвучья вселенной.
И человек, коварный и скрытный, как она, искал ночи, когда душа не видит души, когда блуждают печальные, раненые призраки. Его мрачное безумие сравняло его с немыми тварями, заставило передразнивать их нечистоплотные объятья, дикую ярость созданий начальной эры жизни, лишенных красоты человеческого облика. Изморенный голодом бессильного незнания, человек захотел увековечить страдание и сладострастие и спустился в бездонную пропасть. Сам для себя он стал чудовищным сеятелем во мраке бесплодных бездн.
Затерянные вдали друг от друга на крайних, противоположных полюсах самец и самка тщетно искали друг друга и не находили. Каждый из них вкушал угрюмый, одинокий ужас любить только самого себя в приступах немой и безумной судороги. В порыве бешенства эта нечеловеческая любовь задушила себя своими же собственными руками и воцарилась, как смерть, в пустыне.
Мы слишком преувеличиваем животность любви льва, шакала, похотливого ягненка. Они спариваются согласно природе. Бессознательно ими руководят робкие и благоговейные эмоции. Они сплетаются в величественном порыве. Их рев ужасен только для нас, а между тем из нашей груди он рвется с гораздо большей яростью. Они просто внемлют природе. Никто из них не унижается до человека, которого они все вместе заключают в зародыше, и даже самые свирепые из них невинны: никто из них не убил в себе любви.
Человек – Зверь, опустившийся до сходства со львом, шакалом и ягненком, не имеет, однако, их девственного и дикого величия. Неистовый инстинкт жизни сталкивает людей даже, когда сама жизнь является смертью. В недрах Зверя самодержавно царит истребление: всякое половое сочетание – это бойня, где две божественные души убивают себя. Любовь, соединявшая их с блеском и гармонией Вселенной, разбита. Эти души – лишь гальванизированное вещество, неясное, судорожное трепетанье пережитков первобытной жизни.
Я сознавал это ясно в светлые минуты, следовавшие за сумрачным, кощунственным наслаждением. У меня оставалось какое-то прогорклое ощущение, точно, целуя уста и грудь Од, я целовал саму Смерть. Мне казалось, будто я вырвался из могилы, из пронизанной сыростью обители скорбных теней. Мое лихорадочное и ослабевшее тело словно хранило в себе холод пребывания под землей. Напрасно питал я надежду, что мы погрузились в самые недра единой субстанции, – нет, в действительности, нас разъединяли еще большие океаны. Од становилась для меня причиной ужасной одержимости и томящей жажды, как будто, чувствуя ее вдали от себя, я все же знал, что она не покинула меня, срослась с нитями моего существа и вращалась в круговороте струй моей истощенной крови.
Я терзался невозможностью уйти от нее, необходимостью скова ее желать. Мне следовало бы вступить на путь покаяния, в безлюдную пустыню. И с немощной душой, до конца претерпевшей, мне надлежало погрузиться в холодную купель очищения в безмолвной обители траппистов.
Но я отлично сознавал, что, убегая от нее, я буду оглядываться назад, по какой дороге скова к ней вернуться. Я дал себе клятву зажить где-нибудь далеко за городом, и вдруг мне вспомнилась сказанная ею фраза, которая точно замуровала меня в каменный склеп!
– К чему? Ты все равно вернешься?
Моя сила, как иссякающая кровь, струилась из разверстой в недрах моего существа раны.
И я потерял свою детскую веру. Я не верил больше в божественное покровительство небес.
Глава 28
Я познал во всей полноте мучительную беспомощность, когда душа, взвившись на мгновение ввысь, снова свергается в бездну. После бесполезной борьбы я с тупой покорностью погружался в сумрак своей души и изведывал сладость чувствовать себя порой утопающим. Как усталый путник во время грозящей смертью переправы, я уповал уже на избавленье и был рад лучше погрязнуть в тине стоячей воды, чем заботиться о сомнительном и мимолетном спасенье.
И теперь я чувствовал только порывами, какой ласковой добычей сделался я для червей, порожденных во мне пагубной любовью.
А в былую пору юношей плакал я искренними слезами об Ализе к со свежей, общительной душой проходил мимо окошек молоденькой девушки, вышивавшей узоры. Душа моя еще не умерла в то время. Ее раны были легки и излечимы. Проклятое лезвие, омоченное в крови Зверя, не вонзилось еще в ее недра. А теперь душа моя пребывала во мне как необделанный предмет, которого исхлестали яростные волны и разъела ржавчина.
Между тем как юная и животворная любовь преломляется бесконечной игрой лучей, как прекрасное небо, как спокойная река и цветущий луг – бесплодная усталость тела выражается всегда одним и тем же образом. Это тусклая, подавляющая монотонность напоминает испепеленную, сухую страну, которую не освежает ни один ручей и сжигает лишенное света солнце.
Я жил в свинцово-серой, мрачной ночи, в серном и удушливом, как раскаленный зной, воздухе, едва чувствовал, что умираю, и не было во мне больше силы бороться.
А в природе ликовала жизнь. Порхал легкий ветерок. Песня бытия раздавалась в лазурном утре. Мне стоило только толкнуть дверь. Я ведь тоже был одной из сил, одним из символов мира, одним из проявлений разлитого всюду ликованья.
Я сошел бы на улицу, слился бы с общим кипучим весельем.
Смех цветущих, полных сил женщин разносил благоухание гвоздики. О, от этих я бы убежал!
Я знал, какое горькое наслажденье обещают их уста. Но были среди них и женщины с бледным челом, как та, что целыми днями шила у окошка. Там были девственницы, омраченные вечно тщетной надеждой.
Но я потерял смысл жизни и смысл любви. Я не любил больше женщины. Я был нерадивым рабом, привязанным к жернову, и неистово вращал его, а он раздавливал меня под собой.
Нет более яркого признака уничижения мужчины, чем это состояние, которое испытали также и другие. Словно погасло всякое проявление жизненной Силы, трепет полового чувства, нежное волнение при виде красоты. Даже самые верные любовники испытывают какое-то жгучее ощущение, когда мимо пройдет другая женщина, как будто огненный метеор промчался по своду неба.
Мужчина невольно возносит хвалебные гимны ритмическим движениям представшей Евы. Он трепещет, как первый человек пред девственницей Райского сада. Но, пораженный, я не мог уже воспрянуть и возродиться из истребленного огнем праха.
Одна она – злокозненная колдунья – обладала чарами снова вызывать мое тело к жизни. Как только сжимала она мои губы своими, я тотчас же позабывал, что ненавидел ее. Если бы она приказала мне пробраться в. алтарь кощунственною ночью и осквернить святой хлеб для жертвоприношения, я умастил бы движенья мои зорким лукавством, чтобы совершить это святотатство.
Ее поцелуи превращались в жгучие розы и ледяные струйки и уничтожалась всякая надежда на противодействие, если бы я даже был на это способен. Ее соки вливались в меня, поглощали меня потоком коварных ласк.
Наш первоначальный договор, скрепленный огненной печатью поцелуя, возгорался живым огнем, расплавляя печать в кипящую жидкую лаву. Я сросся с ней с этого мгновенья, как прирастает к раскаленной решетке кожа мученика. Мои сокровеннейшие нервы разрывались. А я оставался все тем же человеком, которого призывы других женщин не могли пленить.
То были сверхчеловеческие праздники, когда наше наслаждение длилось без конца, когда при помощи все новых, неустанных пыток, она возбуждала мои неподатливые, уставшие силы. Еще задыхавшаяся, изнуренная, она воскрешала меня своими спасительными хитростями и коварными нежностями, подобно тому, как воскрешают в растворе соли издыхающую пиявку. Ее бледность, отдававшая свинцово-серым оттенком, одна свидетельствовала о разъедающем опустошении от чрезмерного наслаждения. В ее безумной страсти было, казалось, больше расчета, чем увлечения. Похотливый огонь, пылавший под этим точно изваянным телом, не раскалял мрамора, не разрушал неприступных твердынь. Во время наших битв она облекалась в неуязвимую броню непобедимых амазонок.
Я думаю, что некоторое время моя здоровая натура еще боролась во мне с подобными опустошениями. Ведь и дед до конца расточал семя на ниву человечества. И однако под старость он был могучим дубом, в котором каждую весну струились обновленные, зеленые соки. Не знаю, как я не умер от неистовой страсти, когда смерть скрежетала зубами в лязге моих челюстей.
Позднее пресыщенность и усталость внесли в нашу страсть некоторое успокоение. Мы стали искусственно умерять эти крайности. Мы расстраивали замыслы смерти хитрыми уловками, благоразумно оттягивали ее наступление, подобно тому, как невоздержанные чревоугодники подвергают себя диете в промежутке между пирами.
Но тогда обладание друг другом было для нас еще ново, и мы вполне отдавались ему. Мы не насытили еще Зверя, не завершили всех его проклятых обрядов. Наш голод возрастал от вечной ненасытности и неудовлетворенности, хотя мы думали, что достигли границ наслаждения. Оно, казалось, не имело конца, и, переступив последнюю преграду, – касалось смерти.
Обычная любовь с ее брачным поцелуем и безыскусственной красотой, все же отражает безмерную глубину небес. У нее одно лишь движенье, и она едва его знает. Она не знает всего того, чего не хочет знать душа, и погружается в вечность, повергается к подножию Бога. Греховное желание, опьяненное стремлением познать себя и превзойти плоть, еще сдерживается ею и не врывается в блаженную невинность, которая есть счастье чистых любовников. Она подавлена мукой оттого, что надеялась разгадать последнюю загадку и обрела лишь призрак.
В промежутки приступов меня охватывало оцепененье, какая-то одеревенелая безжизненность. Мое тело застывало мертвое, как и душа, в густой и блестящей адской лаве. Я мог бы уснуть навеки, не увидавши перед концом сиянья высшего пробуждения. Я больше не чувствовал невыразимого подавляющего покоя, который раньше испытывал после утоления жажды вместе с гордостью удовлетворенного желанья.
Эта успокаивающая ложь не облегчала более моего угнетенного состояния. Я был как грузный бык с растерянными, дикими глазами под колотушкой бойца. Я мог только унизительно оскорблять Од. Я забыл свое достоинство до того, что стал упрекать ее за мое бессилье. Нелепые и яростные слезы набегали мне на глаза и иссякали у ее уст.
И снова сжимала она мои губы своими. Жалкий любовник был еще раз завоеван для мимолетного мига безумья.