Kitabı oku: «Наши бесконечные последние дни», sayfa 3
– Что, девочка, насмотрелась? – прошипел он. – Нравится следить за взрослыми, да? Я тоже достаточно насмотрелся. На тебя и твоего дорогого папашу. – Он саркастически рассмеялся. – И про чудесную Уте не забудем. Похоже, они оба еще долго будут вспоминать мой подарочек.
Он вышел из комнаты и спустился по лестнице.
На мгновение я застыла, а потом, решив, что он возвращается в разрушенную оранжерею, повернулась и снова выглянула в окно. Но грохнула парадная дверь, отчего весь дом содрогнулся, и воронье тело отца дернулось внизу, как будто попавшись в одну из наших ловушек, а затем обмякло. Я заползла обратно в постель и лежала, таращась в темноту и изо всех сил стараясь различить следующий звук, но его так и не последовало.
Утром меня разбудили три коротких свистка. Отец стоял у подножия лестницы, ноги широко расставлены, голова поднята. На тыльной стороне ладоней у него были приклеены пластыри, и еще один на переносице.
– Собирай рюкзак, Пегги, – сказал он командирским голосом. – Мы отправляемся на каникулы.
– Куда мы поедем? – спросила я, беспокоясь о том, что скажет Уте, когда вернется и обнаружит разбитую крышу и осколки на полу.
– Мы поедем в хютте, – ответил отец.
5
Лондон, ноябрь 1985 года
Я согласилась позавтракать за кухонным столом, а не в своей комнате или на полу в оранжерее, где можно было бы спастись от жары и духоты. Мы с Уте провели переговоры, и она обещала не задавать больше вопросов, если я посижу с ней и буду есть кашу ложкой. Я согласилась, потому что лицо отца уже находилось в секретном месте. Я знала, что она все равно будет расспрашивать. Она просто не могла остановиться.
За то время, пока меня не было, кухонный стол съежился, но все остальное разрослось, и кухня превратилась в самое тревожное место в доме. Мне пришлось вжаться в стул и зажмурить глаза от огромного количества и невыносимого многообразия того, что открывалось взгляду. Ряды банок, в которых не переводились чай, кофе и сахар; более крупные контейнеры, подписанные «Пекарская» и «Обычная»; блендер, покрытый слоем липкой пыли; рулон бумажных полотенец на деревянной палке; высокие стеклянные емкости, выставляющие напоказ нечто под названием «спагетти», все еще в упаковке; сияющий тостер, на который я старалась не смотреть; крючки с висящими на них кружками всевозможных форм и размеров; белый холодильник, ставший разноцветным из-за магнитиков. Я не могла взять в толк, зачем семье из трех человек семь кастрюль, когда конфорок всего четыре; и почему деревянных ложек девять, если кастрюль всего семь; и неужели мы сможем съесть все, что хранится в буфете и в холодильнике.
По субботам Оскар с утра отправлялся на встречу скаутов; сегодня они прибирали территорию вокруг дома престарелых. Я знала, что Уте намеренно выбрала именно это время для завтрака со мной: она считала, что сидеть за одним столом с восьмилетним братом мне еще рановато. Оскар, Оскар, Оскар – мне приходилось повторять его имя, чтобы напоминать себе о его существовании; о том, что восемь лет и восемь месяцев назад он родился и жил с Уте, а я ничего об этом не знала. Он был почти с меня ростом, но все равно очень маленький. Каждый раз, глядя на него, я поражалась, что мне было столько же, когда мы с отцом покинули этот дом. Пока Уте накладывала овсянку, сваренную на воде, как я люблю, я думала о том, научили ли скауты Оскара разжигать костер без спичек, или ловить белок в силки, или быстро и аккуратно опускать топор. Может, у нас как-нибудь и получится поговорить об этом.
Во время еды Уте пыталась вовлечь меня в беседу.
– Ты вспоминаешь то лето? – спросила она. В ее речи все еще слышался немецкий акцент, хотя прошло уже столько лет.
Вопреки обещанию она сразу начала с вопроса. Я пожала плечами.
– Я думала о твоем отце тем летом, когда ты уехала, – сказала она.
Она всегда использовала слово «уехала» – безобидное, без намека на чью-либо вину.
– Наверное, я была для него слишком стара. Слишком спокойна. А он хочет веселиться со своим другом Оливером.
– Хотел… – поправила я едва слышно, но она не обратила внимания; она смотрела сквозь и мимо меня.
– Они вели себя как мальчишки. Слишком сильно раскачивались – я боялась, что качели сломаются; и траву вытаптывали своими ботинками. Качели принадлежали твоей бабушке. Знаешь, ведь Omi9 отправила их сюда прямо из Германии. А когда им было жарко, они снимали рубашки и носились по саду, дурачились, баловались со шлангом, хотя Водный совет это запрещает. Я наблюдала за ними из твоей комнаты, а потом спускалась и просила быть поаккуратнее с качелями.
Она замолчала, погрузившись в воспоминания.
– Оливер… Он дразнил меня словом Jawohl10. Наверное, тогда это и началось. Да, наверное, тогда.
Я не ждала от Уте откровений, но она все говорила и говорила, как будто это помогало ей избавиться от чувства вины. Я представила себе отца: раскачиваясь на качелях вместе с Оливером Ханнингтоном или вопя от восторга, когда струя воды ударяла по его веснушчатой спине, он и не подозревал, что в это время по фундаменту его семейной жизни расползаются тонкие трещины. Уте сказала, что отцу было наплевать; что он думал лишь о сиюминутных удовольствиях. Но бункер, сохранившийся под кухней, и списки, которые я там нашла, свидетельствовали совсем о другом.
Взгляд Уте снова сфокусировался на мне, на том, как я ем. Она спросила, нравится ли мне овсянка, и я вдруг поняла, что заглатываю кашу полными ложками, обжигая язык. Почувствовав скрытый укор, я стала есть медленнее и кивнула. Потом начисто выскребла миску, и она положила мне еще. С момента возвращения я поправилась: грудь целиком заполняла мои новые лифчики, резинка трусов оставляла красную полоску на бедрах и животе, темные впадины под скулами порозовели.
– Какая еда тебе нравилась, пока ты была в отъезде? – спросила Уте в своей жизнерадостной манере.
Интересно, что она хотела узнать про наше меню? Например, проверяла ли я свежесть рыбы, если мне вдруг надоедало питаться одними ореховыми кексами? Я хотела ответить: «Мы с Рубеном ели сырое волчье мясо – просто рвали его руками, а потом кровью раскрашивали себе лица», – чтобы увидеть выражение ее лица. Но мне стало лень.
– Мы часто ели бе́лок, – сказала я ровным голосом. – И Kaninchen11.
– О Пегги! – Она взволнованно потянулась ко мне, но я оказалась быстрее и отодвинулась.
Она спрятала руки под стол и поджала губы.
– Когда ты уехала… – начала она.
– Когда он увез меня, – вставила я.
– Когда он увез тебя… – повторила она. – Когда я поняла, что тебя в самом деле нет, я спустилась в подвал. Ты ведь помнишь подвал?
Я кивнула.
– Вся эта еда на полках, много-много консервов. Я спустилась в подвал, и там все было так, как оставил твой отец, Natürlich12. Упаковки риса, сушеного гороха, фасоли – все покрыто пылью.
Уте как будто повторяла заученную историю, которую часто рассказывала разным людям.
– Я пыталась представить себе, что вы едите, здоровая ли это пища; я боялась, что вы голодаете, где бы вы ни оказались. И вот я беру с полки банки с фасолью, и с персиками, и с сардинами и ставлю их на стол. Этот стол до сих пор внизу, можешь посмотреть, а всю еду я давным-давно выкинула. Такие расходы – и все зря… Из ящика под плитой достаю консервный нож, и вилку, и железную тарелку. И все раскладываю на столе, Пегги, точно так же, как ты это делала, помнишь? Аккуратно ставлю консервы рядом с вилкой и тарелкой и смотрю на них. И тут я заплакала: где ты можешь быть? Вдруг моя дочурка все еще раскладывает вещи из рюкзака, думала я.
Голос ее пресекся, и я оторвала взгляд от своей пустой миски. Ее лицо исказилось, в глазах стояли слезы, и мне показалось, что они были искренними.
– Я плакала, – продолжала Уте, – но так и сидела там внизу, потому что думала: может быть, ты тоже сидишь где-то перед своей куклой и аккуратно сложенной пижамкой. Я открываю фасоль, и персики, и сардины тоже, этим Schlüssel13, маленьким ключиком. Я уже была беременна, Natürlich… – Она остановилась, прикидывая. – На втором месяце, кажется, и мне было очень плохо. Я ем фасоль, и персики, и сардины – все вместе, и плачу, плачу. Я заставляю себя глотать, потому что вдруг у тебя нет той еды, которая тебе нравится. Я ем, пока меня не начинает тошнить.
Я не могла понять, какой реакции она ожидает. Должны ли мы обе заплакать и обняться или она надеется, что я захочу рассказать свою историю? И я просто сидела, снова глядя в миску, возле которой лежала начисто вылизанная ложка. Эта ложка напомнила мне об аккуратных стопках одежды, которую я доставала из своего рюкзака. Мысль о том, что я до сих пор все раскладываю ровными рядами, показалась мне смешной, и я прикрыла рот рукой, чтобы Уте не заметила. Шли минуты, мы обе сидели молча, и даже звяканье посуды не оживляло атмосферу на кухне. В конце концов я сказала:
– Оливер Ханнингтон ел кое-какие продукты из подвала.
Уте подскочила на месте, и ножки стула заскрежетали по полу. Такой реакции я не ожидала, и впервые с тех пор, как я вернулась домой, мы по-настоящему посмотрели друг на друга – я смотрела прямо в ее глаза, а она в мои; мы пытались разобраться друг в друге, словно незнакомцы; впрочем, мы ими и были. Но это продолжалось недолго. Маска снова опустилась на ее лицо, такая же, как у доктора Бернадетт, – спокойная, доброжелательная, напоминавшая каменных ангелов на кладбище.
– В самом деле? – спросила Уте. – Правда? Оливер Ханнингтон?
Ее чрезмерное волнение возбудило мое любопытство, как будто я упустила нечто происходящее прямо у меня под носом.
– Он сказал, что продукты нужно есть и заменять новыми, иначе они испортятся.
– Уверена? Он приезжал к Джеймсу? Когда? – нервно спрашивала она.
У меня зачесалось под правой грудью, когда она произнесла имя отца, и я повела плечом, чтобы избавиться от этого ощущения.
– Как раз перед… Как раз… – Я не закончила.
Мне и в голову не приходило, что она не в курсе. Каждую встречу доктор Бернадетт начинала так: «Все, что вы скажете в этой комнате, в этой комнате и останется». Всегда одна и та же фраза. После каждого сеанса я выходила из кабинета с сухими глазами и видела, как разочарована Уте. Я садилась в кресло в приемной, а она заходила к доктору Бернадетт. Я ждала минут двадцать, и всякий раз, когда Уте выходила, она промокала глаза одним из тех розовых бумажных платков, которые доктор держала наготове на кофейном столике. Я думала, что все рассказанное мной доктор Бернадетт повторяла Уте.
– Был спор, – сказала я. – Оливер спорил с… – Я не знала, как назвать его. – С отцом.
– Оливер, – повторила она. – Из-за чего они спорили?
– Я не разобрала, – сказала я. – Они разбили крышу в оранжерее. А потом мы уехали.
Уте выглядела ошарашенной. Я подумала, что, может быть, произошло чудо и крышу починили до того, как она вернулась, или же меня подвела память.
– Я не знала, почему крыша разбита, – сказала она. – Я подумала, может, соседский мальчик бросил камнем. Полицейские – детективы – не поверили мне. Я уверена, они слушали по телефону: когда я поднимала трубку, то раздавалось «щелк-щелк». – Уте тараторила без остановки. – Через несколько месяцев, когда вас все еще не нашли, они пришли в дом, и они рыли в саду, и сказали, что там свежая земля. Свежая земля! В моем положении у меня нет времени, чтобы копаться в саду. Они нашли – как это по-английски? Gebeine14, кости и мех животных. Я говорю, я не знаю, откуда они там, под землей. Они ходили по кладбищу с палками и собаками. Я кричу на них по-немецки. «Ich bin schwanger!»15 – я кричу. Они говорят мне, что ты сказала директору, что я умерла. Я не понимаю, почему ты так сделала. Я долго-долго плачу, и миссис Кэсс – ты помнишь миссис Кэсс из школы?
Я кивнула.
– Миссис Кэсс приходит ко мне, чтобы убедиться, что я в порядке, позаботиться обо мне. Я волнуюсь о ребенке внутри и что скажут соседи. Очень глупо. Моя девочка и муж пропали, но прошли месяцы, годы, пока они поверили, что я тут ни при чем.
Она была измученная и злая. И я поняла, каково ей тогда пришлось: она плакала, тревожилась, чувствовала себя одинокой, ее подозревали в убийстве, а внутри нее жил Оскар. Но я сидела, сложив руки на коленях, и молчала.
6
Каникулы, обещанные отцом, не были похожи на каникулы. Ни пляжей с песочными замками, ни мороженого, ни катания на осликах; отец сказал, что мы отдохнем, когда доберемся до хютте. Тропинка, по которой мы шли, почти полностью заросла кустами, как бы говоря нам: хода нет. Но отцу было все равно. Он пробивался сквозь них при помощи палки, которую подобрал, когда мы сошли с большой дороги. Шагая за ним, я слышала, как крепкая древесина врубается в расступающиеся кусты. У них не было шансов. При каждом ударе с них облаком разлетались листья и мелкие ветки. Я смотрела вниз, стараясь попасть в ритм его шагов, и солнечные лучи опаляли мне позвонки, торчащие у основания шеи. До этого я шла впереди и, задрав голову, видела многослойную зелень и остроконечные холмы, похожие на застывшую карамель. А за холмами, вдвое превосходя их по высоте, угрожающе вздымался грязно-коричневый с белыми прожилками горный хребет. Но сейчас, ступая позади отца, я видела только осевшую на его волосатых ногах пыль, напоминавшую муку, которой Уте посыпала тесто для своего Apfelkuchen16. Выше были шорты, а еще выше рюкзак, такой же высокий и широкий, как отцовская спина. Снизу к рюкзаку была бечевкой привязана палатка. Походные котелки, раскачиваясь, звенели о бутылки с водой, а те, в свою очередь, стукались о кроличьи силки. Стук, звяк, бряк, дзинь; стук, звяк, бряк, дзинь. Я напевала про себя:
Просят все моей руки, о-алайа-бакиа,
Женихов хоть пруд пруди, о-алайа-бакиа.
И отец вчера сказал, о-алайа-бакиа,
Что мне мужа подыскал, о-алайа-бакиа.
Под деревьями было сумрачно и пахло древностью. Этот аромат мгновенно перенес меня в канун Рождества в Лондоне, и я подумала, не из этого ли леса была наша елка. В прошлый сочельник мне разрешили прицепить свечи и самой их зажечь. Уте позволила мне взять какой-нибудь подарок из-под елки, потому что, по ее словам, она сама так делала, когда была маленькой. Я выбрала коробку, отправленную из Германии, и под оберткой обнаружила трубку, которая складывалась внутрь самой себя. Уте объяснила, что это подзорная труба, принадлежавшая моему покойному немецкому дедушке. Видимо, Omi разбирает ящики и раздает всякий хлам, фыркнув, сказала она. Я встала на подлокотник дивана и посмотрела в трубу на огромную голову Уте, которая играла на рояле и пела O Tannenbaum17, пока не охрипла. Тогда она сказала, что пора заканчивать, потому что ветки уже опустились и елка в любой момент может вспыхнуть. Мы задули свечи, и я увидела, что ее глаза полны слез. Они не текли по щекам, а скапливались между ресницами, пока не втянулись обратно.
Это воспоминание неожиданно вызвало во мне отчаянную тоску по дому; стало по-настоящему плохо, как будто я чем-то отравилась. Больше всего мне хотелось оказаться в своей комнате и, лежа на кровати, ковырять отклеившиеся обои за изголовьем. Я хотела слышать рояль из гостиной внизу. Я хотела сидеть за кухонным столом, болтать ногами и есть тост с клубничным джемом. Я хотела, чтобы Уте убирала мне со лба длинную челку и укоризненно цокала языком. А потом я вспомнила, что Уте даже не было дома – ведь она играла на чьем-то дурацком фортепиано в Германии.
Я перестала думать о Рождестве и вздрогнула при мысли, что до нас здесь не проходил ни один человек. Отец сказал, что это оленья тропа, и я шла как олень – на цыпочках и высоко поднимая колени, так чтобы ни одна веточка не хрустнула под моими раздвоенными копытами. Но оленю не пришлось бы тащить рюкзак, трещавший по швам из-за теплой куртки, которую мне купил отец, хотя для нее было слишком жарко. Я замедлила шаг, а отец продолжал идти в прежнем темпе, так что скоро его фигура могла поместиться между большим и указательным пальцем моей руки. Время от времени он оборачивался, вздыхал, делая укоризненную гримасу, и даже на расстоянии я видела, как он прищуривается, требуя, чтобы я поторопилась. И шел дальше. А что, если сойти с тропинки и спрятаться под деревьями? Какое у него будет выражение лица, когда он обернется, а меня нет? Должно быть, он бросит рюкзак и с криком «Пегги, Пегги!» в панике побежит назад. Мне понравилась эта идея, но краем глаза я заметила, что деревья в лесу растут более плотно, чем на кладбище за нашим садом. С тропинки видны были только первые два-три ряда, а глубже свет не проникал, ни единого проблеска, только стволы, один за другим уходящие в черноту.
– Мы там пропадем, – прошептала из рюкзака Филлис.
Впереди, там, куда шел отец, сияло солнце, и я побежала его догонять, позабыв про деревья, оленей и Рождество. Он остановился на самом краю леса. Перед нами сверкал луг, заросший травой и переходящий в глубокую долину. Такую глубокую, что дна не было видно. Дальше земля снова поднималась – к темным соснам и другим лугам. Огромные холмы, которые я видела раньше, исчезли. Я шагнула к свету, окунаясь в солнечное сияние. Раскинула руки и представила, как качусь вниз по холму, а затем вверх, по другой стороне. Вечно бы так катиться! Я – хладнокровная ящерица, и солнце наполняет меня энергией. Я бросилась было вперед, но отец схватил меня за плечо.
– Нет!
И затащил обратно, в тень.
– Видишь?
Все еще сжимая мое плечо, он указал налево, вдоль края леса. Словно мы действительно превратились в оленей и стояли на границе своей территории, сомневаясь, стоит ли рисковать и выходить на открытое место ради свежей травы. На краю луга стояло шесть стогов, высоких и остроконечных, как лохматые вигвамы. Они посерели от времени, забытые после давнего сенокоса.
– Если есть стога, значит, есть и люди, – прошептал отец.
Я не понимала, в чем проблема. Путешествуя по Европе, мы встречали множество людей: французскую даму на пароме через Ла-Манш, которая угостила меня карамельками; мужчину за стойкой в прокате автомобилей, который потрепал меня по щеке; мужчин в комбинезонах на заправках; неопрятных мальчишек, которые брали с нас деньги в кемпингах; девочек-иностранок, которые продавали нам хлеб. Отец старался не общаться с теми, кто говорил по-английски. Он не дал мне поболтать с длинноволосой девочкой, которая сказала, что она из Корнуолла, и дала мне откусить от своего эскимо, пока я ждала отца возле супермаркета в безымянном французском городке.
– Меня зовут Белла, – сообщила она. – Это означает «красивая». А тебя как?
Я как раз старалась побыстрее проглотить холодный кусок, чтобы назвать свое имя, Пегги, когда появился отец и увел меня. А я бы хотела поговорить с ней, сказать, что ее улыбка напоминает мне о Бекки.
Я оглядела луг.
– Какие люди? Где? – спросила я отца.
Вид открывался на много миль вниз, на долину, и вверх, на другую сторону, и всюду была зелень – никаких построек, даже маленького сарая.
– Фермеры, крестьяне… – Отец задумался. – Люди. Придется держаться края леса. Идти дольше, но не так опасно.
– А в чем опасность, папа?
– В людях.
Отец поправил рюкзак и пошел вдоль опушки, не выходя на луг по левую руку от нас. Я поплелась сзади.
Мне хотелось узнать, долго ли еще добираться до хютте, приедет ли туда Уте и будем ли мы там есть курицу, а не только рыбу и ягоды. Несколько дней назад мы оставили арендованную машину на окраине какого-то городка и сели в поезд, который повез нас через поля, леса и длинные черные тоннели. Почти все, что я видела, было зеленым и голубым: трава, небо, деревья, реки. Я прижалась лбом к стеклу и перестала фокусировать взгляд. В поезде было жарко и душно. Каждый раз, когда я шевелилась, от сиденья поднимался запах пыли, как от пылесоса, когда Уте вдруг бралась за уборку. За всю поездку не произошло ничего примечательного, если не считать короткой остановки в городе с высокими трубами, из которых валил дым, и с рекламой сигарет на фабричных стенах. В вагоне появился человек в форме, что-то прокричал, кажется, по-немецки, и все стали рыться в сумках и карманах. Отец протянул ему наши паспорта и билеты. Человек заглянул в документы, а затем впился в нас взглядом, так что я непонятно почему почувствовала себя виноватой. Отец посмотрел служащему в глаза и отвел взгляд. Подмигнув, он взъерошил мне волосы и улыбнулся человеку в форме, который вернул документы, не меняя безучастного выражения лица. Под вечер мы сошли в городке, сползающем вниз по холму. Часть домиков застряла на склоне, большинство сгрудилось у подножия, а некоторые едва успели остановиться на краю бурной извилистой реки. Мы разбили лагерь у воды и уснули под ее бормотание, а на следующее утро отец составил список необходимых покупок:
Хлеб
Рис
Сушеная фасоль
Соль
Сыр
Кофе
Пули
Чай
Спички
Сахар
Вино
Шпагат
Веревка
Шампунь
Мыло
Иголки и нитки
Зубная паста
Свечи
Нож
Когда все было куплено и вычеркнуто из списка, отец внезапно решил зайти в хозяйственный магазин, мимо которого мы проходили, – вдруг мы что-то забыли. Подойдя к прилавку, отец достал список, которого я раньше не видела. Мужчина в фартуке приносил то, на что указывал отец, и в конце концов перед нами появились садовая лопатка, множество пакетов с семенами и большой бумажный пакет старого, уже проросшего картофеля. Расплачиваясь, отец не смотрел в мою сторону.
– Что? – спросил он, когда мы вышли на улицу, хотя я молчала. – Это для Mutti.
– Она ненавидит садоводство, – ответила я.
– Уверен, мы сумеем ее переубедить.
И он снова, как в поезде, взъерошил мне волосы. Я отшатнулась: меня злила ложь, но я не понимала, где правда.
Днем мы сели в автобус, в котором уже ехали с полдюжины школьников в коротких брючках и женщина с корзиной, накрытой кухонным полотенцем. В автобусе было еще жарче, чем в поезде, и когда он резко поворачивал, из корзины доносились жалобные крики. Когда школьники сошли, отец разрешил мне подойти к женщине. Она нахмурилась и начала говорить; непрерывный поток слов рождался в самой глубине ее горла и скатывался с кончика языка.
– Можно мы с Филлис посмотрим на малыша? – спросила я, четко произнося каждое слово. – Пожалуйста.
Я засунула куклу под мышку, ухватилась за поручень возле сиденья, и женщина подняла полотенце. На дне корзины дрожала полосатая кошка, тощая и плешивая. Я хотела погладить ее по голове, но кошка оскалила зубы, зашипела, и я отдернула руку. Женщина снова заговорила, на этот раз резко и отрывисто. Я смотрела непонимающе, поэтому она пожала плечами, накрыла кошку и, покачиваясь в такт движению автобуса, отвернулась к окну. Кошка снова завыла.
– Баварцы, – сказал отец, когда я вернулась к нашему сиденью.
– Баварцы, – повторила я, не понимая, что он имеет в виду.
Он достал карту, которую я видела впервые, и повесил ее на спинку сиденья впереди нас. Бумага прохудилась на сгибах, а в центре кусок территории был стерт пальцами и зияла дыра. Мы с Филлис сели рядом, разглядывая карту поверх его руки. Река голубой змейкой извивалась через тусклую зелень, натыкаясь на паутину тонких линий – как будто кто-то дрожащей рукой пытался нарисовать круги. Река стекала с края карты, а когда отец сложил ее, в верхнем правом углу я заметила маленький красный крестик, обведенный кружком. Он убрал карту, взглянул в окно, затем на свои часы и сказал, что теперь мы пойдем пешком.
Поначалу мы выбирали узкие дороги, пыльные, с полоской травы посередине. Вдали виднелись фермы, но мы встретили только одного человека – старуху в косынке, которая предложила мне чашку молока. Она вела на веревке бурую корову, очень послушную. Чашка была изящная, почти прозрачного фарфора, но без блюдца и с отбитой ручкой – от нее остались только два острых рожка. Зеленая кромка местами вытерлась от сотен губ и зубов, когда-то к ней прикасавшихся. Молоко в чашке было еще теплое и пахло скотным двором. Старуха, корова и отец смотрели, как я поворачиваю чашку, чтобы рожки не мешали мне пить. Молоко плескалось внутри. Я медлила, и лицо отца напряглось, он сжал зубы, так что вздулись желваки. Я подумала: «Если я выпью молоко, папа скажет, что пора возвращаться домой».
Я наклонила чашку, и жирное молоко заполнило мне рот, обволокло зубы и внутреннюю поверхность щек. Корова замычала, как будто подбадривая. Я сделала глоток, но молоко не хотело оставаться во мне. Оно взметнулось обратно, вместе со всем, что я съела до этого. Я успела отступить от обутых в сандалии ног старухи, но мои длинные волосы угодили в фонтан, вырвавшийся у меня изо рта. Уже ночью, в палатке, я дотронулась до спутанных прядей, и от отвратительного запаха у меня скрутило желудок.
Отец снова и снова извинялся перед старухой по-английски, но она не понимала. Она стояла рядом с коровой, плотно сжав губы и вытянув руку. Отец положил несколько иностранных монет в ее заскорузлую ладонь, и мы поспешили прочь. Я и представить себе не могла, что эта женщина, с обветренным морщинистым лицом и мешками под глазами, стоявшая возле амбара с коровой на веревке, будет последним человеком из реального мира, которого я увижу в ближайшие девять лет. Если бы я знала это, то, наверное, ухватилась бы за ее юбку, вцепилась бы в передник, встала бы на колени, обвив руками ее крепкую ногу. Я бы приросла к ней, как моллюск к раковине или как сиамский близнец, так что ей пришлось бы волочить меня с собой, чтобы подоить корову утром или помешать кашу на плите. Если бы я знала, я бы ни за что ее не отпустила.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.