Kitabı oku: «Маленький памятник эпохе прозы»
Посвящается М.Б.
Талант всегда остаётся талантом,
это неизменно. Просто пиши, как дышишь.
Наконец, как в том анекдоте, нашлось время и место писать. Прозу. Прежде всегда находилась железная причина «нет времени», сама мысль, что следует хотя бы попытаться начать, легко отгонялась стадом других сиюминутных проблем, требующих решения прямо сейчас.
Мой Астероид (мой маленький отдельный мир – по Экзюпери), где я живу, выбран тщательно и пристрастно пятнадцать лет тому как. В полной мере сбылась мечта, хотя Астероид требует много внимания и заботы о себе, что мне только в радость. Но не до писанины, труба, которая зовёт, никогда не умолкает.
Рядом со мной всегда есть верный друг и помощница, но ей много лет, она нездорова, я хочу, чтобы она отдыхала и берегла себя – дорогой мне человек! Я люблю её, дорожу ею и не представляю, если однажды… не в силах до конца додумывать эту мысль.
Она постоянно рвётся быть полезной, переживает из-за часто нападающей на неё немощи, смотрит виноватыми глазами больного животного. Не получается у меня её угомонить, а когда слишком жму на неё, сержусь и выговариваю ей, то у неё делается взгляд, который терзает мне сердце.
Наш дом на Астероиде большой, в нём два этажа и много комнат. Плюс внушительных размеров участок земли. Живём в предгорье, на отшибе небольшой зажиточной деревеньки. Потом расскажу об этом подробнее.
Видит бог, никогда не могла себе представить, что случится ситуация, в которой у меня образуется много свободного времени для писанины. Но гляди-ка! Пандемия, карантин, наш дом опустел, мы остались вдвоём, работы мало. Бродим до дому, как зомби и аукаемся друг с другом, смеясь. Жизнь будто поставили на паузу, и в этой паузе оказалось возможным, даже необходимым, как говорила мачеха в фильме «Золушка», познать самоё себя. Отвалились многие и мелкие, и крупные заботы, пауза затянулась, мозг отчаянно требует её чем-то заполнить, он не привык к простою.
По дому шныряют ошалевшие от пустоты и тишины коты, но им-то радостно, ибо теперь можно вольно заходить во все комнаты – наконец-то для них нет закрытых дверей. Может, зря мы им это разрешаем, ведь когда-то всё закончится (ведь закончится?), а они уже обнаглеют, привыкнут. Да ладно, разберёмся. Наши кошаки умные, мы им потом всё объясним.
Много времени нынче мы проводим за чаепитием, часто выходим гулять, хотя март совсем не радовал хорошей и тёплой погодой, да и апрель пришёл неустойчивый, капризный, будто не уверенный в себе.
Зато воздух! В нашем предгорье он и прежде нешуточно кружил голову, пока не привыкнешь, а уж теперь… Видимо, правду пишут, что как только человечество замерло и перестало активно коптить небо, природа будто глубоко вздохнула, и её дыхание, не испорченное гарью, выбросами и производствами, оказалось всё ещё чистым и свежим. Природа жива!
И воздух, который к нам скатывался с гор, как по воздушному путепроводу, стал ещё слаще, вкуснее, его в самом деле хочется пить и упаковывать в тару, чтобы на всякий случай сохранить.
Теперь намного громче и яростнее поют птицы – ох, как же они чирикают, заглушая даже деревенских петухов, живущих у некоторых сельских жителей. Птички-невелички разошлись не на шутку.
Не знаю, чем закончится история с пандемией и карантином, может, большим апокалипсисом, но, честно говоря, пока всё не так уж страшно, только если немного скучно. Иногда сильно накатывает, чего греха таить. Хочется, чтобы побыстрее «включили жизнь» и вернули нам все былые любимые радости. Но не стану гневить небеса – я всё равно счастлива. Мы счастливы.
Есть у меня один добрый знакомый начинающий писатель, молодой, талантливый, но пока не признанный, убеждённый, что в любой книге, в каждом фильме должен быть очень-очень глубокий смысл и важный посыл, и если вдруг он не находит последнего, то с печальным видом задаёт вопрос:
– Вот зачем режиссёр снял этот фильм? Зачем?
И настойчиво требует ответа от окружающих.
– Не понимаю, для чего писатель написал эту книгу?
– Тебе просто книга не понравилась.
– Даже не скажу, что не понравилось, но… Что он хотел до нас донести? Зачем написал все эти слова в таком количестве? – и трясёт у меня перед носом каким-нибудь томиком. Да, бумажным. Он весьма консервативен, несмотря на молодые годы.
Представляя реакцию этого моего приятеля, я пугаюсь от одной мысли что-либо писать. Ведь единственный ответ, который я смогла бы дать на его строгий вопрос, звучит так: просто потому, что хочется. Ну, и есть надежда, что кому-то будет интересно.
И в условиях пандемии и карантина я больше не нахожу никаких оправданий, чтобы не писать. Прозу. Речь именно о ней. Пора, брат, пора – мозг нужно тренировать и не только кроссвордами. Вот тебе компьютер, вот программа «Ворд», садись и пиши. Надо, Федя. Надо!
Речь о прошлом, моём личном прошлом, которое и есть главный герой. С самого детства, подробно, с важными мелочами и деталями. Та, с которой я живу, слушая мои устные автобиографические рассказы, всякий раз удивляется: как ты помнишь события такой огромной давности, всё, вплоть до пустяков, если не вела дневников, не записывала по дням, что происходит, и кто что сказал? Нереально же! Я теряюсь и соглашаюсь: нереально. Но так и есть. Люблю шутку «я не злопамятный, просто злой и память у меня хорошая». Так вот, я не злая, не добрая, но память у меня отличная! Чем дольше живу, тем сильнее в том убеждаюсь. Да, помню почти всё, будто вчера случилось, помню вплоть до конкретных слов и интонаций. То ли дар, то ли проклятие. О чём-то и рада бы забыть, а дудки.
И вот копилось в памяти, копилось, никуда не девалось, и накопилось до такой степени, что надобно выгрузить и сохранить в надёжном месте – держать всё внутри своей головы уже тяжеловато. Этим и займусь, коли судьба «подарила» очень много свободного времени.
Так закончилось детство
Может, если написать про больное, оно станет менее болезненным? Тысячи раз снова и снова переживаю мучительные моменты, смакуя подробности. Зачем? «Не думай, не думай! – строго внушаю себе. – Прекрати пересматривать то «кино». Вспомнилось – старайся отфутболить мысль, переключиться, у тебя есть столько прекрасного, о чём можно размышлять!» Верно, но далеко не всегда срабатывает.
И ведь совсем не тот случай, чтобы идти к психоаналитику, и, лёжа на кушетке, вдумчиво разговаривать с потолком, ища некие травмы в прошлом, ставшие глубоко запрятанной подоплёкой взрослых страданий.
Нет травм и никакой подоплёки. Нет и страданий. Обычная жизнь, которая иногда бьёт по морде. Но ведь это входит в её базовую комплектацию – делать больно, заставлять мучиться. Ещё никто не ухитрился прожить, не получив свою тонну боли. По сравнению с тем, какой ад на земле довелось пережить многим, я – абсолютно счастливый и благополучный человек. Но мои маленькие царапинки, ранки и мозоли тоже ноют и побаливают, иногда невыносимо. До слёз. Очень хочется их подлечить, а ещё лучше от них избавиться.
Подумалось, что рассказ себе о себе, длинный, подробный, мелким почерком в пухлой тетрадке (метафора!), для всех и ни для кого, но уж точно не для потолка, сможет заменить психоаналитика, к которому не с чем идти, а выговориться охота. Говорят, для этого есть друзья: можно и нужно выговариваться им в жилетку, которая уж точно поможет! Спорно: мало какой друг согласится потратить кучу времени на твой монолог о жизни и ещё удержится от того, чтобы не сделать попытку перевести разговор на себя неизменным «а вот у меня…». Немногие способны на подобный подвиг. Любой друг, прежде всего, обычный человек.
А уж если с некоторых пор твой сознательный выбор – жизнь рядом с людьми, но почти совсем без близких, в некоем замысловатом варианте отшельничество (очень своеобразное и нетривиальное, но всё же), то вопрос «жилеток» отпадает сам собой. Моё «почти» не тянет на жилетку. Скорее, это я – жилетка, стена, в чём-то даже опекун.
Очень близкий человек имеется, сейчас она в соседней комнате. Наверное, читает. Она знает многое, но не всё. Я оберегаю её и не хочу показывать свои слабости. Потому что обязана быть сильной.
С чего же начать?
Пожалуй, буду действовать по школьному принципу выполнения домашних заданий – прежде всего отделаться от сложного: начну с самой первой и, может, потому кажущейся такой сильной, боли. Ковырять плохо зажившую рану – так себе занятие, если только для мазохистов. Ковырну последний раз.
Ту боль можно считать отправным пунктом повествования. И случилось это тридцать лет назад.
Тридцать лет назад… Плохо укладывается в голове, что тогда я не просто существовала, но уже прожила важную часть жизни, успела пройти через прекрасное, трудное и невыносимое. Тридцать лет – так много! А мне и сейчас кажется, что прожито мало, даже возникает обида на стремительно летящие годы: почему так быстро, я не успела пожить, чтобы нажиться! Нажиться – непростое слово, обычно у него совсем иной смысл. Я имела в виду случай, когда части слова «на» и «ться» придают глаголу не просто совершенный вид, а ещё и оттенок полного удовлетворения действием: натанцеваться, напеться, напиться… нажиться. И вовсе не в смысле обогатиться. Мне бы ещё лет пятьдесят, я ведь только начала! В душе мне всего двадцать пять. Хотя сердцу моему, возможно, все семьдесят – побаливает и требует терапии. Хорошо, что теперь есть прекрасные лекарства, я всё делаю, как велят доктора, потому «моторчик» редко меня беспокоит. Существуй такие препараты прежде, может, бабушка, дедушка и мама прожили бы намного дольше.
Продолжаю жить, сердясь на время, и в ближайшем будущем умирать не собираюсь (тсс, не стоит смешить богов). Склады памяти под завязку переполнены событиями, людьми, происшествиями, эмоциями, сожалениями и прочим барахлом – бесценным и мусорным. Хочется всё разобрать, сложить стопочками и любоваться на идеальный порядок. И самой в себе, наконец, разобраться, чтобы не пугаться наступающей зрелости, став по-настоящему взрослой личностью, постигшей суть произошедших с ней событий и полностью всё принявшей.
Итак, девяностый год прошлого века, лето, август. Мы – мама, папа и я – пребываем в спокойном ожидании начала учебного года, когда я впервые пойду в институт. Все нервотрёпки позади.
Мне семнадцать, я окончила десять классов с отличным аттестатом, поступила совершенно без проблем в Литературный институт на отделение критики.
Нынче, вспоминая, понимаю, что самым сильным впечатлением в те годы для меня, как, возможно, для многих сверстников, было не окончание школы и поступление в институт, а само тогдашнее время, настроение, ощущение драйва нон-стоп, постоянного прямого впрыска адреналина непосредственно в мозг сразу всем. Время пришлось на мою юность интересное, бурное, если не сказать буйное. Возможно, чем-то похожее на революционную эпоху начала двадцатого века, но, к огромному счастью, без той страшной кровищи, а, значит, без трагедии.
Взрослые таращились распахнутыми от шока глазами, спорили, перебивая друг друга и на повышенных тонах, эмоционально размахивали руками… Мне так запомнилось. Это всё называлось «перестройка».
Они, взрослые, всякий раз пытались здесь, сейчас, немедленно добраться до некой сути, что-то доказать, а самые часто употребляемые слова были «правда», «неправда» и фраза «да ты меня послушай!». Юная я с весёлым любопытством наблюдала за происходящим, удивляясь тому, каким, оказывается, взбалмошным, шумным и сумасшедшим может быть мир солидных людей.
Мы не понимали, что нам, взрослым и детям, жившим в последние два десятилетия двадцатого века, повезло собственными глазами увидеть самый расцвет человеческой культуры и цивилизации во всех смыслах, пик того лучшего, к чему передовые граждане всегда стремились, стараясь донести идеи до «масс» с помощью литературы и искусства. И вот она, «звезда пленительного счастья», была совсем близко, виднелась всего в одном десятке лет до безусловной победы добра, просвещения, гуманизма и расцвета царства науки.
О, двадцать первый век, как мы тебя ждали! Чуть-чуть оставалось до торжества эпохи разума, абсолютной победы веками вожделенной свободы. Иногда мудрецы старшего поколения говорили о том, мол, что, похоже, нам посчастливилось почти дожить до прекрасного будущего, описанного в утопиях. Наши дети и внуки будут жить в замечательном мире, аллилуйя!
Но о главном никто не догадывался. Никто не понял, что на самом деле подступает закат цивилизации, придумавшей себе такое прекрасное будущее. В реальности, как показала новейшая история, на пороге маячил век обскурантизма, мракобесия, ренессанса религий и, соответственно, расцвет разного рода догматизма, фанатизма и фундаментализма – диких и мрачных. Нынче мы мудры задним числом и вдумчиво переоцениваем прошлое, пытаясь понять, что происходит, в каком месте и почему следующий к нужной станции поезд вдруг сошёл с рельсов и помчался прямиком по бездорожью в вязкое болото. Похоже, теперь уже допёрло до самых упорных, что едем не туда, но для прозрения пришлось «отмотать» пятую часть нового века. Теперь мы умные, а тогда… Тогда всё выглядело и виделось абсолютно по-другому.
Главной эмоцией юной девушки в те перестроечные годы была такая: как жить-то интересно, как здорово, а сколько ещё всего будет!
Неистовое время, как всякая революция, очень подходило моему возрасту, юности, всегда существующей в повышенном скоростном режиме, постоянно ищущей, куда приложить мегаватты избыточной энергии: потому и танцы до упаду, неуёмность и активность – нормальный сброс топлива, чтобы не взорваться. А тут нате вам, как по заказу: политика бушует – орать, беситься и размахивать руками можно на законном, легитимном основании, старшее поколение занимается ровно тем же самым. Прогнивший застой превратился в кипящее варево, повсюду с горящими глазами сбрасывали топливо возбуждённые переменами взрослые, от происходящего будто помолодевшие, что было, с одной стороны, здорово, а с другой… Кроме политики и дефицита продуктов они не замечали больше ничего. Впрочем, лично для меня это оказалось весьма кстати, потому как отвлекло родителей от моей боли и дало возможность успешно скрывать последствия полученной душевной ссадины.
Моей ране было несколько лет от роду, она гноилась и порой адски болела, ведь лечения не было и быть не могло. И хорошо, что близким часто было не до меня.
Пока не пришло время большой политики и перемен, покуда не началась перестройка, и я, и мои родные часто играли в игру под названием «Раз-два-три – ничего не произошло!» – по Хармсу. У нас всё в порядке, ничего не случилось. Родные делали беспечный вид, боясь меня травмировать – нашли дурочку. Будто я могла не замечать… слона в своей комнате, если о нём не говорить.
С другой стороны, возможно, ими двигал страх произнести вслух печальную правду. Ведь коли её выразить словами, она, будто названный по имени и таким образом призванный Сатана, обретёт плоть и станет уже не просто мнением, с которым можно поспорить, а безусловной истиной, фактом. Поэтому предпочитали делать вид, что ничего не случилось. Всё нормально и всё ещё будет. Надо только немножко подождать и приложить некоторые усилия, например, в виде учёбы в профильном институте. Будто какой-то институт может вернуть талант… нет, гениальность – ведь я была гением. Гениальным ребёнком. Вундеркиндом. В прошлом. Всё ушло, талант исчез, будто из меня что-то вытряхнули. Вспороли и вытащили из моего тела, вернее, мозга, самую главную пружинку, на которой держалась моя суть.
Тот вечер. Заканчивается август, по-московски неприветливый, прохладный, когда небо затянуто серой беспросветной пеленой, то и дело принимается нудно стучать дождь. Природа всем своим видом готовится к отбою, будто не будет сентябрьского последнего ренессанса с щедрым солнцем и теплом. Так всегда случается.
Пока мама моет посуду на кухне, мы с папой вечеряем в гостиной, читаем газеты – то было настолько интересное время, что газеты почти заменили детективы и фантастику, настолько острые и интригующие материалы в них публиковались. Иногда перебрасываемся репликами по поводу бурчащего телевизора, на котором пригрелся рыжий кот Фима, нагло спустивший на экран пушистый хвостище. Помнится, в те годы политического безумия «ящик», кажется, вообще не выключался, если кто-то был дома. На всякий случай, вдруг что! Через год «вдруг что» ещё как случится, о чём мы узнаем благодаря телевизору и Чайковскому.
Так вот, вечер августа 90-го года. Незабываемый, к сожалению. Один из самых печальных в моей жизни.
– Ты настоящий медвежонок. Плюшевый мой, хороший. Получилось… – успел сказать папа и… его не стало. Так оно и случилось – внезапно и почти моментально. На всё про всё понадобилось минуты три. Ещё пять минут назад жизнь катилась неторопливо и уютно, жизнь прежняя, спокойная, отмеряемая привычным тиканьем ходиков на стене, а в следующее мгновение всё изменилось полностью и навсегда. В самый страшный момент почему-то взгляд падает на эти ходики и кажется, что если сейчас перевести стрелки назад, всё повернётся вспять! Остановитесь, ходики!
Папа скрючился и упал на колени, не дойдя до окна, чтобы открыть форточку – ему, по-видимому, стало душно. Не открыл, не успел. Наверное, боль была невыносимой, он прижал кулаки к животу, рухнул и посмотрел на меня снизу, с пола. Я за эти две-три секунды не успела никак среагировать, застыла в ужасе, сидя в кресле с газетой. Почувствовала, как внутри всё болезненно сжалось в комок, но лишь начала догадываться, что происходит нечто ужасающее, фатальное.
Совсем не ко времени вспомнились папины наставления: «Тебе страшно, жутко, но ты «делаешь лицо», и никто не догадается, что тебе страшно. Тебя тут нет, тебя не касается, неприятность происходит не с тобой!»
– Это происходит не со мной… – прошептала я.
Врачи потом сказали, что «всё» произошло сразу, моментально. Он не слышал моего крика, не видел, как я билась и выла, прижимая к своему лицу его ладонь, целуя её и умоляя папу прийти в себя.
Моё первое горе.
Имя и фамилия
У папы из родных были только мы – мама и я. Ни родителей, ни братьев. Человек без корней. Про его маму с папой я ничего не знаю, как и он сам: когда папа начал осознавать себя в трёхлетнем возрасте, то обнаружил, что живёт в огромном доме рядом с десятками других малышей. Что такое «мама-папа-дом-семья» понятия не имел. Как всё случилось, куда сгинули его родители – покрыто мраком. Учитывая год его рождения – 1950 – можно многое предполагать.
Папа знал всего лишь то, что его нашли подкинутым у крыльца казённого заведения. Всё. Обнаружила его уборщица «из бывших», что объясняло её не по статусу удивительно красивую фамилию. Иногда я думала о том, насколько непростая была та женщина не только в смысле происхождения, но и по своему характеру: она не сменила фамилию на что-нибудь простенькое вроде Ивановой-Сидоровой, как сделали многие, не побоялась, так и жила с «неправильной» фамилией в стране, где куда безопаснее и выгоднее быть Перденко, чем Оболенской (оба примера взяты прямо сейчас с потолка, к истории никакого отношения не имеют). И ведь женщина уцелела в мясорубке! Оказалась в результате в уборщицах, но живая и при работе. Повезло.
Так вот, именно её прекрасную фамилию, чтобы не думать-не ломать голову, младенцу и присвоили. «Хоть в чём-то свезёт мальцу!» – возможно, рассудили те, кто выписывал метрику. К тому времени уже не так опасно было жить условным «Оболенским», как лет двадцать до этого. А, может, просто никто не хотел заморачиваться и придумывать.
Но я, пожалуй, не назову ту фамилию, пусть остаётся интрига: иначе меня тут же вспомнят и опознают, по крайней мере мои ровесники и те, кто старше.
А зовут меня Беллой – в честь прабабушки, так решила мама, и её мама была счастлива.
Но вы представляете, какой кошмар в детстве быть Беллой? Я безумно завидовала Таням, Олям, Ирам и прочим девочкам с нормальными именами.
Естественно, в любом детском коллективе, в садике или во дворе, я моментально превращалась в Белку или Стрелку, дети пытались дразниться, но не тут-то было: мне понравилось быть Белкой.
«Девочка, как тебя зовут?» – «Белка!» – «Доча, ты же Белла!» – «Нет! – и ножкой топала. – Белка!»
Так и пошло, все привыкли, Белка – это я. А Белла – в документах. Папину фамилию в конце 70-х – начале 80-х не знали лишь малокультурные, не читавшие «Литературную газету» и журнал «Наука и жизнь», а потому не ведавшие про девочку-вундеркинда. Но таких было мало: телевизор смотрели все, а меня и там показывали, хотя всего пару раз.
Моя красивая фамилия долгие годы стояла в ряду таких, как Надя Рушева, Алёша Султанов, Полина Осетинская, Ника Турбина, среди любимых игрушек взрослых интеллектуалов – детей-вундеркиндов в искусстве и литературе. Маленьких советских гениев признавали и обожали безусловно, носили на руках. Позже из Америки к нам пришёл термин «дети-индиго», и нас, вундеркиндов мэйд ин ЮЭСЭСАР, окрестили этим словом задним числом. Мол, первые ласточки, просто названия никто не знал, от нас скрывали великое открытие британских учёных. Вундеркинды – это по-старому, по-советски, а по-новому – индиго.
– Имя у девочки как у Ахмадулиной, – многозначительно перешёптывались взрослые. Да, конечно, это неспроста. А все Александры немножко Пушкины.
В начале восьмидесятых гениальных детей приветствовали, как представителей «нового мира», того самого земного Парадиза, которого человечество ждало и жаждало все последние века. И мы родились, как по заказу – кучно, почти одновременно.
Потом возникнут сомнения в гениальности некоторых детей, последуют разоблачения, прогремят гневные выступления доморощенных «следователей» и наступит отрезвление – когда справедливое, когда лживое, всего лишь ради сенсации, но это всё потом. Например, авторство Ники скоро будет поставлено под сомнение.
– Я же предупреждал! – бушевал дедуля, изо всех сил оберегавший меня от любой публичности и убеждённый, что журналисты и шумиха могут сломать жизнь его драгоценной внучке. – Я же говорил!
А что он говорил? Он ведь тогда, когда всё только начиналось, имел в виду совсем не это, прекрасно зная, что никаких сомнений в моём авторстве быть не может. Или он намекал, что на Нику наговаривают, мучают девочку, позорят, а на её месте легко могла оказаться я?
Стоит ли признаваться в том, что можно счесть бахвальством? Не знаю. Ну да ладно, какая теперь разница, чего скромничать сто лет спустя? Дело в том, что некоторые именитые поэты оценивали мои стихи много выше, чем творения Ники. Так получилось, что мы с Никой пересеклись во времени и в жанре, но, в отличие от меня, Турбина оказалась прекрасна во всём! Прекрасна внешней красотой Серебряного века – нежная, немножко не по-детски томная, трогательная, с совершенно изумительной родинкой над верхней губой, изящным штрихом довершавшей удивительный образ. И умела она читать свои (не свои?) стихи так, что взрослые плакали, не веря ни глазам, ни ушам. «Реинкарнация… реинкарнация…» – лаская слух, шуршало над толпой внимающих удивительному ребёнку модное слово, понятие, погружающее в экстатический восторг. Ника выглядела маленьким, гениальным мудрецом, реинкарнацией всех великих поэтов и поэтесс сразу. Потрясающе фото- и телегенична и вообще… ну, куда мне до неё?
Белка-игрунка – так называл меня папа. Я была рыжая-прерыжая-конопатая, маленькая, тощая, вертлявая, постоянно строящая рожицы кривляка с чуточку оттопыренными ушками. Как обезьянка-игрунка!
Игрунка сочиняла потрясающие стихи, любила их декламировать, одновременно, правда, лазая по шведской стенке, катаясь с горки, или носясь по двору и ликующе выкрикивая рифмованные строки.
Пришли корреспондент и фотограф – тётя в брюках и дядя с бородой. Я их встретила во всеоружии: заранее нашла красно-рыжий мамин платок, запихнула его сзади под резинку колготок и вышла к гостям:
– Здрасьте! Меня зовут Белка, и вот это мой хвост! – повернулась ко всем спиной и начала бешено вертеть попой, чтобы хвост как бы шевелился. Типичный гений, особенный ребёнок, да-да.
Меня пытались угомонить, усадить на стул, чтобы я, красиво сложив ручки под подбородком, кротко ждала, «когда вылетит птичка». Но я показывала фотографу язык или специально косила глаза к носу, прикусив нижними зубами верхнюю губу.
– Да чёрт же, бля! – бесился фотограф, тётя в брюках на него шикала, нежно пытаясь уговорить меня «не проказничать».
С видеосъёмкой дело обстояло ещё хуже: высидеть на одном месте больше сорока секунд я физически не могла. Папа специально засекал время: сорок секунд – предел. Потом игрунка вихрем срывалась с места, потому что во мне, видимо, с силой разжималась некая пружина.
– Мне кажется, она у вас психически нестабильная девочка, – как-то раз вынес раздражённый вердикт товарищ с телевидения, потерявший, по его словам, со мной кучу драгоценного времени. – Иногда гениальности сопутствует психическое отклонение…
– Сами вы! – шёпотом прорычал папа и сунул ему в руки бумажку. – Почитайте. Психически стабильный вы наш.
На листке были напечатаны на машинке лучшие мои стихи к тому времени. Мне было лет семь, кажется… Телевизионщик прочитал. Вздохнул. Беспомощно посмотрел на меня. И ещё раз вздохнул.
– Девочка – гений. Но кина не будет.
Какие были мои стихи, про что? Не такие драматично-трагичные, как у Ники, но, как теперь вижу, странно глубокие для ребёнка. Почему ко мне приходили эти образы и идеи? Неизвестно. Приходили – и всё. Откуда-то. И становилось легко и радостно – вот это точно было. Мир вокруг делался ярким, гуашевым, звуки насыщенными, запахи густыми, пряными. Когда мною сочинялись стихи, я ощущала мир удивительно глубоко, все пять чувств были обострены до предела, и невозможно описать, какое это счастливое, блаженное состояние.
…Стихотворение про дождь, который идёт за окном, поэтому я не могу пойти погулять. И я придумываю пригласить дождь к себе в гости, а когда он придёт, убегу из дома, потому что на улице его уже не будет. Но у меня дома начнётся дождь, поэтому нельзя вернуться.
…Или про куклу, у которой сломался один глаз – перестал моргать, застыл в открытом положении. Эта кукла не доверяла никому, боялась людей, которые делали ей больно, поэтому не хотела закрывать глаза, решила оставить один всегда открытым, чтобы наблюдать за людьми. Она совсем перестала спать, ужасно устала и умоляет дать ей хоть немного отдохнуть – но как? Нельзя закрывать глаз, люди всё время рядом.
…Про кота Фимку. Нашего рыжего пушистого красавца. С того момента, как я научилась говорить, пыталась научить тому же своего любимца. Не получалось. Стихотворение было о том, что коты не хотят с людьми разговаривать, потому что не имеют права открыть самый главный секрет, но боятся, что от любви к нам не выдержат и разболтают. Поэтому решили вообще не разговаривать даже со своими хозяевами.
Теперь все догадались, какая у меня фамилия? Эти три стихотворения из самых популярных. Их чаще всего перепечатывали в публикациях обо мне.
Кстати, про котов. Они у нас всегда жили. Первый был Фимочка, тот самый. Его откуда-то принесла мама ещё до моего рождения. А когда меня привезли из роддома, уже взрослый здоровенный котяра, обнюхав появившееся в его доме нечто и полчасика поразмышляв (как выразилась мама), запрыгнул в мою кроватку и по-хозяйски положил лапу мне на живот, выразительно посмотрев на родителей: мол, моё.
С тех пор, как помнила себя, я знала Фимку, моего любимого рыжего дружищу. Мама шутила, что трое рыжих в семье – гарантия счастья: чем больше рыжего, тем лучше. Но Фимка слишком рано ушёл, лет в семь всего. Не знаю, по какой причине, лишь помню своё первое огромное горе. Родители очень скоро завели ещё одного рыжика. Малыш был жутко глазастый, писклявый и наглый – в отличие от вальяжного и благовоспитанного Ефима.
– Да это какой-то Лжефимка! – грустно заметил папа.
Какое-то время мы его так и звали, но он вырос в замечательное создание – мурчащее, ласковое и любимое. Поэтому стал Фимой Вторым. А ушёл ещё быстрее: неудачная кастрация, мочекаменная болезнь и всего в два годика не стало котика. Мы всей семьёй горько рыдали, даже папа не сдерживался.
Завели третьего. Рыжего, конечно! Вот он оказался долгожителем. Ефимом Третьим. Понятно, что без кошек я не мыслю своей жизни – они со мной всегда. Рыжие. Фимы. Мальчики или девочки – неважно, имя позволяет.
Мои стихи, конечно, публиковали, про меня много писали, фамилия была на слуху. Но фото из публикации в публикацию кочевало одно и то же: лишь один раз меня удалось «поймать», с любопытством глядящей куда-то в сторону, не успевшую пока превратиться в обезьянку и состроить рожицу. Взгляд влево, чуть нахмуренные брови, приоткрытый рот – обычная среднестатистическая девчонка.
Помню особенно «оригинальное» название статьи – «Рыжее чудо». Судя по стихам – да, чудо присутствовало. А глядя на автора – не скажешь. Поэтому по телевизору меня показали пару раз и мельком. Ника Турбина смотрелась эстетично, как бы сейчас сказали – супер-брендово. А рыжие обезьяны с шилом в одном месте не могут быть реинкарнацией ничего хорошего. Я никак не вписывалась в требуемый образ.
И тем не менее, многие легко вспомнили бы мою фамилию, поэтому я её не назову. Зачем? Всё кончилось, само собой рассосалось, растворилось, улетело.
В двенадцать лет я впервые почувствовала трудность в сочинении стихов. Прежде во мне бурлил и пузырился чистый кайф, приходивший ниоткуда, щекотавший меня в животе и звонкой челестой звучавший в моём голосе, когда я вдруг (для окружающих – вдруг) принималась говорить в рифму о чувствах, мыслях, ощущениях. При этом плавала на волне блаженства! Взрослые охали, бросались за ручкой и бумагой, чтобы успеть записать, а я, не понимая этой суеты, будто просто пела песенку, делясь своей радостью. Щекотка случалась часто, я всегда ждала её появления, потому нон-стоп пребывала в хорошем настроении.
Активная и шустрая, обожала часами качаться на качелях, с которых меня невозможно было стащить. Изо всех сил работала ногами вперёд-назад, поднимаясь высоко-высоко, аж дыхание перехватывало, падала сверху вниз – ух, как в пропасть! На турниках болталась мартышкой, быстрее всех детей носилась по двору – эдакая Пеппи, если учесть рыжину и конопушки.
Для посторонних картинка была странной и смешной, а я привыкла, что за мной постоянно пытается угнаться кто-то из взрослых с листком бумаги и ручкой – не упустить момент моих «творений». А всё потому, что один раз я убежала качаться, только-только начав сочинять стих, и, вернувшись с качелей, заявила, что забыла придуманное дальше… вот только что забыла, пока бежала, наверное. Папа так расстроился! С тех пор за мной всегда следовал конвой, вооружённый ручкой.