Kitabı oku: «Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик», sayfa 2
3. О том, что жизнь православного монаха не может быть безопасной даже во сне
Если бы кто сказал отцу Иову, что он ненавидит отца Тимофея просто потому, что завидует его многочисленным грехам, то отец Иов только бы посмеялся в ответ. А между тем, это была сущая правда и при этом такая, которая была понятна всем насельникам монастыря, – ибо что-что, а грехи в монастырских стенах весьма и весьма ценились, будучи чем-то вроде разменной монеты, за которую можно было получить твердую валюту в виде «милости Божьей» и даже без особого труда.
И верно. Ни для кого не было секретом, что, немного постаравшись, можно было легко заработать и благоволение Божье, и даже гарантированное спасение, благо, что в обменном пункте под названием «Божье милосердие» всегда находился какой-нибудь способ спасения – иногда с помощью поста, или с помощью усиленной молитвы, или с помощью земных поклонов, или с какой-нибудь еще помощью, обещая при этом выплатить со временем все, что человек вложил в это божественное предприятие и требуя от него всего лишь немного подождать.
Одним словом, чем больше грехов человек мог нести на своих плечах, тем милостивее становился Господь, охотно меняющий валюту своего милосердия на горы наших грехов. Если же грехов не было или они были так малозначительны, что вполне легко оказывались простительными, то по монастырским меркам это значило, что в наличии не было и раскаянья, а следовательно, вхождение в Царство небесное такого человека становилось весьма и весьма проблематичным, ибо всем монастырским было хорошо известно, что сам Господь вышел в свет, чтобы проповедовать покаяние, которое было совершенно невозможно без мало-мальски серьезных грехов.
Вот почему всякий раз, когда речь заходила об исповеди, отец Иов скучнел, бледнел и делался не в меру раздражительным, норовя при этом куда-нибудь поскорее улизнуть или просто запереться в своей келии, сделав вид, что его срочно вызвали по важным делам. Он даже духовника себе завел откуда-то издалека, чтобы не так часто бывать у него. И все равно, всякий раз, когда дело касалось исповеди, отец Иов чувствовал себя одиноким и обделенным, словно какой-нибудь никому не нужный мирянин, который не мог даже твердо сказать своему духовнику: «Грешен в нарушении такой-то заповеди, отче», а после заплакать от сладкого чувства раскаянья, когда духовник, потрепав его по плечу, сказал бы что-нибудь вроде «Ну будет, будет, отец», или «Бог-то тебя простит, главное, чтобы ты себе сам простил, чадо».
В действительности же все было далеко не так гладко, как хотелось бы. Совсем не так гладко, если положить руку на сердце. Просто отвратительно было, если разобраться.
«Грешен, батюшка, – говорил отец Иов, до последнего оттягивая свое признания. – Виноват».
«И чем же?» – спрашивал старец, ласково глядя на Иова.
«Да всем, отче, – отвечал отец Иов, сгорая от стыда. – Кричу много».
«Кричишь? – переспрашивал старец, делая серьезное лицо. – Это как понимать прикажешь, кричишь?»
«Да вот так. Случается, что и громко бывает».
«А ну-ка, покричи, – говорил старец, подбодряя отца Иова жестом. – Давай-ка, не стесняйся, милок… Давай, давай, не робей».
В ответ отец Иов тужился, бледнел и краснел, но, кроме несильного «а-а-а-а», ничего особенного выдавить из себя не сумел.
«Теперь я вижу, что ты великий грешник, – говорил старец, не сдерживая улыбки. – Прямо-таки Каин какой-то… И на кого же ты, скажи мне на милость, кричишь, милый?»
«А на всех», – говорил отец Иов, отводя глаза.
«Что ж, и на наместника тоже кричал?»
«Что же на него кричать, – говорил отец Иов, удивляясь непонятливости старца. – Он ведь все-таки наместник. Лицо ответственное. Кто на него будет кричать?»
«Резонно», – соглашался старец, наклоняя голову отца Иова и накидывая на нее епитрахиль.
Когда же отцу Иову приходилось самому принимать таинство исповеди, то он тоже бледнел, сопел и вздыхал, но уже не потому, что ему нечего было сказать своему духовнику, а потому что с первой же минуты исповеди черная зависть к исповедующемуся и его грехам застила ему глаза. И тогда он начинал мечтать о том дне, когда он тоже придет однажды, склонившись перед своим духовным отцом, и поведает ему ужасную повесть своей жизни, чтобы потом облиться заслуженными слезами раскаянья и услышать, как ангелы небесные славят его подвиг покаяния. И так приятны были эти мечтания, что отец Иов даже переставал слышать, что говорит исповедуемый, а весь отдавался этой чудесной картине, которая захватывала его уже в полную силу, так, что он и сам плакал от умиления, а чтобы ему никто не мешал, скрывался в мощехранилище, оставив прочих исповедующихся на попечение отца Ферапонта…
Между тем, звуки Страшного суда, доносившиеся из соседней келии, не прекращались. Привычным движением затолкав в уши ватные тампоны, отец Иов погрозил стенке кулаком и забрался под одеяло.
И сразу сон принял его в свои объятия.
Так, словно давно уже ждал его и теперь был готов развернуть перед отцом Иовом все свои умопомрачительные тайны и богатства.
О чем же был он, этот открывающийся перед ним сон, было еще не совсем понятно, не совсем внятно, потому что сцена, на которой этот сон должен был развернуться, все еще была покрыта первозданной тьмой, в которой ничего не происходило, ну разве что звучал этот немного картавый, немного назойливый, занудный старческий голос, который говорил что-то не совсем разборчиво, тогда как ему отвечал голос другой, но тоже картавый и тоже слегка занудный, хоть и гораздо моложе первого…
Тут до отца Иова стало доходить, что действие готового развернуться сна происходит как раз в келии самого отца Иова, кому же принадлежат эти голоса, о том пока сказано не было.
Впрочем, и без всякой подсказки было понятно, что старый, занудный голос за что-то хвалил отца Иова, а молодой с ним соглашался и охотно поддакивал.
– Ты только посмотри, – говорил старческий голос из клубящейся в келии темноты. – Куда ни посмотришь – везде такая чистота, которой и у нас не бывает… Ты только глянь, глянь. Все чисто, все на своих местах. И кассетки в порядке, и книжечки поставлены по цвету, и пластиночки разложены прямо по алфавиту, – как хочешь, а мне это все очень понравилось. Ты только посмотри!.. И чего это нас, интересно узнать, только пугали Этим Человеком, не понимаю.
– Невероятно, – подхватывал молодой голос. – Просто невероятно, сколько тут красивых вещиц, от которых кружится голова!.. Конечно, после этого довольно глупо было бы говорить, что Всевышний не любит Этого Человека, потому что в нем нет, якобы, и никогда не было духа нашей веры… Стоит только посмотреть на эту уютную келейку или на этого приятного молодого человека, который в ней живет, как сразу поймешь, что это неправда.
И пока этот голос говорил, тьма вокруг, кажется, немного разошлась и уже не казалась такой беспросветной, как прежде, мало-помалу обрастая некоторыми реальными деталями: черными сюртучками, широкополыми шляпами, белоснежными рубахами и вьющимися пейсами – одним словом, всем тем, что легко давало возможность отличить настоящего еврея от ненастоящего.
Это в загоревшемся вдруг свете свечи Иов и увидел. А увидев, похолодел от макушки до кончиков пальцев, пытаясь крикнуть этим незваным ночным гостям, чтобы они немедленно убирались прочь, на что, конечно, никто из сидящих не обратил никакого внимания.
Напротив.
Сколько бы ни пытался отец Иов крикнуть или подать какой-нибудь другой знак, из груди его вырывался только глухой стон, совсем не мешавший двум иудейским негодяям творить свое черное дело, шепча над стаканом вина ужасные заклинания, от которых клубился по келии отравленный воздух и раздавалось заунывное пение чужой молитвы, отдельные слова которой отец Иов, к своему ужасу, вдруг стал отчетливо различать, и при этом – против собственной воли.
Тут пожилой еврей достал молитвенник и раскрыл его, а молодой поставил на стол хрустальный стаканчик в металлической оплетке и налил в него вина, потом они забормотали, перебивая друг друга, после чего пожилой спросил о чем-то молодого и тот ответил ему, как показалось отцу Иову, несколько восторженно, причину чего он, конечно, сразу понял, потому что дело шло о том, что старый жидяра предложил совершенно бесплатно обрезать этого, как он сказал, симпатичного молодого человека, и притом для его же, так сказать, блага, чтобы он не пропал для Небес, как пропадает желтый осенний лист, сорванный холодным ветром в этой варварской стране, где даже бездомные кошки кажутся отъявленными антисемитками.
Все дальнейшее, впрочем, было смутно.
«Не бойсь, не бойсь, – говорил пожилой, сверкая инструментом. – Сам же потом нам спасибо скажешь, касатик».
«Как же, ждите, – стонал отец, извиваясь, в надежде отстоять свое мужское достоинство, – знаю я вас, супостатов!»
«Говорю же, только спасибо потом скажешь, – повторил пожилой, протягивая к отцу Иову руки. – Ты ведь монах, зачем они тебе, эти причиндалы, если подумать? Так. Если разобраться, только ходить мешают».
«Уж как-нибудь сам разберусь, – говорил Иов, отмахиваясь от навязчивых рук пожилого еврея. – Сгинь, сгинь, нечистая сила!»
Впрочем, уже звякнуло железо о стекло, словно подтверждая серьезность еврейских намерений, уже склонились над Иовом две широкополые шляпы, щелкая сверкающими ножницами и клещами, когда скованному отцу удалось, наконец, слегка пошевелиться и почувствовать приближение спасительной яви.
Она и в самом деле уже клубилась где-то совсем рядом, возвращая Иова привычному миру и с легкостью расставляя все на свои места.
«Сгинь», – сказал напоследок Иов, открывая глаза и понимая, что сон закончился.
Проснувшись же, он еще долго смотрел за окно, туда, где вели бесшумный хоровод яркие сентябрьские звезды, а лунный серпик все еще висел над монастырским двориком, положив на землю черные тени.
Потом отец Иов отбросил одеяло и сел на кровати, продолжая хмуро смотреть за окно, но вдруг улыбнулся и даже слегка просветлел лицом, потому что вспомнил вдруг, что послезавтра отец наместник отправляется, наконец, в долгожданный отпуск, а значит, никто не будет в продолжение трех недель кричать, ворчать и досаждать всякой ерундой, на которую отец Нектарий был непревзойденный мастер.
«Слава тебе, Боже наш, слава тебе», – с чувством прошептал отец Иов и вновь перекрестился, но на этот раз размашисто, широко и радостно, как и подобает тому, кого ждет впереди радость, которую не отнять.
4. Сонные радости отца Иова
Но, что бы ни говорили там про эту ночь, навалившуюся на монастырек духотой и бессонницей, все же один человек радовался ей, блаженно улыбаясь и чмокая во сне губами, словно вернувшись на короткое время в свое бесконечно далекое детство.
Человеком этим был все тот же отец Иов, вернувшийся из ночного кошмара в явь и теперь вновь погружающийся в сон, который приснился ему на излете этой августовской ночи, когда духи – если верить старшему Гамлету – возвращаются в свои убежища, а тьма напоследок сгущается до такой степени, что ты можешь даже не увидеть свой, поднесенный к носу, собственный палец.
А снилось отцу Иову, что он идет по берегу кипящего озера и при этом идет медленно, не спеша, сцепив за спиной руки, оглядывая окрестности и чувствуя, как новая, только-только надетая ряса приятно холодит колени. Но главное заключалось, конечно, не в рясе и не в окрестностях. Главное заключалось в этом, краем глаза замеченном, кипящем в озере грешнике, который, похоже, из последних сил сдерживал крик, чтобы не позвать отца Иова и не попросить у него глотка воды или просто слова утешения и поддержки.
Ах, как же он извертелся, этот самый грешник по имени отец Тимофей, какие выделывал разные кренделя в бурлящем кипятке, так что даже отец Иов слегка развеселился во сне, бросив на вертящегося грешника взгляд, от которого тот немедленно ушел под кипящую воду. Когда же он, наконец, вынырнул, то увидел только спину отца Иова, который медленно уходил, исчезая за пригорком, но исчезал только затем, чтобы через несколько мгновений вновь появиться перед изнемогающим грешником, шурша новым облачением и делая вид, что он оказался здесь совершенно случайно. При этом он давал понять, что его ждут совершенно неотложные дела, так что этому грешнику следовало бы, пожалуй, слегка поторопиться, оставив в стороне свою гордость, и умолять отца Иова о снисхождении, понимая как меру своего падения, так и меру милосердия отца Иова, к которому следовало бы немедля возопить, пока он еще тут и не ушел, потому что без вопля, как известно, не может состояться никакое раскаянье, без раскаянья нет божьей милости, а без божьей милости немыслимо никакое спасение.
Все эти азбучные истины были известны, конечно, даже самому последнему монастырскому служке, но, несмотря на это, изнемогающий в кипятке грешник снова и снова прикусывал язык и кусал в кровь губы, дожидаясь, когда отец Иов скроется, наконец, за пригорком, чтобы выпустить из легких глухой и тоскливый стон. Выпустив же его, он вновь готовился повторить это снова и снова, потому что на берегу вновь появлялся отец Иов, чей лучезарный вид лучше всего прочего свидетельствовал об его чистых помыслах и бесконечном милосердии.
Но пока он шел, медленно прогуливаясь и делая вид, что не замечает кипящего в огненном озере грешника, тот, похоже, уже готов был открыть свой рот и заорать что есть сил, насколько хватало воздуха, однако вовсе не просьбу о воде или тени, а нечто ужасное, богохульное и постыдное, нечто такое, что никак не могло бы понравиться кроткому отцу Иову, который в ответ на эти безобразия только едва нахмурил брови и распушил бороду, обличая этим греховную человеческую гордость, после чего вновь исчез из глаз изнемогающего грешника и на этот раз, похоже, надолго, возможно, даже на несколько часов, а может, и на несколько столетий, ибо – как заметил один проницательный святой – там, где времени больше не существует, остались не деяния, а только их результаты, так сказать, голые смыслы, которые не нуждаются уже ни в прошлом, ни в будущем, так что когда отец Иов появлялся вновь, могло показаться, что он и вовсе никуда не исчезал из поля зрения, а только прикидывался исчезающим, тогда как кипящая в озере вода нисколько не менялась, а как была кипятком, так кипятком и оставалась, в чем отец Иов находил особую божественную премудрость, которая позволяла все время держать грешника в напряжении и не давать ему возможности расслабиться, помня, что ты попал в руки Вечности, в которой не было ни года, ни числа, ни месяца, ни тысячелетия, а был только этот стонавший грешник, да эта кипящая в озере вода, эта боль и искусанные губы, да еще негромкий смех отца Иова, который то исчезал за холмом, то вновь появлялся, держа перед собой открытую книжечку и время от времени бросал случайный взгляд в сторону сидящего в кипятке грешника.
5. Сны монастырской братии
Сны, между тем, снились в эту ночь не одному только отцу Иову.
Снились они и отцу Тимофею, чьи сто тридцать килограмм живого веса содрогались от храпа за стеной кельи, и отцу Ферапонту, на чьих плечах лежала в монастыре вся издательская работа, и отцу Кириллу, совсем недавно принявшему сан и оттого ходящему все еще немного задравши нос.
Снились сны и болящему головой послушнику Тихону, почти не выходившему из своей келии, которую он делил с послушником Цветковым, заставляющим, в свою очередь, страдать и всю братию, и лично наместника отца Нектария.
Цветкову тоже снились в эту ночь разные сны, но все больше такие, каким не место было в богоспасаемой келии, а разве что где-нибудь в какой-нибудь рюмочной, разливочной или закусочной. Сегодняшней ночью ему тоже снилось какое-то форменное безобразие, в котором он запряг наместника и благочинного в небольшую бричку и теперь легонько щелкал над их головами плеточкой, от чего они вздрагивали и жалобно ржали и мычали.
Снились сны и отцу Фалафелю, который был когда-то надеждой и гордостью отечественного балета, а теперь выполнял обязанности псаломщика, и хромоногому послушнику Алипию, и тоже недавно принявшему сан отцу Мануилу, который сидел когда-то в тюрьме за то, что не пожелал служить в армии, и после многих мытарств прибился к стенам этого душеспасительного монастырька.
Хоть и редко, но все же снились сны и благочинному, отцу Павлу, который прославился своим умением счета и полным равнодушием к потусторонней жизни, полагая, что в местах, где подсчитаны даже волосы, ему, Павлу, делать совершенно нечего.
Снились сны и отцу Нестору, худенькому, молчаливому, сосредоточенному армянину, никогда не выходившему за монастырские стены, которому в последнее время почему-то снилась керамическая плитка, цемент и кирпич; и послушнику Афанасию, который еще не знал, что скоро с него сорвут подрясник и изгонят из стен монастыря перед лицом всей братии и под злобное шипение отца наместника.
Снились они и отцу Маркеллу, состоявшему много лет келейником отца Нектария и лишь заступничеством владыки Евсевия избавившемуся от келейных мучений и возведенному в иерейский сан.
Снились сны и отцу Александру, вечному эконому, чья жизнь была целиком посвящена размышлениям, где взять денег для того, чтобы накормить голодных насельников, размышлениям тем более актуальным, что сам наместник денег на пропитание не давал, вероятно, памятуя евангельскую заповедь не заботиться о завтрашнем дне и присовокупив к этой заповеди еще одну, из которой следовало, что настоящему монаху не стоит заботиться и о дне настоящем.
Если уж говорить о снах, то следовало бы отметить, что какие-то особенные сны снились послушнику Корнилию, который начинал вдруг посреди ночи, во сне, негромко, но проникновенно молиться, а потом забирал все выше и выше, упоминая в своих молитвах и себя, и поименно всю братию, и своих родных, а также своих друзей, знакомых и близких, распаляясь в молитвенном экстазе все больше и больше и не обращая внимания ни на окрики сокелейников, ни на швыряние в него различных вещей, ни даже на тычки и затрещины и поливание холодной водой, которые позволил себе разбуженный молитвенным рвением обыкновенно чрезвычайно кроткий отец Фалафель.
Вот так они и двигались, все эти сны, то сплетаясь, то, наоборот, расплетаясь, делаясь то тусклее, то ярче, то угасая совсем, чтобы в следующее мгновение вспыхнуть ярким пламенем, от которого слепило глаза и долго разлетались в разные стороны искры, наводя на мысль о праздничном фейерверке.
Между тем, дошла очередь видеть сны и до наместника, отца Нектария. В эту ночь приснился ему такой же, как у отца Иова, большой плакат во всю стену, с которым обычно ходят в провинции на Первомай. На плакате был изображен сурового вида монах, который устремлял на зрителя указательный палец и глядел из-под насупленных бровей прямо в душу пронзительными и всевидящими глазами. Надпись на плакате вопрошала: «А ты уже приумножил благосостояние матери Русской Православной Церкви?»
Судя по всему, намерения этого плакатного монаха были самые серьезные.
– А я… я… – лепетал во сне отец наместник, догадываясь, кто этот суровый муж и чего он от него, отца наместника, хочет.
Тут монах на плакате открыл рот и сказал:
– Ты, может, вопроса не понял, болезный?.. Тогда прочти еще раз, коли не понял, и ответь, пока я на тебя не осерчал: а ты вот приумножил благосостояние матери Русской Православной Церкви или как?
– Нет у меня денег… Нету, нету, – тяжело перекатываясь по своему ложу, твердил наместник, отворачиваясь от пронзительных глаз монаха. – Ишь чего, денег… как будто это какие-то фантики, а не государственные казначейские билеты…
– Нету, значит, – сказал нарисованный и растиражированный монах, нависая над лежащим игуменом. – А как же счет в Сбербанке?.. Там, выходит, не деньги лежат?
– Это личные, личные, – причитал наместник, показывая куда-то в потолок. – На экстренный случай, если что вдруг стрясется… Допустим, владыка приехал или командировка…
– Что же там может еще стрястись, когда у тебя монахи по монастырю голодные ходят? – спросил монах с плаката и негромко засмеялся.
– А пускай смиряются, – сказал отец Наместник, чувствуя, как нехорошее чувство злобы к братии овладевает его сердцем. – Тут все-таки монастырь, а не какая там амбулатория.
Загадочное словечко «амбулатория», как это часто бывает во сне, вдруг превратилось в большую каменную глыбу, которая все росла и росла, грозя раздавить и игумена, и вверенный ему монастырь, а заодно уж и весь этот мир, который, ко всем его недостаткам, не мог и не умел оценить административный талант отца нашего наместника и его искреннее желание осчастливить весь мир, его, Нектария, опытом и знанием. И пока он горько сожалел об этом, мгла, окружающая пространство сна, разошлась, и наместник увидел перед собой всю монастырскую братию, которая надвигалась на него, словно грозовая туча, а у каждого в руке сверкал остро наточенный серп, который сразу навел отца Нектария на прямо-таки ужасные подозрения насчет этих сверкающих серпов, горевших в руках братии, словно поминальные свечи, и к тому же сопровождавшихся глухим молчанием, которое было страшнее всяких криков и угроз.
– Как! – вскричал изумленный донельзя наместник, не веря своим глазам. – Руку? На наместника! На предстоятеля?
– А ты не шуми, не шуми, – сказал стоящий ближе ко всем нарисованный на плакате монах. – Не шуми и смиряйся! Неча тут антиномии разводить, касатик. Давай-ка лучше скорее штаны снимай, малахольный!
И от этих страшных слов, которые все поставили на свои места, отец игумен закричал, да так, словно эти ужасные серпы уже добрались до его нежной плоти и теперь кромсали ее по всем правилам боевого искусства. И крик этот, прозвенев над монастырским двором, пронесся над улочками, закоулками и тупичками Святых гор и, наконец, взлетев над ночной землей, улетел куда-то в сторону богоспасаемого града Новоржева, переименованного, к слову сказать, когда-то императрицей Екатериной Второй из города Пусторжева в город Новоржев, что дало хороший материал для всякого рода насмешников и заядлых остроумцев, которые, ясное дело, никак не могли пройти мимо такого исключительного и редкого события.