Kitabı oku: «Досье поэта-рецидивиста»

Yazı tipi:

©Корсар К, текст, 2013

©Геликон Плюс, макет, 2013

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

Моя

Я родился в удивительной семье. Папу и маму мне было превзойти не суждено даже мысленно. Внутренняя свобода в них не кипела – лавой втекала в души человеческие через её холсты и его рукописные листы. Сам вид двух этих ристалищ света и огня поражал – брат и сестра, Адам и Ева, Инь и Ян, двумерное чудо, диптих, зеркальное отражение, нечто цельное и неделимое, синергетика в действии.

И людьми-то в биологическом смысле слова они не являлись – личностями, сосудами, сущностями, меня вскормившими своими ошеломляющими порой идеями.

Навсегда уйти в последний день осени… Вместе… Они превзошли самих себя! Это и есть гениальность – себя самого оставить на обочине сайентологического вейланса и промчаться мимо, оседлав идею, мечту, эфемерную, казалось, сущность, тут же воплощая оную в реальность.

Величайшее счастье жить в окружении двух Творцов. Искусство и результат их виден всем, душа и процесс – почти никому. Порой они подолгу скрывали друг от друга и ангела, и беса в себе, молчали, играли, загадывая друг другу загадки. И в облачный полдень, сев на двухколёсных, нежно ревущих, стальных волков, унеслись в свет, вырывающийся из-под падающего серой плитою гранитного горизонта, загадав окружающим финальную загадку. Одну на двоих. Апофеоз мыслимого!

Через полчаса ливень смыл их последние земные следы на асфальте, а наутро выпал снег, выбеленными перьями покрыв земной их путь. Пропали… Растворились в окружающем мире, который так любили, оставив на распахнутой ладони свое материальное бытие и наследие, завещание потомкам.

Они любили друг друга безумно, возводя психику в пограничные состояния акцентуаций, поэтому и не могли долго быть вместе – давились чувствами, не в силах ни проглотить, ни остановиться поглощать душу, разум и тело любимого.

Забавными, повергающими в благоговейных хохот и при этом саркастически-ироничными и цинично-метафоричными были их ссоры-споры.

– Белая ведьма! – он. – Огненный голем! – она.

– Святая виновность! – Поруганный Эверест!

– Примерочная лиц! – Авантюрист-моралист!

– Депрессивный психоз на колесах! – Богоизбранный маньяк, вылепленный из асфальта!

– Бешеная скромность! – Каменное молчание на реактивной тяге!..

После пары обоюдных уколов мои вербальные боксёры всегда сразу же расходились к разным канатам мирка, самоуничтожающе переживали и творили, отковывая в мраморе октавы метафор мазка и рождаясь друг для друга и Отца каждый раз заново.

Не могут вечно юные боги жить вместе. Так и они, метая огненные шары друг другу в сердца, несколько раз расставались, с бешеной силой вжимаясь, врастая друг в друга на новом витке пращи, в которую были вложены предком царя Давида, понимая что слова – лишь стекло, не способное поцарапать алмаз их чувств.

Я не мог не стать музыкантом. В доме было все – от губной гармошки до небольшого органа, от флейты и сакса до бас-балалайки. Причём все это жило, а не просто пребывало. Но у меня был и другой путь. Осудившие себя гиперрефлексией – вот кто были эти двое, с лёгкостью проникающие в сумерки душ людских, прирожденные психологи, педагоги, друзья, верные сопереживающие товарищи и помощники.

Мою музыку считают гениальной. Едва ли это так. Все, что я сделал, – исполнил мечту своих родителей, выписав на нотном стане своё самое потаённое – свою душу, свою суть – гордость (за них) и тоску (по ним), обострённую невозможностью лицезреть огонь этих двух пальм в ледяной пустыне алчности до традиций.

Они мечтали выразить себя и делали это в творчестве – в зашифрованном виде открывали нараспашку внутреннюю бесконечность, всё чем гордились и пестовали да чего стыдились и с чем символически боролись – и импульс, и маленьких гаргулий в себе.

Как и мои родители, однажды я пришёл в Красный Крест. Тайно, естественно, как и они. Зачем – не знаю. Наверное, хотел понять их, ощутить с ними общность. Пребывание – службой и работой помощь нуждающимся не назовешь – в таких местах двулико: болью сжимает и холодит сердце и тут же наполняет огнём душу, трепет возводя в сотые степени факториалов.

Кейптаунская миссия Красного Креста и Красного Полумесяца – крупнейшая в мире. Африка – гигантсткий Гарлем города с именем Земля. Родители всегда хотели туда попасть, но, видимо, не судьба… Лишь через тридцать лет я смог исполнить точку схождения линии их перспектив, пробив дорогу к неисчерпаемым запасам человеческой боли, обездоленности, несчастий и уныния да горьковатой радости от маленьких побед, помощи и участия.

Гастроли. Кейптаун. Чек с гонораром за концерт, предусмотрительно вложенный в чистый белый конверт в моём кармане. После выступления у меня было всего полчаса, и, вскочив в концертном фраке в такси, я, рассекая мысленно танцем с саблями воздух, доносящийся, как мне казалось, из самой Антарктиды, примчался к стеклянному небоскрёбу, окоченевшему на ветру у кромки Атлантики.

Вбежал в лифт, по-советски остановив итальянским бежевым лаковым ботинком уже закрывающиеся двери, и тут же погрузился в звук гонга – на сверкающих хромом дверях лифта с внутренней стороны были высокохудожественно выжжены плазменной горелкой, почти не оплавляющей края металла, слегка изменённые вторые половинки псевдонимов моих родителей: Mery Nez and Key Korsa – Peoples of Africa.

Двери открылись, пьяной пулей я ввалился в холл и вновь остолбенел. В нашем доме всегда были цветы. Отец обожал розы, и плантации колючести, украшенные кровавыми венцами, в изобилии произрастали на окнах и в оранжерее. Все эти цветы он дарил, дарил лишь одному человеку – своей любимой и единственной. Она же каждый высохший лепесток хранила.

И ввалившись после хлёсткого поцелуя прошлого в огромный зал, я увидел стены, усыпанные разноцветным миллионом высохших лепестков роз, взрывающую сознание невероятностью надпись English poet’s and artist’s M. Nez and K. Korsa и их фото!

Я не превзошёл родителей во внутренней свободе, в масштабности стремлений, в глобальности мечты, неугомонности, силе и таланте. Я превзошёл их в другом – в понимании значимости этих двух людей, уникальных в себе, вместе, с другими и при этом искренне ощущавших себя не чем-то сверхъестественным, а нормой, обычной необычной нормой.

Эрми

 
Саркофаг полководца Яхмеса,
Летний сад на втором этаже,
Вязь умершая, камень из Зевса,
Фавн Мурера – душа в неглиже,
 
 
Комендантской ступенью к Родену,
Стон почившего в мрамор юнца,
Bacco взор – виноградная пена,
Взгляд Вольтера – предвестник конца,
 
 
Маска-ужас в руках Мельпомены,
Тонны чащи – Романовых блажь,
Ассирийцы Сидона по стенам —
Это взрыд! Это мой Эрмитаж!
 

Диван

Стоял он всегда у южной стены небольшой уютной мастерской моего деда, почти у самого окна. Старый, потертый, изъеденный временем диван, на первый взгляд невзрачный, хранил он многое, представшее его тихому молчаливому угловатому взору, – годы упорного труда, восторг и озарения творца в редкие моменты единения с Создателем, тайны и откровения, горести и победы, печаль старика и первые чувства юнца, ласки и нежность, дружеские ужимки и беседы, размеренное безучастное созерцание и кипучую силу человеческого духа и разума.

Дед всегда сидел на нём только с одной стороны. Изредка он, на некоторое время лишь, доверял мягкой тугой сатиновой ткани себя полностью, отпуская тело на скрипучие пружины, а мысль ввысь – высекать из зримой пустоты нечто вполне определённое, тёплое, нужное, полезное людям и, конечно, невероятное красивое, как и всё, созданное с любовью и желанием его шершавыми морщинистыми пальцами.

Со временем там, где оседала мощная коренастая фигура деда, образовалась вмятина. На подлокотнике появилась белёсая точка в месте, где локоть слегка давил на обивку, и старое, дореволюционное, когда-то казавшееся вычурным и помпезным ложе окончательно утратило свою индивидуальность, само по себе перестав быть доминантой в интерьере. Диван часто пустовал, но и в это время казалось, что кто-то невидимый, мистический дух или сущность хозяина, восседает на нём, по привычке чуть откинувшись назад, возложив руку на красноватую ткань и свесив ладони над полом.

Однажды дивана не стало… Потому что не стало и хозяина. Годы стёрли грубой зернистой материей пыль воспоминаний, и в сознании остался лишь образ, сущность, ореол этого предмета, ушедшего в небытие, в историю, перекочевавшего из жизни в воспоминания.

Предстоял непростой разговор. Мысленные репетиции сказанного, несказанного и недосказанного ещё больше распаляли разум и не приносили ни успокоения, ни уверенности. Я шёл на встречу, как на Голгофу, где меня должны были либо превознести, либо распять как еретика и ренегата искусства на кресте, сплетённом из слов, мыслей и чувств других людей, мне почти не известных.

Знакомая улица пробежала перед глазами, тихие дворики мелькнули и тут же скрылись за массивными каменными домами. Деревья, тропинки, лавочки, исхоженный вдоль и поперёк бульвар поэтов и старое двухэтажное здание, окруженное частоколом высотных красных, как нарывы на теле, домов. Крутая лестница на второй этаж, скрипучие полы и старинные железные навесы.

Дверная ручка, коснувшись, слегка обожгла холодом пальцы, и дверь отворилась. Яркий свет выцарапал глаза, и через завесу ослепляющего тумана показались вдруг давно забытые, но знакомые очертания – тот же угловатый образ, чуть торжественный, чуть пафосный, слегка фривольный и в то же время основательный и массивный.

И всё же что-то изменилось. «Новая обивка. Перетянули… – подумал я. – Жаль…» Осветлённая деревянная основа, загрунтованная чем-то иссиня-коричневым, укравшим часть былой мощи и изысканности. Мебельные гвозди, сверкающие, как капля росы в утреннем солнечном шквале. Старые давно потускнели, но хранили в себе историю и дух времён, когда были вбиты чьей-то натруженной и мастеровитой рукой. Изменилось почти всё, но одно, самое главное, уцелело. Никто не смог вытравить из дивана его сущность, его уникальный силуэт, его биологическую память – образ прежнего хозяина.

Всё так же, как и много лет назад, до сих пор, несмотря ни на что, под уже новой светлой шёлковой тканью красуется небольшое углубление округлой формы, напоминающее о моём деде. О том, что он был, что он до сих пор есть!

Встреча прошла отменно. Воспоминания нахлынули бурным потоком и чуть не пролились ручьём из моих глаз. Мысли и чувства воспрянули, и мне на мгновенье показалось, что, как и много лет назад, на старом диване, на своём любимом месте сидит рядом со мной мой дед. Всё так же самозабвенно думает о чём-то и мысленно воспроизводит всё то хорошее, что было в его жизни и что ещё предстоит ему… и мне тоже…

Нечего терять

 
Не потерять вершин туман в моих карманах,
Луны истошный рубь из водосточных луж,
Пенсне камлания чертёжника барханов,
Начертанным в миру коль насладился уж.
 
 
На рею-эшафот таинственно возносят
Меня, и грузный Тит ведёт неравный трёп.
И обезьяний принц, плеснув, ещё опросит
Из крынки, в приговор прочтёт своё Эзоп.
 
 
Чёрт в белом театра сатаны простужен.
Электикоголов и носороварог
Стоит, потупя меч, негаданно понужен,
Вновь вскинув надо мной мечты убогой рок.
 
(Мандельштам. Неизданное. 1937 год. Воронеж)

32 x 2

Повстречался я с ним на тридцать втором году. Жизни ли – не знаю. Существования скорее, поисков и учёбы, незнания и становления, сомнений и надежд или просто азартного жадного шатания по мирозданию. Он как раз к этому моменту тридцать второй год обитал в Петрограде. Мистика. Да и не только. Я сразу закинул кошку взгляда на хлипкую, низковатую фигурку, скромно перетаптывающуюся на ногу с ноги в тени приаэропортного фонаря. Он не торговался даже – покорно согласился на все условия и любезно подвёз меня до станции метро, оживлённо беседуя.

Узбек, больше походивший на бюргера в своём стареньком немецком авто. Питерский узбек – культурный, неглупый и образованный таксист-нестяжатель. Фантастика!

Подкинул он мне от своих щедрот тройку идей, обштриховал пару мест в Петрограде, тут же затянувших меня локальной гиперэмоциональностью, и в финале нашей недолгой поездки вознаградил драматичным, поучительным и жестоким – но такова уж жизнь человеческая – повествованием.

Афганистан. Советский конвой, пришедший на помощь новым борцам за власть, умы и будущее пустынной страны индоарийских племен. Несколько боевых машин пехоты, навьюченных русскими, белорусами, татарами, украинцами, башкирами и… узбеками – такими же сыновьями Аллаха, как и армия поборников государства ислама, возглавляемая хитрым и мудрым Асламом Ватанджаром и пришедшим на смену ему бесстрашным Ахмадом Шахом «Счастливым».

«С другом мы служили. В одном городке росли, в армию тоже вместе. Учебка, служба, а затем – чего, конечно, никто не ожидал – боевые патроны, разгрузка, полная РГД и рожков, холщовая коричневая защитная накидка да сухая пыльная горная система Гундукуш под ногами, кишащая не змеями – моджахедами. Друг мой убивал их нещадно.

Уничтожал, давил, выкорчёвывал, как пни давно засохшего у тандыра хинжука. Но одного боевика в конце всегда отпускал – чтобы, рассказав о зверствах, тот вселил в собратьев ужас и поверг в бегство. Вот только примитивный этот план, как оказалось, не сработал.

Ночь пепельная, свалившись с горы, поглотила узбекского шурави, ничего – ни пятнышка крови, ни десницы – не оставив на свете. Пропал. Без вести. Через двадцать лет только я узнал подробности судьбы его, да и то финал, последний штрих линии жизни моего товарища остался в мрачном песчаном тумане Афгана.

Потери среди моджахедов росли, боевой дух улетучивался, и в зону ответственности нашей бригады Ватанджар перебросил свой верный батальон. Элиту. Разведку. Бойцы ла Иллаха быстро выяснили что за головорез жестоко расправляется с братьями-мусульманами, – не шурави он по сути, не русский, не украинец, не татарин хотя бы, а сосед-узбек – брат по вере, брат по крови, брат по красному полумировому зиндану.

Убить его – сделать мучеником, примером, героем. Бесследно выкрасть, окуная в неизвестность, – покрыть себя славой, а его позором, топча волю и обращая до конца жизни в униженного, бессловесного, жалкого раба.

Тридцать второй год я в Питере. А он до сих пор там – в пустыне Афганистана».

Похищение Блестуна

Блестун был куплен Олегом много лет назад в обычном магазине. Блестун как Блестун – не было в нём ничего особенно выдающегося, хотя нас иногда посещали мысли о его не совсем земном происхождении. Был он непонятного то ли бордово-красного, то ли коричнево-пурпурного цвета, и при взгляде на человека с Блестуном издали появлялось ощущение присутствия пред тобой чего-то среднего между римским императором, несущимся на белоснежном коне в пурпурно-алой тунике меж германцев, членом племени масаи, безуспешно пытающимся скрыться от тигра в осенних скудных кустах со своими кроваво-красными вызывающими одеждами, и бойцом отряда краповых беретов, с невозмутимым спокойствием открывающим бутылку пива глазом. В общем, было нечто такое в Блестуне, что заставляло испытывать к нему и к его обладателю подсознательное уважение и даже трепет.

В жизни очень редко появляются вещи, удовлетворяющие нас в высшей степени, срастающиеся с нами, оказывающиеся со временем нашим продолжением и нашей частичкой, замену коим очень трудно подобрать. Казалось бы, простые, незатейливые, они так нравятся, что ни на что иное мы просто внимания не обращаем. Не стоит прикипать к вещам, – говорят мудрецы, – в рай потом от земли не оторвёшься и будешь возвращаться снова и снова к примитивным бренным оковам. Получается, земные эмоции иногда оказываются сильнее вселенского разума. Такие чувства, видимо, и вызывал Блестун у Олега.

Блестун и Олег к тому дню были вместе уже порядка пяти лет, но, несмотря на столь долгий срок, были неразлучны. Поначалу Блестун не был так уважаем нами, но когда он возмужал, побывал в стычках и жизненных передрягах вместе с хозяином, покрылся благородным блеском, то заработал наш респект и отдельное прозвище. Протягивая руку Олегу, мы протягивали её и Блестуну, одобрительно хлопали по плечу хозяина – часть уважения получал и подопечный.

Блестел он довольно заметно, и многие намекали Олегу, мол, пора бы Блестуна менять на что-то более подходящее, однако Олег был непреклонен и Блестуна в обиду не давал, оберегал его, хранил как зеницу ока, вовремя мыл и чистил, дабы он ещё сильнее не заблестел – это стало бы уже совсем неприемлемым.

Надо сказать, что Блестун и вправду имел не очень презентабельный вид. Его смело можно было оставить в такси, на площадке, в незнакомом помещении и не сомневаться, что там он и останется, – вор на него бы не позарился, хотя породы он был великолепной и защищал превосходно. Олег подбирал Блестуна под себя, а так как ростом и весом природа его не обделила, то и Блестун оказался довольно значительным, и ни уборщица, ни дворник, ни тем более бездомный его трогать или перемещать ни за что бы не решились.

Рабочая неделя тянулась крайне медленно. Груз забот и рутины к пятнице стал совершенно невыносим. Нам всем требовалась разрядка, и она была запланирована на предуикэндный вечер. Дружеская встреча и рассказы о рабочих проблемах и ратных подвигах плавно перетекли в безудержный симпозиум. Мы веселились, забыв обо всём – о делах, заботах, обязательствах, будущем и прошлом, периодически забывали и об окружающих нас людях, что приводило к неизбежным конфликтам и, как следствие, к киданию перчатки и вызовам на дуэль. Спонтанно возникла идея посетить какое-нибудь заведение – выпивать нам уже не хотелось, а вот зрелища весьма были желательны. Вскоре наше стремление нами же самими было и удовлетворено.

Четверо смелых, красивых (лучше всё-таки пока симпатичных) парней вошли в этот вечер в фойе клуба «Эпицентр» – эпицентр разврата, алкоголизма, наркомании и, возможно, даже гомосексуализма. Стоп! Четверо смелых красивых парней и Блестун! Ребята нехотя разделись – иначе охранник грозился не пущать. Пришлось оставить и Блестуна – его блеск не произвёл на охранника впечатления. Друзья очутились в душном, прожжённом спиртным и никотином зале, где копошился и дёргался под оглушительный рокот, очень отдалённо напоминающий творчество Шумана и Шопена, разношёрстный сброд. Парни устроились за столиком, заказали, чем нагрузить печень, и окунулись в бестолковые речи да в творчество нетрезвого глухого барабанщика.

После нескольких походов в местный гальюн и применения энного количества антимикробного орально мы решили двинуться в иное место и стали нащупывать номерки по карманам. У Олега заветной бирочки с волшебной цифрой не оказалось. Получить одёжу, конечно, можно было и так, но с номерком всё же как-то сподручнее. Олег ещё раз проинспектировал все карманы, осмотрел пол вокруг, но номерка так и не обнаружил. Тогда он пошёл в гардероб, дабы оценить перспективы получения одежды. На улице была зима, и верхний тулуп был желателен даже такому, как он, весьма разгорячённому юнге.

После пары-тройки минут отсутствия Олег вернулся бледный и сильно расстроенный, сел на стул и пробормотал:

– Ребята! Блестуна украли!

– Какого Блестуна? – не сразу сообразили мы.

– Ну пуховик мой красный зимний, он засалился так, что аж блестит! Блестун мой! И кому только мог понадобиться?!

Вот так в жизни бывает – воруешь, изворачиваешься, рискуешь головой и свободой, сердце в пятки уходит, а получаешь взамен в своё распоряжение старый, красный, потёртый и засаленный пуховик огромного размера – Блестуна. Знал бы вор, какую дорогую сердцу вещь он в этот вечер получил, как ему в тот день повезло… Глаза его бы заблестели!

Мысли из никуда

Мат – тоталитарная свобода слова.

Писать – не мешки ворочать.

Основной лозунг коммунизма: «Каждому!».

Она: Любовь зла… Он: Получишь за козла!

Жирное многоточие.

Маргиналитет.

Дегенерал.

Мой друг

 
Он молчалив, но светел, мой товарищ.
Зову его, когда на сердце скорбь.
Он знает – нет во мне пожарищ,
Я просто нем; я там, где нужен. Вновь и вновь.
 
 
Он упивается со мной слезою,
Не ищет выход и вопрос не задаёт.
Лишь белоснежной вьюгой-простынёю
Укроет мир и боль во мне сотрёт.
 
 
Он всё простит, хоть не нужны прощенья,
И стерпит все – он на ветру листва,
Капели рёв и лунное затменье,
Обид палач и пастырь до утра.
 
 
Уходит, осеняемый рассветом,
Вновь занося меня в свою скрижаль,
Не обращая в веру и безверье,
Он произносит тихое: «Печаль…»