Kitabı oku: «Кубок орла», sayfa 21
Глава 18
Эка ведь душа черная!
Марья Даниловна стала замечать, что государь охладевает к ней. Но она нисколько не опечалилась этим. За рубежом она близко сошлась со статным красавцем, Иваном Михайловичем Орловым. Дошло до того, что фрейлина – только бы удержать денщика подле себя – начала дарить ему драгоценности, принадлежавшие царице.
Екатерина догадывалась, кто обворовывает ее, но из жалости молчала.
– Тяжелая она, – шептала царица своей новой любимице, Авдотье Чернышевой. – Покудова и трогать жалко…
Гамильтон была уверена, что никто не подозревает о ее беременности, и всеми силами старалась не выдать себя. Но это никого особенно и не интересовало. Весь двор думал, говорил и жил одним – делом царевича и его споручников.
Сам Петр почти не вспоминал об арестованных. Он часто шутил, принимал у себя сановников, зарубежных послов и купчин, посещал фабрики, сам лично отбирал сукна и обувь для армии, много работал над составлением указа об устройстве новых сухопутных и речных дорог.
Только поздними вечерами, когда никто его не видел, он давал волю своему горю. Стыд, гнев и лютая боль изводили его. Сознание, что сын – «изменник», не вмещалось в мозгу, сводило с ума. Вгрызшись зубами в подушку, Петр метался на постели, задыхаясь от бессильной ярости и нетерпения.
И наконец он дождался.
Толстой сообщил из Дрездена, что разыскал царевича, и просил «безотлагательно отписать Алексею Петровичу, что он-де помилован царем и что за бегство не будет с него взыскано».
Нежное письмо, подкрепленное клятвами, было тотчас же отправлено.
Теперь, когда развязка приближалась, царь окреп духом. Больше он не вспоминал об Алексее как о сыне. Царевич стал чужим и враждебным человеком, от которого надо было как можно скорее отделаться.
Двадцать восьмого декабря 1717 года от Толстого прискакал снова гонец.
«…Я его милость, – писал дипломат, – поднадул малость, сказавши, что ежели он не вернется, то вы сами к нему изволите приехать. Весьма удручился он от сих моих слов. „Ежели, говорит, отец благословит на брак с Евфросиньей, приеду. Только пусть он не соизволит утруждаться, пусть не едет ко мне”. И я сам, суврен, так прикидываю, пошто не посулить?»
Государь тут же написал сыну, что женит его на Евфросинье, «токмо бы не томил больше сердца родительского и торопился домой».
Проходя мимо горницы Гамильтон, Петр услышал придушенные стоны.
– Недугуешь? – чуть приоткрыл он дверь.
– Животом маюсь! – вспыхнула Марья Даниловна. – Должно быть, от солонины.
– Ну, поправляйся. Я погодя загляну. Может, и полечу.
К рассвету Гамильтон разрешилась сыном. Едва отдышавшись, она зажмурилась и сунула ребенку в рот два пальца. Когда вошла служанка Марьи Даниловны, Якимовна, младенец был уже мертв.
Гамильтон поправилась быстро. От недавней замкнутости ее не осталось и следа.
Веселая, как прежде, окруженная свитой поклонников, она укатила в Москву, куда отправился уже весь двор «на торжество помазания нового князя-кесаря – Ивана Федоровича Ромодановского». Ей и в голову не приходило, что один из преображенских офицеров, так раболепно исполнявший все ее прихоти, везет с собой подробное сообщение о «душегубстве».
– Вона, подумаешь, – рассмеялся царь, пробежав глазами донос. – С Орловым нюхалась! Кто Богу не грешен да бабке не внук.
Ночью, однако, он снова перечитал сообщение и крепко задумался. «Эка ведь душа черная у бабы! Родного сына жизни лишила».
Мысли начинали двоиться. Откуда-то вынырнул Алексей – странный, обросший шерстью и маленький-маленький, с ноготок. «Что за наваждение дьявольское! – сердился царь. – Сгинь, нечистая сила!» Но царевич упрямо подвигался все ближе, исчезал и снова показывался где-нибудь в углу.
Вскочив с постели, Петр забегал по опочивальне.
Ему становилось все больше не по себе. Как будто без всякой причины вспомнился чистенький, прилизанный город Везель. Подле него – Марья Даниловна. В дальнем теремочке стонет Екатерина. Она рожает. «Господи! – молится царь. – Подарит Петрушке братца, а мне второго сынка». И вот исполняется его моление. Марья Даниловна суетится подле государя: «Диктуй, Петр Алексеевич!» Петр обнимает фрейлину и диктует: «Объявляю вам, господа Сенат, что хозяйка моя в Везеле родила солдатенка Павла… рекомендую его офицерам под команду, а солдатам в братство».
И еще видится государю мертвый Павел. Он вглядывается пристально и, пораженный внезапной догадкой, отступает к столу. Пальцы сжимают перо. На бумаге выстраиваются неровные ряды цифр.
– Так, так, – шепчет Петр. – Были я, матка и фрейлина. А Орлов приехал к нам через два месяца тринадцать дней. Вот оно что… Младенчик родился за день до того, как я в Москву уехал, – она и стонала в родильной схватке… Еще на солонину свалила…
Он снова все пересчитал и обомлел: «По всему счету, как ни прикидывай, выходит, что она от меня зачала… Орлов через два месяца тринадцать дней прибыл… Она сына моего извела! Царскую плоть погубила!»
Он ногой отворил дверь и заревел на все палаты:
– Ванька! Орлов!
Перепуганный Орлов немедля явился на крик.
– Знал?!
– Про что, ваше величество?
– Что Марья тяжела была и удумала ребенка убить?
– Ей-богу, ваше величество, впервой от вас слышу! – отступил офицер.
– Взять его!
Через час во дворец прискакал гонец с известием о прибытии царевича Алексея.
Прямо с дороги царевича, окруженного вельможами и духовенством, увезли в Кремль.
– Шпагу прочь! – сухо вместо приветствия бросил царь.
Алексей безропотно повиновался.
– А теперь пойдем, побеседуем!
Дверь распахнулась. Раздались звонкая оплеуха, пришибленный плач, злобная ругань. Потом все смолкло, и в зал вошел непривычно величественный, с высоко поднятой головой Петр.
Сидение Тайного совета было открыто тотчас же. Допрос длился двенадцать часов без перерыва и прекратился, лишь когда царевич очумел и не мог выговорить ни слова.
На третий день, когда Алексей отлежался немного, его повели в Успенский собор. Там в немой тишине он отрекся от наследства и признал наследником престола своего брата Петра Петровича.
Глава 19
Величество твое везде ясно
Гамильтон была заключена в Петропавловскую крепость. В соседней камере сидел Орлов.
Однажды утром Марья Даниловна услышала отчаянный крик:
– Царевича?! В каземат?! Не хочу! Не смеете!
А девятнадцатого июня 1718 года в крепость явился Петр. Его сопровождали Меншиков, адмирал Апраксин, князь Яков Долгорукий, генерал Бутурлин, Толстой, Шафиров и молодой офицер Румянцев104.
– Хочешь жениться? – спросил царь, входя в камеру к сыну.
– Как твоя будет воля…
Меншиков втолкнул в камеру Евфросинью. Она была в одной рубахе и босиком. Алексей бросился к ней, но Петр остановил его:
– Скор больно! Погоди малость, видишь, тяжелая она. Мы ее на дыбе от бремени освободим, тогда и пользуйся вволю.
Страх, что отец приведет в исполнение свою угрозу, заставил царевича сдаться. «Очерню… всякого очерню, про кого только ни спросит. Тем, может, заслужу помилование Евфросиньюшке».
– Все расскажу! – взмолился он. – И про Досифея, и про Лопухина… Только пощадите робеночка! Не ведите на дыбу Евфросиньюшку! Плоть мою не губите!
Слова эти прозвучали страшными напоминаниями. Петр резко повернулся к Толстому:
– Пытать девку Гамантову! Огнем жечь, покудова все не обскажет!
Чуть согнувшись и кручинно вздыхая, Петр Андреевич медленной походкой, как подобает человеку, выполняющему печальный долг, вышел из каземата.
– А мы послушаем, что он нам про Досифея и Лопухина болтать будет, – обратился государь к ближним, присаживаясь на койку. – С кого начинать будешь?
– С кого повелишь, батюшка.
– С матери велю.
Алексей оторопел и мутящимся взором уставился на отца.
– Отрекаюсь от тебя!.. – вдруг взвизгнул он. – Не родитель ты мне больше! Ты Вельзевул… Ты хочешь, чтобы я иудин грех сотворил противу матери родной?! Отрекаюсь!
– Ах, так! – встал государь. – Только опоздал малость. Ты давно мне не сын. С того дни, как восстал против меня и на корону мою зариться начал. В кнуты крамольника! А девку распутную – на дыбу!
Евфросинья не выдержала пытки и на все вопросы отвечала одним коротеньким «да».
Когда все улики были собраны, Петр вызвал к себе Толстого и со спокойной деловитостью бросил:
– Пора кончать…
Петр Андреевич немедленно отправился к Алексею. Узник лежал на койке и хрипло стонал. Толстой дал ему напиться, заботливо смочил виски, вытер с подбородка кровь.
– Как изволили почивать-с? Недужится, Алексей Петрович?
– Худо, Петр Андреевич…
– Как не худо-с… О-хо-хо-хо, грехи наши тяжкие! Вы подремите. Сон, Алексей Петрович, добрый целитель. Силушки наберетесь, оно, глядишь, легче будет… кнутики перенести-с…
– Как? Еще будете бить? – задохнулся Алексей.
– Кнутиками-с. Не беспокойтесь, на дыбу не вздернем… А кнутики – что…
Они долго смотрели друг на друга не мигая, не отрываясь. Один – как бездомный щенок, без всякой надежды скулящий под ногами безразлично проходящих людей; другой – взором убитого горем отца, не знающего, как спасти блудного сына.
– А можно без сего, – вздохнул после долгого молчания Петр Андреевич. – Жалко спинку-с… Особливо когда кровь забрызжет. Вот оно, перышко. Я и обмакну сам, зачем вам трудиться. А вы уж чирк-чирк-с.
Царевич взял перо и, почти не сознавая, что делает, принялся писать под диктовку Толстого:
«Ежели б до того дошло и цесарь бы Карл VI начал бы производить в дело, как мне обещал, вооруженной рукою доставить меня короны российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе, против кого-нибудь своего неприятеля, если бы пожелал великой суммы денег, то б я все по воле учинил».
– Теперь все-с, – душевно пожал Толстой руку узнику. – И кнутик не нужен-с…
Верховный суд был составлен из ста двадцати семи человек. В приговоре перечислялись «многие преступления» царевича, но во главу их была поставлена самая страшная вина: «намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужеземную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего».
Это дало право присудить Алексея к смертной казни.
Приговоренному «для поддержания духа» решено было отпускать ежедневно по кубку вина. Алексей выпивал кубок и тотчас же забывался в мучительном полубреду.
Так, в густом тумане, проходили его нерадостные, последние дни. Только раз, когда караульный офицер, принесший вино, шепнул, что царица Евдокия Федоровна заточена в Старо-Ладожский монастырь, а тетка Алексея, царевна Марья, бывшая любимица Софьи, отправлена в Шлиссельбургскую крепость, – в кубок упала слеза.
Каждый день открывалась и дверь, ведущая к Марье Даниловне. Толстой останавливался на пороге, вежливо снимал шляпу и шаркал ножкой. Из-за спины Петра Андреевича, обвешанный щипцами, буравами, иглами, колбочками с едкой жидкостью, железными ежиками, крюками и тисками, выглядывал равнодушный ко всему на свете кат.
– Как изволили почивать-с? – улыбался Петр Андреевич. – Иван Михайлович кланялись вам. Передать просили, что за каменья драгоценные, кои вы уворовать изволили у царицы, до сего дни признательность к вам питают-с.
Вслед за этим начинались истязания.
Гамильтон понемногу все рассказала о своей жизни при дворе. Лишь в одном она оставалась крепка:
– Не убивала ребенка! Он мертвенький родился.
Но дыба вскоре сломила ее.
Царь приказал заковать фрейлину в цепи и кормить раз в два дня.
Двадцать шестого июня 1718 года к Алексею пришли Толстой, Бутурлин и Румянцев, чтобы объявить ему о последнем его дне.
Царевич спал.
– Не лучше ли предать его смерти сонного, дабы не мучить? – тихо спросил Румянцев.
– Сонного? – возмутился Петр Андреевич. – Без молитвы принять кончину? – И тут же разбудил узника – Восстаньте, Алексей Петрович! Пора!
Царевич поднялся, испуганно уставился на вошедших:
– Куда пора? Зачем вы пришли?
– Мужайтесь, Алексей Петрович. Ваш час наступил.
Все существо приговоренного налилось вдруг безумием.
– Вон отселева! Вон!
– Не гневайтесь, – взял его за руку Толстой. – Пока живы, беречь себя надо, чтобы о Боге подумать. Ежели помолитесь, я за сие доброе дело весточкой вас доброй порадую. А весточка добрая. Батюшка простил вас…
– Про… стил?
– Да-с… Простил все прегрешения и всегда будет молиться о душеньке вашей.
– Господи! – ошалел узник от счастья. – Век буду теперь имя батюшки славословить! Петр Андреевич! Родименькие мои! Да я те…
– Простил, Алексей Петрович, – продолжал Толстой, – яко отец. Но яко монарх измен ваших и клятв нарушения… простить не может.
Он мигнул Румянцеву и поставил царевича на колени.
– Молитесь: «Господи, в руки Твои передаю дух мой…»
– Спа-си-те! – задыхаясь, вскрикнул узник. – Спа…
Через час над Санкт-Питербурхом поплыл погребальный перезвон. На стенах запестрели плакаты:
«Сего дни, двадцать шестого июния 1718 года, пополудни в шестом часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился»105.
Ночью выпустили Евфросинью и принялись за других приговоренных.
В увековечение памяти о суде над сыном и в знак «блестящей виктории» над врагами Петр повелел выбить медаль. На одной стороне ее красовался портрет государя, на другой – корона, лежащая на высокой горе у облаков; ее освещало солнце; и надпись: «Величество твое везде ясно. 1718 г. 20 декабря».
Глава 20
Не хочу быть ни саулом, ни ахавом
Начатые было переговоры о мире прервались. Подбиваемые Англией, Австрией и Пруссией, шведы резко отказались идти на уступки.
– То все Англия колобродит! – злобно догадывался царь. – Спит и видит нас побежденных, чтобы Архангельск сглотнуть. Ан подавится! Мы им покажем, кто мы такие есть…
Всю надежду Петр возлагал на регулярное войско. На его содержание он не щадил никаких денег. Но беда была в том, что денег в казне почти не оставалось.
Государь только и занимался тем, что измышлял новые способы для пополнения оскудевшей казны. Верным помощником его в этом деле был Павел Иванович Ягужинский, носивший уже звание генерал-прокурора, или, как говорил Петр, «царева ока».
Как-то Ягужинский явился к Петру необычайно возбужденный:
– Я, Петр Алексеевич, только что сказки сличал с докладами фискалов.
– И что же?
– Не страшась говорю: есть еще казна у нас, государь! Я такую конфузию губернаторам готовлю, что по углам разбегутся.
Выслушав любимца и одобрив его затею, Петр уехал с ним в Сенат. Сидение длилось до позднего вечера, а ночью государь и генерал-прокурор составили подробное руководство для ревизоров.
Через три дня во все губернии были отправлены генералы с большими отрядами штаб- и обер-офицеров. Ягужинский оказался прав: в шести только губерниях ревизорами было обнаружено 1 123 065 утаенных душ.
Царь отдал приказ:
«За военным переписчиком надлежит следовать палачу с кнутом и виселицей, дабы казнь ворам могла быть учинена немедленно».
– Не крепко ли будет? – призадумался Ягужинский.
– Ничего. Погодя Россия спасибо скажет… Так, Петр Андреевич? – повернулся государь к углубленному в бумаги Толстому.
– Не погодя, а и ныне уже имя ваше славословят, мой император.
– Ого! Он меня из суврена в императоры пожаловал…
– С той поры-с, как веленьем вашим нахожусь в действительных тайных советниках и президентах Коммерц-коллегии, а к тому же еще удостоен Андреевским кавалером, – вы в моих глазах император-с.
– А ежели я тебя еще одним титулом пожалую? – лукаво подмигнул царь, знавший, что дипломат спит и видит себя графом.
– Великим нареку-с… Как всем подданным вашим любезно.
– Ну хоть бы раз в карман за словом полез! – рассмеялся Петр.
– Всему свое место-с. Слово – в голове, в карманах – кошель да часы… Тьфу ты! – вскрикнул вдруг Толстой, выхватывая часы. – Заболтался. На допрос надо, а я…
Вместе с ним исчез и Ягужинский.
В терем вошла Екатерина.
– Сердитый или добрый?
– Могу и осерчать, коли хочешь… А?
– Значит, добрый.
Она присела к нему на колено, заискивающе поглядела в глаза.
– Просить хочу соколика моего…
– Попробуй.
– Пожалей Марью Даниловну! Не я прошу, все тебя просят: и царица Прасковья, и Апраксин, и Брюс…
Царь оттолкнул жену.
– О ком печалуешься? О детоубийце? Огнем ее пожечь!
Но царица не унималась – опустившись на колени, прильнула щекой к ноге государя.
– Для меня… На многом я ее проверяла. Друг она нам. Ну, заблудилась, согрешила. И пострадала довольно… Отпусти ее!
Петр не глядя ответил:
– Не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, которые, неразумною милостью закон Божий преступая, погибли и телом и душою.
«Худо, – подумала царица. – Если уж за Божественное принялся, значит, добра не будет». Она поднялась, молча поцеловала мужа и удалилась.
И действительно, просьба Екатерины только ускорила участь Марьи Даниловны. Утром, едва проснувшись, Петр созвал к себе сановников для суда над фрейлиной. Судьи увидели по лицу государя, какого он ждет приговора, и присудили Марью Даниловну к плахе.
Весть о скорой кончине нисколько не испугала Гамильтон. «Видела я, как возводили людей на помост, – вспоминала она, – как священники читали напутствие, как палач замахивался секирой и как в последнее мгновение объявляли о помиловании. И меня помилует Петр Алексеевич. Он пожалеет».
В день казни узница обрядилась в белое шелковое платье с черными лентами и отправилась на Троицкую площадь как на парад. Несмотря на долгое заключение и перенесенные пытки, она мало изменилась. Глядя на нее, людям не верилось, что перед ними обреченная – так необычен был ее наряд и до того радостно светилось улыбкой ее исхудалое, все еще прекрасное лицо.
Сам Петр залюбовался Марьей Даниловной и, когда она прошла мимо, подарил ее таким взглядом, что узница окончательно успокоилась. Вздохнула свободно и ее служанка, Екатерина Якимовна.
Петр Андреевич Толстой махнул рукой. Сдержанный гул толпы оборвался, сменившись настороженной тишиной, и один из секретарей напыщенно прочитал:
«Девка Марья Гамантова да баба Катерина! Петр Алексеевич, всея великие и малые и белые России самодержец, указал: за твоя, Марья, вины, что ты жила блудно и была оттого брюхата трижды; и двух робенков лекарствами из себя вытравила, а третьего родила, удавила и отбросила, в чем ты во всем с розысков винилась, – за такое твое душегубство казнить смертью.
А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем ее робенке, как она, Марья, родила и удавила, видела; и по ее прошению, что доподлинно слышал соглядатай, в подполье сидевший у Гамантовой в горнице, оного робенка с мужем своим мертвого отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась ты с нею сообщница же, – вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор, на десять лет».
Марья Даниловна слушала и безмятежно улыбалась. Толпа глядела на нее с затаенным ужасом, как на лишившуюся рассудка. Но дернувшаяся вдруг голова государя заставила осужденную съежиться: слишком хорошо научилась она по внешним приметам угадывать душевные настроения государя.
– Пощадите меня! – умоляюще протянула она руки к царю. – Даруйте жизнь!
Петр отвернулся:
– Без нарушения Божественных и государственных законов не могу я спасти тебя, Марья Даниловна, от смерти…
Сверкнул топор. Не дрогнув ни одним мускулом, государь поднял отрубленную голову, поцеловал еще теплые губы. Затем, поманив к себе вельмож и придворных дам, он принялся объяснять им строение артерий и горла.
К вечеру того же дня Орлов был выпущен из крепости и пожалован поручиком гвардии.
Глава 21
Император Петр Великий
Петру доложили, что в Балтийском море крейсирует сильная английская флотилия. Царь только усмехнулся в ответ:
– Пугнуть нас хотят… Не станет Англия встревать в наши споры со шведами.
Но чтобы проверить свои предположения, он отдал приказ бригадиру фон Монгдену двинуться в бой. Отряд напал на шведские берега, углубился на пять миль в глубь страны и смел с лица земли два города и несколько деревень. Окрыленный удачей, царь преисполнился жаждой «задать такую катавасию шведам, чтобы они без портков прибегли пардону выпрашивать».
Вскоре в Санкт-Питербурх явился шведский генерал-адъютант фон Виртенберг с сообщением о возведении на освободившийся после смерти Карла XII престол мужа королевы Ульрики-Элеоноры принца Фридриха106.
Петр встретил гостя как старого закадычного друга.
– Старый друг лучше новых двух! – обнял он генерала. – А не у нас ли со Швецией старая дружба?
Когда речь зашла о мире, царь сделал вид, что готов заплакать.
– Так и скажите брату моему, королю Фридриху: завсегда рад мириться, ежели… Европа в сие дело носа совать не будет. Так и скажите. Без Европы воевали, без нее и орлеными кубками чокнемся.
По уши обласканный, Виртенберг уехал домой. «Будет мир или не будет, – рассуждал он не без удовольствия, – а боев ждать пока нечего. Наконец-то можно передохнуть и собраться с мыслями и с силами». Но не успел генерал прибыть ко двору, как его догнала жестокая новость: князь Михайло Михайлович Голицын наголову разбил шведскую эскадру при острове Гренгам107.
Через месяц после этого события в Стокгольм как ни в чем не бывало прикатил генерал-адъютант Александр Румянцев поздравить нового короля с восшествием на престол.
Пока Румянцев гостил у врагов, русские, собрав последние силы, опустошали шведские берега.
Румянцев держался почтительно и очень скромно, однако от всяких бесед о перемирии упорно уклонялся.
– Не перемирие нужно нам, ваше королевское величество, но мир. Надо сразу кончить все свары.
И конгресс был назначен. В городок Ништадт съехались Брюс, барон Остерман, граф Лилиенштедт, барон Штремфельдт. Начался торг. Чем неподатливее были шведы, тем чаще приходили к ним донесения о победах русской армии и флота. Генералу Ласси108 был отдан приказ высадиться на шведские берега и опустошить их. Вместе с приказом генерал получил по одному ефимку на каждого солдата своей пятнадцатитысячной армии, сто бочонков вина и обоз провианта. В Ништадте вскоре узнали, что русские сожгли три городка, семьдесят девять мыз109, девятнадцать приходов и пятьсот шесть деревень. Шведы сразу стали сговорчивей. Они отстаивали уже один только Выборг, а в Лифляндии требовали лишь Пернау и остров Эзель.
– Выкиньте из головы! – резко отвечал на это Брюс. – Пернау принадлежит к Лифляндии, где нам соседа иметь вовсе не нужно. А про Выборг и думать забудьте. Самим нужен.
Наконец в Выборг, на Лисий Нос, куда недавно приехал царь, явился гонец с донесением от Брюса и Остермана.
Петр дрожащими руками схватил цидулу, хотел распечатать ее и вдруг пошатнулся. Робко, отойдя в сторонку, он сорвал печать. Ему стало вдруг нестерпимо холодно. Он забегал из угла в угол, потом кинулся к двери, задержался на мгновение и выскочил в сенцы.
Только здесь, убедившись, что вокруг никого нет, он поднес к глазам донесение.
Мир!
Не помня себя, Петр выскочил на крыльцо:
– Слышишь ли, море? Мир! Слышишь ли, зазнобушка моя? С сего дни ты – русское море! Российское! Здравствуй довеку, зазнобушка моя синеокая!
Послы сообщали:
«Итак, ваше величество, с тридцатого августа 1721 года Россия стала полной хозяйкой Эстляндии, Лифляндии, Ингерманландии и части Карелии с Выборгом».
Давно уже так не ликовала страна, как в те развеселые дни. Знакомые и незнакомые люди останавливались на улицах, обнимали друг друга, плясали.
– Слава богу, брани конец!
– Шутка ли, двадцать один год воевали…
Государь приплыл в «парадиз» на бригантине, собственноручно стреляя из пушек. У Троицкой площади ревели толпы. Впереди всех с поднятыми иконами, хоругвями, дарами и кропилами стояло все санкт-питербурхское духовенство. По приказу коменданта на улицу выкатывали бочки с вином.
Петра понесли с бригантины на руках. Он собрался что-то сказать, уже поднял для этого руку, но спазма сдавила горло. Вместо слов из груди вырвался какой-то булькающий всхлип, по щекам потекли слезы…
Двадцать второго октября после обедни мирный договор был оглашен всенародно. Отец Феофан Прокопович110, осенив себя крестом, низко поклонился на все четыре стороны, взял из рук протопресвитера Евстигнея бумагу и приступил к подробному перечислению всех дел царя, «кои сами вопиют о том, чтобы возвести Петра Алексеевича на вышние вершины славы».
После отца Феофана к государю обратился канцлер Головкин:
– Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, через которые токмо единые вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света, и тако рещи, из небытия в бытие произведены: в общество политичных народов присовокуплены; и того ради, како мы возможем за то и за настоящее исходатайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарити? Однако же да не явимся тщи в зазор всему свету: дерзаем мы именем всего Всероссийского государства подданных вашего величества всех чинов народа всеподданнейше молити, да благоволите от нас, в знак малого нашего признания толиких отческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний, титул Отца Отечества, Петра Великого, Императора Всероссийского принять.
Из собора под пушечным и трубным ливнем вельможи с императором во главе отправились в город.
У ворот собора на санях красовались кораблики. Среди них особенно выделялся воспроизведенный в малых размерах недавно спущенный на воду, величайший корабль русского флота «Миротворец». На нем несколько мальчиков-юнг по команде Петра долго проделывали всевозможные «эволюции». В заключение император взобрался на корабль и дал салют.
А утром, едва проснувшись и увидев перед собою Толстого, государь вдруг лукаво подмигнул ему:
– Что ж… А ведь неплохо бы теперь Персию к нам малость придвинуть? Чтобы за шелком не так далече купцам нашим ездить… Так мы с тобою ранее говорили?
– Чуть-чуть… Чуть-чуть-с… Потому шелк-сырец гораздо потребен нашему государству-с…
– Так не прокатиться ли нам к тем берегам?
– Самое время к теплу поближе податься… К солнышку-с!
Не успела Россия зализать страшные раны свои, как людей оглушила жестокая весть о новом походе «на восход солнца».