Kitabı oku: «Кубок орла», sayfa 6
Глава 14
Последняя надежда
Кочубеевна ни за что не хотела поверить словам приехавшего в Диканьку отца Никанора. Пытать? Ее отца? Старого, слабого человека? Нет, невозможно!
Но иеромонах передавал все с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрены рассеивались.
Весть была до того ужасна, что даже Любовь Федоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.
Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждет плаха, он нисколько не сомневался.
– Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал… И вас, сестры мои во Христе, тако ж де.
Матрена со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.
Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.
– Геть! – завопила Любовь Федоровна. – Геть, батьки родного кат!
Визг ее насмерть перепугал иеромонаха:
– Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…
Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.
– Мамо! – молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. – Мамо, ради бога, послушай меня…
Обессиленная Любовь Федоровна молчала.
– Бог еще жив, мамо! Он не попустит.
– Уже попустил.
– Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду.
– К нему? – Любовь Федоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. – К нему? – повторила она уже жалко, сквозь слезы. – А может, и правда… Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.
Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрена. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что ей пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.
Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дреме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озаренная луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цоканье, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие женщины, исходили частой трескотней гуси. Казак, сидевший подле Матрены у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы:
– Гублять птицу бисовы москали…
– Шибко шкодят? – безразлично спросила Кочубеевна.
– Ой, шкодят, панночка! Ой, змущаются над казачеством!
Казак пососал люльку, выколотил на ладонь пепел и помял его в щепотке.
– А батьку твоего с Искрой, – неожиданно прибавил он, – из Киева повезли… в местечко Борщаговку.
– Кто сказал?
– Сам бачил. А каравулу! Боже ж мой… Цела орда каравулу. И все москали, все, панночка, москали, все москали. Такочки, с цево краю, и с цего, и с цего… А впереди охвыцеры. Така сила богацька, аж тошно.
– То, дядько Грицько, не тошно, – не казака, а себя стараясь убедить, возразила Матрена. – То гетьман нарочно. Чтоб чего недоброго не зробили с батькою.
Грицько терпеть не мог, когда кто-либо ему возражал. О том же, что нужно иногда для спокойствия человека покривить душой, он и понятия не имел.
– Не зробили бы! – сплюнул он. – Москали, может, и не зробили бы, а гетьман зробит. Не он ли пытал судью? И убьет. Вот побачишь, убьет!
На рассвете Грицько направился к навесу, где стояли кони.
– Чи я ослеп? – протер он кулаками глаза. – Где же мои ластовочки?
Бестолково избегав двор, он убедился, что коней нет, и разразился такой чудовищной бранью, что Матрену взяла оторопь.
– Я найду расправу… я верну вас, ластовочки мои! – охрипнув от крика, стонал казак. – Я найду расправу на харцызов!
Но он ошибался. Никто не украл у него лошадей. Его «ластовочек» так же, как и из других дворов, увели царевы люди в военный обоз. Селяне забили тревогу и высыпали на площадь.
– Годи! Годи казакам хлупами москальскими быть!
Сход окружили солдаты. Тогда распаленные люди с голыми руками бросились на врагов. Из хат с ухватами, с топорами, горшками повыскакивали бабы и дети. Завязалось побоище, которое бог знает чьим бы еще кончилось поражением, если бы не явился поручик с приказом стрелять.
Вскоре зачинщиков увезли в город. Среди них, весь в крови, с разбитым лицом, был и Грицько.
Глава 15
По рукам
Мазепа подошел к окну и удивленно поднял плечи. Перед домом собралась толпа черного и белого духовенства.
– Чего им надо? – недовольно обратился он к Войнаровскому.
– Вас, дядя, хотят видеть.
– Вся орава?
– Нет, только выборные.
Разрешив впустить двух попов и двух монахов, гетман вышел к ним. Первым заговорил настоятель монастыря. Он начал издалека, доказывая, что «во всяком государстве, в коем народы не утратили Божьей души, духовенство гораздо полезно для властей предержащих».
Иван Степанович нервно постукивал ногой и почти не слушал. Наконец, потеряв терпение, он жестом остановил настоятеля:
– Ежели вы обедню сюда пришли служить, так ошиблись местом. Некогда мне. У меня дела по самый кадык. Ежели нужда есть, говорите про нужды.
– А про нужды глагол имеет брат Никанор, – низко поклонился настоятель.
– Какой Никанор?
– Тот самый… Каяться пришел, пан гетман. Помилуй овцу заблудшую.
Злорадная усмешка скользнула в глазах Ивана Степановича.
Отец Никанор не в пример настоятелю был краток:
– На Украине изрядно плевел, сиречь другов Василия Леонтьевича. Помилуй, пан гетман, мене и отца Святайлу. Дай обетованье, что не ввергнешь в узилище, и мы всеми сонмами духовными будем паки и паки славословить имя твое. Кочубеево ж имя будем хулить до седьмого колена.
– Что ж, – раздумчиво пожевал губами Иван Степанович. – За смирение твое – куда уж ни шло. Да будет судьей тебе Бог, а я прощаю. Иди с миром отсюда. С миром иди.
– А Святайло? – заикнулся настоятель. – Мы за двоих ратовали…
Никанор так и затрясся от возмущения:
– У гетмана дела по самый кадык, а мы его беспокоим! Не приставайте.
– Приставайте не приставайте, – твердо объявил Мазепа, – а Святайлу я не отдам. – Он заметил, какое невыгодное впечатление произвели его слова, и уже несколько мягче добавил: – Дружбе с вами рад. Дружбу закрепляю. Каждомесячно вспомоществование из казны моей тому порукой.
Нежданно-негаданно свалившаяся милость обезоружила духовенство. Никто больше не стал говорить. В конце концов, что такое Святайло? Человек. А человек от Бога. И без Его святой воли ни один волос не упадет с головы. Совсем другое дело – казна. Она от человека и не так-то легко дается в руки.
Прямо от гетмана отец Никанор отправился в ближайший храм и там, отслужив молебен «о чудесном избавлении от лютыя смерти», поставил свечу «на исход души иерея Ивана Святайлы».
До звезд перекликались в Киеве благовесты. Духовенство на все лады благословляло имена государя и гетмана. Непрестанно гремело «многая лета» и гневно звучали слова, обличавшие Кочубея. А Киев стоял пришибленный, настороженный. Не веселили его ни пляшущие перезвоны, ни молебны, ни рвущийся через открытые окна на улицу хмельной хохот московских начальных людей, пирующих у знатных панов украинских.
Кое-где за семью замками читали выпущенное гетманом во многих тысячах прелестное письмо шведского короля.
– Ой, лихо же буде!
Темными переулочками к дому Мазепы кралась Матрена. Она очень устала. Пот лил с нее. Ноги распухли от многоверстной ходьбы, ныли и саднили. Несколько раз Кочубеевна останавливалась и поворачивала назад. Глубокая вера в милость гетмана, с которой она выехала из дому, давно погасла. Она по дороге обдумала все. Перед нею раскрылся подлинный облик Ивана Степановича. Правы были родители и Искра, когда говорили, что она для Мазепы служит лишь ширмой в злых его кознях. Правда, все правда! Никогда Мазепа не был искренним с ней. В какую любовь она верила? Вечное лицемерие, игра. «Страшный старик! Как могла я не видеть твое змеиное сердце? Гетьманьшей захотелось быть. Первой панной на Украине… У-у, дурра!»
И все же встретиться надо было. В последний раз. Вывести все на чистую воду, поблагодарить. За отца, за поруганную честь. За все, за все!
Так, колеблясь, пугаясь малейшего шороха, подошла Матрена к дозорной будке. Старший сердюк вначале отказался доложить о ней гетману. Только услышав ее имя, он направился в дом и через минуту вернулся:
– Пан гетьман хворые нынче. Просили кланяться вам. А только никого не приймають.
Все складывалось так, как и следовало ожидать. Матрена молча повернулась и пошла. Один из сердюков залился ей вслед наглым смешком:
– Не тужи, дивчина! Коли гетьману больше не годишься в халявы, к нам приходи. Нас тут богацько молодесеньких да ласковых…
– Цыц! – прикрикнул старший. – Не пристало казакам надсмехаться над жиночьим горем!
Но и насмешки и участие были для Матрены уже безразличны.
Глава 16
Благо государства – прежде всего
Казнь Кочубея задержалась. Гетмана это начинало смущать: «Как бы шиворот-навыворот не пошло. Я царя хорошо знаю. Он будто спит, а одним оком добре курей бачит…»
Иван Степанович не ошибался. Государю и в самом деле было жалко погубить Кочубея. Он бы с большей охотой разделался с самим Мазепой, так как с каждым днем все сильнее верил в связь его с Карлом XII.
Но слишком крупный зверь был Иван Степанович, чтобы разделаться с ним простым росчерком пера! Как подойти к нему, когда вся украинская старшина чуть ли Богу на него не молится?
Точно оправдываясь перед собой, царь говорит своим ближним:
– Ну кто поручится, что он враг? Выполняет он все, что я ему велю, нам добро советует. За что же ополчаться против него? Жалко, что греха таить, Кочубея, да жалость жалостью, благо же государства – прежде всего.
– Благо государства – прежде всего! – единодушно подтверждали канцлер и Шафиров. – Тем паче, ваше величество, что генеральный судья человек духом слабый, даже духовенство отшатнулось от него. А гетман – сила.
Наконец скрепя сердце Петр повелел написать:
«Кочубея с товарищи казнить не инако что какою ни есть только смертью – хоть головы отсечь или повесить, все равно; о попе, который в том же приличен, соизвольте учинить по своему усмотрению…»
Получив через Голицына приказ, Иван Степанович, окруженный сердюками и русскими солдатами, немедленно поскакал к своему обозу в Борщаговку.
Кочубей спал, когда в подвал к нему неожиданно явились гетман и два московских полковника.
Лохмотья, сквозь которые виднелось покрытое синяками и ссадинами тело, сплошь поседевшая голова, смертельная желтизна лица и ввалившийся, как у древнего старца, рот Кочубея даже в холодном сердце Ивана Степановича пробудили что-то похожее на угрызение совести.
В противоположном углу, раскинув широко ноги, лежал обезмученный пытками Искра. Немигающие глаза жутко уставились в одну точку и, казалось, уже ничего не видели.
Подле Искры шевельнулась какая-то темная туша. Один из спутников Мазепы приподнял фонарь. Неверный свет лег на львиную гриву, перекинувшуюся на лицо слипшимися прядками. Туша приподнялась, и прядки поползли от щек к ушам.
Полковника передернуло:
– Как есть черви серые ходят!
В ответ прозвучал густой и тягучий, как погребальный перезвон, бас:
– Власа мои по канону отрощены, яко у Спаса и Господа моего Иисуса Христа, и, яко у пропятого на Голгофе, пропитались потом, кровью и вселенской тугой за правду нелицеприятную. За то, что глас сильный имею, за то, что не страшусь правды святой, за то, что изменника…
– А-а, Святайло пророчествует, – усмехнулся Мазепа. – Реки, отче праведный.
Неловкость, которую было почувствовал гетман, проходила. Он прикинул в уме, что перед казнью узников следует попытать. «Для москалей – пускай расскажут царю, какой я ретивый».
Повернувшись к судье, Мазепа толкнул его ногой. Кочубей вздрогнул и открыл глаза:
– Ты-ы?
Услужливый сердюк уже стоял наизготове с пучком розог в руке.
– Во имя прежней нашей дружбы, – умиленно склонил набок голову Иван Степанович, – открой всю правду.
– Чего ты хочешь?
– Не таись. Все знают, что ты в сговоре со шведами.
– Побойся Бога, Иван Степанович! С больной головы…
– Пытать!
Началось истязание. Первым впал в беспамятство Василий Леонтьевич.
Дав узникам отдышаться, Мазепа прочитал им приговор.
Весть о казни быстро пронеслась по округе. Опустели даже самые дальние деревни. Толпы людей валили в Борщаговку поглядеть на страшное человеческое измышление – плаху.
Площадь оцепили войска.
По уличкам, увешанный разноцветными лоскутками, блестящими побрякушками, ладанками и оловянными крестиками, мрачно бродил юродивый, паренек лет восемнадцати, Сашка Гробик. Его низенький лоб напряженно морщился. Видно было, что Сашка бьется над какой-то трудной загадкой. Он несколько раз подходил к помосту – солдаты беспрепятственно пропускали его, – вытягивал по-гусиному тонкую шею и обнюхивал воздух.
– Упокойничек – раз. Упокойничек – два… Упокойничек – еще раз и два, – считал он. – А гробиков нету. Сховали от меня гробики. Нету…
Это и мучило его.
Сашка ничем в жизни, кроме покойников, не интересовался. Без похорон он не знал, куда девать себя от тоски. Едва проснувшись, он обходил округу, выискивая мертвецов. И все же не всякого покойника юродивый провожал на погост. Случалось, что, постояв на дворе, он вдруг начинал плеваться и, к великому огорчению людей, убегал прочь. Когда же Сашка, дико что-то выкрикивая, нес гробовую доску, родственники мертвого чувствовали себя счастливыми.
– Слава богу, удостоил блаженненький. Быть упокойничку в Царствии Небесном.
И вот такая для юродивого незадача. Кругом только и разговоров что о покойниках, а гробов нет. Что за диво такое? От непосильного умственного напряжения у Сашки даже глаза заслезились и побагровели уши. Ни до чего не додумавшись, он вскочил на помост и заорал не своим голосом:
– Отдай!.. Гробики отдай. Сховали от Сашки гробики!
От безумного этого крика дрожь пробрала толпу.
– Горе накличет…
– Гайда к гетьману! Уломаем его гробы разрешить.
Но Иван Степанович прогнал челобитчиков.
Не чуя под собой ног, в Борщаговку бежала Матрена. Тысячи призраков гнались за ней.
«Ты! Ты! Ты! Ты батьку сгубила, гетьманьска девка! – со всех сторон обступали ее страшные рожи. – Ты!»
Она отбивалась кулаками от черной стаи, выла, умоляя пощадить ее, неистово ругалась и плакала.
Узники всходили уже на помост, когда обессилевшая Кочубеевна приплелась на площадь. И вдруг сознание вернулось к ней. «Спасу! Выклянчу! Дворовой девкой гетьмана буду. Все сделаю для него. Только пусть отдаст мне тату!»
В несколько прыжков она очутилась подле Мазепы.
Иван Степанович побагровел от злобы. «Да подавись ты со своим батькой, дура!» Он хотел приказать, чтобы ее убрали, но побоялся вызвать недовольство толпы и стоял молча. Матрена билась у его ног, надрывно плакала и что-то бессвязно лепетала.
На площадь упала мрачная тишина. Гетман чувствовал, что на него отовсюду устремляются ждущие взгляды. Московские офицеры хмурились и зло перешептывались, искоса поглядывая на гетмана.
– Я, панночка, – приложил Иван Степанович руку к груди, – я же ж всей душой был бы рад. Но я же ж государю служу! Да, государю.
Сердюк уловил едва приметный знак, поданный Мазепой, и рванулся к помосту. Когда Кочубеевна встала, все было кончено. Каты складывали в огромные ящики тела и головы казненных.
Народ молча расступался перед проходившей Матреной. Она казалась спокойной, но от этого спокойствия у людей падало сердце. Ветер перебирал растрепанные косички на простоволосой ее голове. Она приглаживала косички ладонью, вытирала руку о кофту и не торопясь шла дальше.
Вдруг она вспомнила, что на пути в Борщаговку упала и ушибла локоть. Осторожно засучив рукав, она подула на больное место, заботливо растерла его и прислушалась.
– Болит, – чуть шевельнулись сухие губы. – Ей-богу, болит… Но почему же мне не больно? Ой, как болит! А… не больно.
Она коснулась пальцем лектя, поморщилась и заплакала.
– Не боль… Ей-богу… не больно!..
Толпа не расходилась и с глубоким участием следила за каждым движением Кочубеевны.
– Во-от так идти… Ту-уда, ту-уда… – мерно и певуче тянула она. – Во-он туда. Во-он я иду. Видишь, Матрена? Во-он я иду…
Она увидела себя вдруг маленькой-маленькой девочкой. Мать держит ее за ручонку, ласково глядит ей в глаза: «Та не надо бегать, коханочка. Опять упадешь, как вчера. Помнишь, как вчера ты локоточек зашибла?»
– Да, да, локоточек, – сердечно улыбается Кочубеевна и снова засучивает рукав.
Любовь Федоровна укоризненно качает головой. Глаза у нее ласковые, улыбчатые. Так хорошо с нею идти. Всегда. Идти, идти… Одну ручку ей, другую – таточке.
Матрена остановилась на мгновение и весело рассмеялась:
– Какой ты, тату, смешной. Без головы, а мою ручку видишь… Вот тут, тату, повыше. У локоточка. Подуй, тато…
Впереди сверкает мягкой рябью пруд. Мать все крепче держит Матрену за руку, не пускает. И Василий Леонтьевич, страшный, с комком запекшейся крови вместо головы, настойчиво толкает вперед: «Иди, дочка. Иди! Иди! Слышишь?..»
– Ратуйте! Ратуйте дивчину! Ратуйте, добрые люди! – несутся вслед за ней крики. И не достигают сознания.
Глухой всплеск воды. Тело еще трепещет, еще бьется. Холодно. И дно такое топкое… Как идти по такому дну? И кто это так давит грудь?
Хочется глубоко-глубоко вздохнуть. Матрена открывает рот. Мать выпустила ее руку. Боже мой! Где же она? Где отец?
И вдруг все исчезает в тяжелой и вечной, в тяжелой и вечной мгле.
Глава 17
Святой Василий
Угадай пойди, откуда принесет нечистая сила неуловимого шведа! То он под Санкт-Питербурхом, то в Польше, то своевольничает на Литве. Только что было известно, что Карл готовится перейти Вислу и двинуться на Украину, а гонец уже сообщает о неожиданном нападении шведского генерала Любекера на «парадиз»20.
Петр немедленно забросил все дела и спешно отбыл на защиту новой столицы. Но страх за судьбу «парадиза» оказался напрасным. Государя встретил на пути президент Адмиралтейства Федор Матвеевич Апраксин21:
– Виктория, ваше царское величество!
Он в нескольких словах рассказал об одержанной над шведами победе.
У царя точно гора свалилась с плеч.
– А не врешь ли ты, граф?
Апраксин схватился за грудь.
– Как вы сказали? Иль я ослышался?
– Ты не ослышался, и я не обмолвился. С сего дни за дивную весть твою жалую тебя во все роды твои графом, Федор Матвеевич.
В тот же день они разъехались. Новый граф Апраксин – стеречь «парадиз», а Петр через Дорогобуж, Смоленск, Поречье и Витебск – на Полоцк.
Невесело встретил царя польский король Август II Саксонский.
– Вот и конец, брат мой и государь всей России. Я уже почти не король.
– Как так?
– Победил Станислав, ваше величество. Речь Посполитая готова избрать его королем, а меня хочет выгнать из Польши.
Петр сделал вид, что весть эта поразила его. Но ничего нового в словах короля для него не было. Государю отлично было известно, что Карл XII давно уже добивается польской короны для своего ставленника Станислава Лещинского.
Чтобы помешать козням шведов, московское правительство кое-что уже предприняло. Многие знатные паны, подкупленные Шафировым, изо дня в день небезуспешно восстанавливали шляхту против Карла XII. Их работа велась с тем большим рвением, что они и сами считали более выгодным союз Польши с Россией, чем со Швецией. Карл был дальний и ненадежный сосед. И если даже он сдержит когда-нибудь слово, отдаст Польше Смоленск и Киев, все равно ничего доброго из этого не выйдет. Россия соберется с силами и из-за городов этих непременно затеет смертельную распрю. Вступится ли тогда швед? В заботу ль ему, кто будет владеть Смоленском, который Петр также сулит отдать Польше на вечные времена?
Государь обнадеживающе улыбнулся Августу:
– Покудова я здравствую, брат мой, мужайтесь. Я докажу вам, что могу душу положить за други мои. А кручины наши не в сем. Кручина в том, что под Митавой стоит Левенгаупт22. А сей злодей, я так полагаю, куда как опаснее самого Карла Двенадцатого.
Внимательно слушавшие царя фельдмаршал Шереметев и генерал-майор Чемберс многозначительно переглянулись.
– Вы чего? – нахмурился Петр, перехватив этот взгляд. – Или не так?
Шереметев ответил:
– Так Карл смел, государь, но он артеям военным не обучен. Левенгаупт же все науки сии превзошел, да и не так горяч. Воистину сей злодей куда как опаснее.
Устроившись на подоконнике, Петр открыл сидение военного совета. Август ни во что не вмешивался и на вопросы отвечал неопределенным покачиванием головы. Только когда заговорили о том, что нужно разослать по королевству манифест о вступлении «братскорусской армии» в Польшу, он оживился и сам принялся за письмо.
В тот же вечер, подчиняясь решению совета, Шереметев и Чемберс двинули полки свои к Друе, а Петр со всей артиллерией отправился в Вильну. Ободренные сулящим большие выгоды манифестом, поляки тепло встретили союзников и не скупясь снабжали их изрядными обозами провианта и фуража.
Все начальники, не ожидавшие такого радушного приема, искренне огорчились. Им было бы гораздо приятнее видеть перед собой не дружелюбно настроенных людей, а врагов. Тогда можно бы без зазрения совести выполнять царев приказ «о разорении городов и весей, дабы, ежели объявится Карл, ему бы и маковой не досталось росинки». А теперь как быть? Как придраться к друзьям?
Но думай не думай, а цареву волю выполнять надо. И поэтому вначале застенчиво, потом все развязнее русские офицеры стали требовать от воеводств такие неслыханные дани, что паны ошалели. Пошли недовольство, ссоры, тяжбы. А генералы того лишь и хотели:
– Так-то вы другов приветили? Такие вы, значит, союзники?
Над Польшей пронесся всесокрушающий вихрь. Русские солдаты врывались в города как завоеватели, грабили все, что попадалось на глаза, увозили хлеб, одежду, драгоценности. Никем не сдерживаемые войска хозяйничали в усадьбах помещиков. Солдаты напяливали на себя по нескольку пар белья, по нескольку жупанов и шуб, срывали с женщин серьги, запястья и перстни, а когда кто-либо осмеливался подать голос в защиту своего добра, бесцеремонно избивали «буйного ляха» и запирали в подвал.
Петр с возмущением выслушивал жалобы помещиков.
– Да я сих азиатов моих перевешаю! Всех офицеров под суд! Да что же сие? Да вы их пушками, асмодеев23! Пушками их!
Этим взрывом негодования обычно и кончалось дело. Паны возвращались по домам, передавали русским начальникам грозные государевы приказы «не соромить короны московской», а через короткое время им снова приходилось ехать к Петру с еще более жестокими жалобами.
Вскоре воеводам стало ясно, что царь смеется над ними и сам держится на чужбине не лучше своих «азиатов».
– Те хоть костелы не трогают, – полные ненависти к «москалям», жаловались паны. – А что сам царь натворил, о том и подумать страшно!
Случилось же так: однажды Петр в сопровождении Меншикова и других ближних осматривал униатский монастырь. Монахи, вначале ворчавшие на «еретиков», помягчели.
– Экселян!24 Еншантэ!25 – восхищался Петр, любуясь росписью, мозаикой и образами, усыпанными сапфирами, рубинами, жемчугом. – Маньифик26, гром меня разрази! Одно слово – маэсте27, побей меня Бог!
Перед иконою святого Василия он даже остановился. Такой красоты и такого ослепительного сияния он никогда еще не видал. Венчик был сделан из тонких, мастерской ювелирной работы лучиков платины. Бриллианты, вделанные в них, испускали такой искристый свет, что у Петра замлело сердце.
– Словно бы в лесу стоишь, когда месяц промеж деревьев лучами играет, – мечтательно закрыл он глаза. – Эдакое великолепие! Сан дут28, от души говорю.
Меншиков, как всегда прилизанный, чистенький, в новом, с иголочки, мундире, плотно облегавшем его ловкий стан, будто в крайнем умилении достал из кармана кружевной раздушенный платочек и приложил его ко лбу:
– Воистину, государь, экселант. Гораздо я сим видением еншантэ. – И, как бы для того чтобы лучше разглядеть икону, вытянул шею так, что губы пришлись вровень цареву уху. – Добро бы, Петр Алексеевич, клад сей… того… Ну на кой ляд этакому добру в еретичном монастыре пропадать?
«Птенец» словно угадал тайные мысли Петра.
– Тише, – шепнул государь. – Я и сам так смекаю…
Меншиков незаметно толкнул царя плечом, почти не слышно, как бы одним взглядом посоветовал:
– Отойди-ка… подальше…
И, когда остался один, грубо пощелкал пальцами по венчику:
– Ишь, обрядили! Словно бы не чернец, а краля какая!
Подскочивший монах схватил Александра Даниловича за руку:
– То не русская церковь, чтоб безобразничать!
– Че-го?! – вытаращил глаза «птенец». – Да ты что же, нашу православную церковь за кружало почитаешь?.. А не хочешь ли ты, богомерзкая еретичная харя, за святотатство кулаком православным попотчеваться?
Петр, делая вид, что очень увлекся стенной росписью, отошел в самый дальний уголок храма.
Сержант и десяток солдат, караулившие у входа, насторожились.
– Слыхали, – полный благородного возмущения, крикнул Меншиков, – как ушаты церковь нашу святую поносят? – И, к ужасу присутствующих, ткнул шишом в лик святого Василия.
По храму пронесся стон. Монахи со всех сторон бросились к Александру Даниловичу.
– Антихрист! Богоотступник!
Солдаты поспешили к светлейшему на выручку. Чернецы встретили их кулаками и градом проклятий. Шум, вопли, стук падающих тел, свист, черная солдатская ругань подняли на ноги весь монастырь. Государь, как бы потрясенный событием, бестолково метался из стороны в сторону и, казалось, готов был разрыдаться. Наконец он побежал за митрополитом. В монастырь в полном вооружении явился военный отряд во главе с воеводой.
Бой прекратился.
Один из старцев с вырванной наполовину бородой подполз к образу святого Василия, проникновенно стукнулся лбом о каменный пол и воздел руки, чтобы приступить к очистительному молебствию. Но вместо этого он разразился неистовым воплем:
– Спасите! Ограбили!
Все, как один человек, воззрились на образ. Несколько мгновений длилась жуткая тишина. Потом митрополит бросился к образу и, не веря своим глазам, со всех сторон ощупал его. Сомнений не оставалось. Святой Василий был обобран дочиста.
– Что же сие? – всплеснул руками царь. – Как же так?
Он обвел всех пронизывающим взглядом. Правая щека его болезненно задергалась, по краям губ выступила пена. «Горазд лицедействовать, – не без гордости улыбнулся светлейший. – Потешь их, потешь, Петр Алексеевич».
– Не выйду отсюдова, – сдавленно, сквозь зубы, проговорил царь, придерживая подбородком запрыгавшее плечо, – пока не найду святотатца. Всех обыскать! До единого! И меня!
Александр Данилович расшаркался перед воеводой:
– Меня первого… Прошу.
– Что вы! – отступил воевода. – Кто посмеет дурно подумать о первом сановнике московского государя?
Начался обыск. Меншиков благоразумно отошел к алтарю. Монахи и солдаты проходили через внимательные руки воеводы, митрополита и самого государя, усердствовавшего больше всех.
Неожиданно по храму прокатилось эхо увесистой оплеухи. На правой ладони царя засверкали синими капельками три крошечных сапфира. Левая рука Петра цепко держала ворот солдатской шинели.
– Вяжите его!
Через минуту своды храма дрогнули от новой, еще более звонкой пощечины.
– Эге! – удивленно и гневно захрипел царь. – А и ваши монахи не святей моих молодцов.
Он подбросил на ладони горсточку изумрудов.
Митрополит хотел что-то сказать, но только покачал головой и трусливо прикусил язык.
Больше ничего не нашли. В Полоцке был объявлен трехнедельный пост. День и ночь монахи служили литии. Государь долгими часами простаивал на коленях перед ограбленной иконой и бил несчетное число поклонов. Уличенного в краже солдата приговорили к повешению. По воле Петра казнь должна была состояться в Москве, «дабы все зрели, каково жалует царь святотатцев».
Монаха митрополит не тронул.
– Знаю, что ты виноват не больше, чем я… Все знаю. Что ж делать? Надо молчать… Тронешь зверя московского, еще больше освирепеет.
Тепло распростившись с митрополитом и воеводой, Петр отправился дальше, в Гродно. Отъехав верст за сто, он приказал снять кандалы с приговоренного солдата и отпустить его на волю.
Награбленные драгоценности были тщательно переписаны и занесены в реестр Адмиралтейства. Деньги, которые предполагалось выручить от продажи их, целиком, до последнего гроша, должны были уйти на постройку пяти многопушечных кораблей и одного фрегата, которому Петр заранее присвоил имя святого Василия.