Kitabı oku: «Козлиная песнь», sayfa 6
Глава XVII. Путешествие с Асфоделиевым
Червонным золотом горели отдельные листочки на черных ветвях городских деревьев, и вдруг неожиданное тепло разлилось по городу под прозрачным голубым небом. В этом неожиданном возвращении лета мне кажется, что мои герои мнят себя частью некоего Филострата, осыпающегося вместе с последними осенними листьями, падающего вместе с домами на набережную, разрушающегося вместе с прежними людьми.
– Многим из нас мерещится прекрасный юноша, – произнес неизвестный поэт.
– Наконец-то я поймал вас. Все вы извращены, – раздался смех, – поэтому вас красивый мальчишка преследует.
Собутыльник неизвестного поэта повернул голову на бычьей шее, хлопнул круглой ладонью по коленку, улыбнулся полным лицом, поправил пенсне.
– Выпьем! – вскричал он. – Я только женщин люблю. Ни воображаемые, ни настоящие мальчишки меня не интересуют. А у женщин ручки-подушечки… Всю женщину я обсмаковать рад с макушки до пяточек.
– Вы, кажется, поэзией больше не занимаетесь? – спросил неизвестный поэт.
– Я теперь к одному издательству пристроился. Для детей программные сказки пишу, – ответил добродушный толстяк, поправляя пенсне. – Дураки за это деньги платят. Еще статейки в журналах под псевдонимом пописываю, – смакуя каждое слово, продолжал Асфоделиев. – Хвалю пролетлитературу, пишу, что ее расцвет не только будет, но уже есть. За это тоже деньги платят. Я теперь со всей пролетарской литературой на «ты», присяжным критиком считаюсь. Товарищ, еще бутылочку, – поймал он официанта за передник.
Тот лениво пошел за пивом.
– Вот бы сейчас на поплавок прокатиться… – умильно посмотрел в окно Асфоделиев.
Вышли.
Извозчик ехал шагом по Троицкой.
– Отчего вы критических статей не пишете? – спросил Асфоделиев. – Ведь это так легко.
– По глупости, – ответил неизвестный поэт, – и по лени. Я ленив, идейно ленив и принципиально непрактичен.
– Барские замашки, – усмехнулся Асфоделиев. – Барские замашки в наше время бросить надо. Да вы все идиоты какие-то! – рассердился он. – Воли у вас к жизни совсем нет. Не хотите постоять за современность, не хотите деньги получать.
Неизвестный поэт положил руки на аметист:
– Ничего вы, мой друг, не понимаете, ползающее вы животное.
– Это я ползаю! – раздражился Асфоделиев. – Это вы на мои деньги напиваетесь и чушь городите! Жестокий вы человек, как не стыдно вам ругать меня.
Асфоделиев поднял плечи, стал вбирать воздух.
– Скука, пойду смотреть «Лебединое озеро». – Поднялся неизвестный поэт, быстро простился с Асфоделиевым, хотел спрыгнуть с подножки.
– Куда вы? – спросил Асфоделиев.
– В Академический театр оперы и балета, – ответил неизвестный поэт.
– Извозчик, к Мариинскому театру! – поднялась туша в пенсне, снова села, обняла неизвестного поэта.
Извозчик направился по улице Росси.
– И я предан был стихам, – плакался Асфоделиев. – Я, может быть, более всех на свете люблю стихи, но нет во мне таланта. – Он прижал неизвестного поэта к груди. Помолчали.
– Не понимаете вы в моих стихах ничего, и никто ничего не понимает! – усмехнулся неизвестный поэт.
– Что ж, вы нечто заумное? – удивился Асфоделиев.
– Заумье бывает разное, – ответил неизвестный поэт. – Я поведу вас как-нибудь к настоящим заумникам. Вы увидете, как они из-под колпачков слов новый смысл вытягивают.
– Это не те ли зеленые юноши в парчовых колпачках с кисточками, носящие странные фамилии? – удивился Асфоделиев.
– Поэзия – это особое занятие, – ответил неизвестный поэт. – Страшное зрелище и опасное, возьмешь несколько слов, необыкновенно сопоставишь и начнешь над ними ночь сидеть, другую, третью, все над сопоставленными словами думаешь. И замечаешь: протягивается рука смысла из-под одного слова и пожимает руку, появившуюся из-под другого слова, и третье слово руку подает, и поглощает тебя совершенно новый мир, раскрывающийся за словами.
И еще долго говорил неизвестный поэт. Но извозчик уже подъезжал к Академическому театру. Неизвестный поэт выскочил из коляски, за ним поднялась туша в пенсне и расплатилась с извозчиком.
В кармане у неизвестного поэта были: куча недописанных стихотворений, необыкновенный карандаш в бархатном мешочке и монетка с головой Гелиоса, какая-то старинная книжка в пергаментном переплете, кусок пожелтевших брюссельских кружев.
В ложе, почти против сцены, сидел Кандалыкин с Наташей Голубец и с компанией. Неизвестный поэт надел очки и с достоинством поклонился, посмотрел направо: в одном ряду с ним сидел Ротиков, немного далее – Котиков, в первом ряду – Тептелкин и философ с пушистыми усами.
«Сегодня весь наш синклит собрался, – подумал он, – профсоюзный день, все мы достали бесплатные билеты от наших почитателей и знакомых».
Оркестр лениво заиграл, лениво поднялся занавес, лениво прошел первый акт.
В антракте Тептелкин трижды яростно прошелся мимо Константина Петровича Ротикова.
– Выродок, тоже ценитель искусства!
Глазки Кости Ротикова освещали румяные щеки, и крохотные жемчужные зубки смеялись.
Костя Ротиков поднялся и подошел к Тептелкину. Тептелкин, не смотря, поздоровался и прошел мимо.
В фойе Тептелкин заметил философа и неизвестного поэта, мирно беседующих на звезде паркета.
Неизвестный поэт посмотрел на Тептелкина, но Тептелкин прошел, будто бы его не заметил.
Глава XVIII. Тептелкину кажется, что за ним гонятся его друзья
Уже деревья не сохранили ни одного листка. Уже луна покрывала ложным снегом известняковые, асфальтовые панели, мостовые из досок, из восьмиугольных и четырехугольных деревянных шашек, из круглых и продолговатых черно-серых камней. Уже свет ее превращал в эфирные – тяжелые двухсотлетние здания с колоннами, с портиками, с фронтонами, с фризами. Уже во мраке вечеров, под прикрепленными к вывескам желтыми лампочками магазинов, ласкаясь или ругаясь, проплывали приапические пары, тройки и четверки по панели. Уже давно открылись зимние театры и дивертисментные театрики, и в клубах, и библиотеках, и школах привычно и неторопливо готовились к годовщине, уже полные и худые владельцы частных магазинов давно привыкли выставлять портреты вождей и украшать их посильно, уже торжество носило общенародный и непринужденный характер.
Но мои герои пытались по-прежнему усидеть в высокой башне гуманизма и оттуда созерцать и понимать эпоху. Правда, они уже не чувствовали себя героями, правда, постепенно чувство долга превращалось у них в привычку. Правда, уже давно кончились предвещания неизвестного поэта и уже Тептелкин все реже и все бесплоднее говорил о поддержке культуры. И философ все реже говорил о философии и все громче о своей юности; он больше не писал книг, ведь им все равно не суждено было появиться.
Наконец пошел настоящий снег белыми хлопьями.
Неизвестный поэт стоял с Костей Ротиковым во дворе строгановского особняка, смотрел на синий снег, слушал жужжание проводов, доносившееся с улицы.
– А, вот вы где, змеи! – ехидно прошипел Тептелкин, появляясь в воротах.
– Что с ним? – удивленно спросил Костя Ротиков, – на что он так разозлился?
Тептелкин выскочил из-под ворот и побежал, длинный, худой, рысцой, отталкиваясь от перил, по набережной Мойки.
«Что со мной? – думал он. – Что со мной?»
И спиной почувствовал, что за ним бегут друзья и пританцовывают, и притоптывают, и ручками машут, и издеваются.
«Что со всеми нами?» – прослезился он и нос к носу столкнулся с Марьей Петровной Далматовой. Мария Петровна шла в сиянии, в окружении снежных звезд, в Гостиный двор покупать туфельки. Тептелкин успокоился и пошел с ней в Гостиный двор туфельки выбирать.
– Идемте скорее, – заторопилась Муся, – скоро пять часов, скоро магазины закроют.
Гостиный двор был ярко освещен. Под аркадами из магазина в магазин Тептелкин за Марьей Петровной. Он видел высокую Петергофскую башню, видел себя, ждущего с цветами друзей. Как все было ясно тогда, как все было прекрасно! Какие мы были светлые!
Тру-ру, тру-ру.
– Ах, эти туфельки совсем не те, – стонала Марья Петровна. Тру-ру, тру-ру, из магазина в магазин бегал за ней Тептелкин, как за звездой своей.
Отстал на секунду и видит: движется, шатается неизвестный поэт навстречу.
– Вы увидите, – поднял голову неизвестный поэт, – как живет лицо, создающее нас.
Глава XIX. Междусловие
Я проснулся в комнате, выходящей ротондой на улицу. Тихо здесь, только по вчерам черт знает что происходит. То вынырнет из темноты какой-нибудь философствующий управдом с багровым носом, то пробежит похожая на волка собака, влача за собой человека. То двое прохожих, с поднятыми воротниками, остановятся у фонаря и, шатаясь, друг у друга прикурят. То вдруг благой мат осветит окрестность. То человек заснет у лестницы на собственной блевотине, как на ковре. А какой город был, какой чистый, какой праздничный! Почти не было людей. Колонны одами взлетали к стадам облаков, везде пахло травой и мятой. Во дворах щипали траву козы, бегали кролики, пели петухи.
Глава XX. Появление фигуры
Вот я и закутался в китайский халат. Вот рассматриваю коллекцию безвкусицы. Вот держу палку с аметистом.
Как долго тянется время! Еще книжные лавки закрыты. Может быть, пока заняться нумизматикой или почитать трактат о связи опьянения с поэзией.
Завтра я приглашу моих героев на ужин. Я угощу их вином, зарытым в семнадцатом году мною во дворе под большой липой.
И снова я засыпаю, и во сне мне является неизвестный поэт, показывает на свою книжку, которую я держу в руках.
– Никто не подозревает, что эта книга возникла из сопоставления слов. Это не противоречит тому, что в детстве перед каждым художником нечто носится. Это основная антиномия (противоречие). Художнику нечто задано вне языка, но он, раскидывая слова и сопоставляя их, создает, а затем познает свою душу. Таким образом в юности моей, сопоставляя слова, я познал вселенную и целый мир возник для меня в языке и поднялся от языка. И оказалось, что этот поднявшийся от языка мир совпал удивительным образом с действительностью. Но пора, пора…
И я просыпаюсь. Сейчас уже одиннадцать часов. Книжные лавки открыты, из районных библиотек туда свезли книги. Может быть, мне попадется Дант в одном из первых изданий или хотя бы энциклопедический словарь Бейля…
– Милости просим, милости просим, – запел книжник. – Вас уже три дня не было видно. Вот у нас книги для вас; не угодно ли – по лесенке.
– А эти шагающие римляне, рассуждающие греки, воркующие итальянцы? Нет ли у вас случайно Филострата «Жизнь Аполлона Тианского»?
– Выбирайте, выбирайте.
– А не дорого?
– Дешево, совсем дешево.
– А где у вас археология?
– Направо по лесенке. Позвольте, подставлю.
– У вас прекрасные экземпляры.
– Заботимся, заботимся, чтоб угодить покупателям.
– А давно у вас не был Тептелкин? высокого роста, почти прозрачный, с палкой японской.
– Как же, как же, знаю. Не заходил давно.
– А дама в шляпе с перьями?
– Вчера после обеда была.
– А высокий молодой человек?
– Интересующийся рисунками? третьего дня был.
– А не спрашивал ли молодой человек с голубыми глазами, со вздернутым носиком, книжек Заэвфратского?
Ночь. Внизу бело-синие снега, вверху звездно-синее небо.
Вино в бутылках я расставил на столе.
Первый пришел Тептелкин, пошел осматривать мои книги.
– Все мы любим книги, – сказал он тихо. – Филологическое образование и интересы – это то, что нас отличает от новых людей.
Я пригласил моего героя сесть.
Через час все мои герои собрались, и мы сели за стол.
– Знаете, – обратился я к неизвестному поэту, – я за вами и за Тептелкиным как-то следил ночью.
– Вы за нами всегда духовно следите, – прервал он и посмотрел на меня.
– Мы в Риме, – начал он. – Несомненно в Риме и в опьянении, я это чувствовал, и слова мне по ночам это говорят.
Он поднял апуллийский ритон.
– За Юлию Домну! – наклонил он голову и, стоя, выпил.
Ротиков элегантно поднялся:
– За утонченное искусство! Котиков подпрыгнул:
– За литературную науку!
Троицын прослезился:
– За милую Францию!
Тептелкин поднял кубок времен Возрождения. Все смолкло.
– Пью за гибель XV века, – прохрипел он, растопырил пальцы и выронил кубок.
Я роздал моим героям гравюры Пиранези. Все погрузились в скорбь. Только Екатерина Ивановна не понимала.
– Что вы такие печальные, – вскрикивала она, – что вы такие невеселые!
Печь сверкала, выбрасывала искры. Я и мои герои сидели на ковре перед ней полукругом. Ротиков встал.
– Начнемте круговую новеллу, – предложил он.
Я поднялся, зажег свечу.
– Начните, – сказал я.
– Меня с детства поражала, – сев в кресло, начал он, – безвкусица. Я уверен, что она имеет свои законы, свой стиль. Однажды мне сообщили, что одна бывшая тайная советница продает обстановку своей комнаты. Я поспешил. Вообразите бывшую курительную комнату в чиновничьем доме, турецкий диван, целый набор пепельниц, в виде раковин, ладоней, листочков, то на высоких, то на низких столиках, пуфы, неизвестно для чего оставшийся письменный стол. Стены, украшенные изображениями актрис парижских театров легкого жанра. Поклонившись, я вошел. На диване очаровательное создание пело и играло на гитаре. Его пышные синеватые прошлого века юбки, обшитые золотыми пчелами, его ноги в тупых атласных туфельках! «Вы удивительная тайная советница», – сказал я поклонившись. «О нет, – засмеялось оно, – я юноша!» И указало мне глазами на пуф рядом с диваном. «Вам не холодно?» – спросило оно и, не дожидаясь ответа, закутало меня в кашемировую шаль.
Опустив голову, оно стало рассматривать книжку с говорящими цветами: «Время прелестной Нана, дамы с камелиями, отошло, – прервало оно молчание и расправило свои пышные волосы. – Вы пытаетесь, – сказало оно, – возродить то ушедшее, легкомысленное и беспечное время».
Неизвестный поэт сел в кресло:
– Оно все же было девушкой. Погруженное в снежную петербургскую ночь, оно провело свою раннюю юность на панели. Серебристые дома, лихачей, скрипачей в кафе и английскую военную песенку оно любило.
Неизвестный поэт улыбнулся, поднялся с кресла и подошел к огню.
Троицын сел в кресло, продолжал:
– Посмотрев на меня, оно раскрыло веер. Оно родилось недалеко от Киева в небольшом имении.
Троицын уступил место, Котиков важно сел в кресло:
– А по вечерам мать «оно» говорила о Париже, об Елисейских полях и о кабриолетах, и 16-ти лет оно убежало в Петербург с балетным артистом. Оно любило Петербург как северный Париж.
Тептелкин встрепенулся.
– Петербург – центр гуманизма, – прервал он рассказ с места.
– Он центр эллинизма, – перебил неизвестный поэт. Костя Ротиков перевернулся на ковре.
– Как интересно, – захлопала в ладоши Екатерина Ивановна, – какой получается фантастический рассказ!
Философ взял скрипку, сел в кресло и, вместо того чтобы продолжать рассказ, задумался на минуту. Затем встал, заиграл кафешантанный мотив, отбивая такт ногой.
Тептелкин, ужасаясь, раскрыл и без того огромные глаза свои и протянул руки к философу.
«Не надо, не надо», – казалось, говорили руки.
И вдруг выбежал из комнаты и уткнулся лицом в кровать мою.
А философ, не замечая происшедшего, уже играл чистую, прекрасную мелодию, и круглое, с пушистыми усами, лицо его было многозначительно и печально.
Я подошел к зеркалу. Свечи догорали. В зеркале видны были мои герои, сидящие полукругом, и соседняя комната, и стоящий в ней у окна Тептелкин, сморкающийся и смотрящий на нас.
Я поднял занавеси.
Наступило уже темное утро. Уже слышались фабричные гудки. И я вижу, как мои герои бледнеют и один за другим исчезают.
Глава XXI. Мучения
Вернувшись домой, Тептелкин открыл резную шкатулку, вынул статуэтку пятнадцатого века, поставил ее на сундучок; оказывается, сундучок служил постаментом.
– Избавь меня от искушения, дай мне силу видеть мир прекрасным, – склонил он голову, а когда он поднял лицо, показалось ему, что не Елены Ставрогиной лицо у статуэтки, а Марьи Петровны Далматовой.
Всю ночь пробыл в задумчивости Тептелкин.
Уже кенарь пел в комнате Сладкопевцевой, уже Сладкопевцева, вернувшись с дружеской пирушки, искала воды попить. Уже шлепали ее туфли по комнатам, а Тептелкин все следил образ уходящего мира, когда он был юн, совершенно юн.
К утру гуманизм померк, и только образ Марии Петровны сиял и вел Тептелкина в дремучем лесу жизни.
К вечеру Тептелкин сидел у стола и испытывал некое мучение. Он вспомнил, что некоторые великие люди воздержались.
«Как же я, – думал Тептелкин, – поддамся соблазну и женюсь? А может быть, природа совсем не для того меня создала. Женюсь – и ослабеет моя память, исчезнут дивные и неясные грезы, исчезнут эти ясные утренние часы и спокойные ночи. Рядом со мной будет стареть женщина, и я замечу, что я старею. Да, трудный вопрос, – заходил Тептелкин по комнате. – А может быть, я не в силах буду жениться, может быть, я не мужчина. Может быть, тело у меня несозревшее. Что ж, женюсь, а потом ужас…»
Ему стало страшно, он машинально открыл дверь, но никто не вошел.
Тептелкин налил холодного чаю, выпил залпом.
«А может быть, вся моя мужская сила в ум перешла. Как быть, как быть? – закрыл он дверь. – Жениться хочу, а, может быть, тело мое не хочет. Но некоторые очень поздно созревают. Может быть, и я созрею когда-нибудь».
Еще быстрее заходил Тептелкин в темноте по комнате.
Внизу, в разрушенном подвале, работники варили мыло. Сквозь щели пола пробивался едкий пар. На улице за запертыми воротами дворник, на тумбе, читал «Тарзана», поднося книжку, к глазам.
И тут-то появилась в комнате Тептелкина необыкновенная двадцатитрехлетняя девушка – Марья Петровна Далматова; в соломенной шляпке, казалось, она срывала цветы с красного дощатого пола, протягивала их Тептелкину. Тептелкин склонялся, подносил их к носу, набожно целовал. Затем она начала плясать, и Тептелкин услышал необыкновенные голоса и увидал, что у ней в руках дрожит стебелек и наливается бутон, распускается голубой цветок.
– О, как развращен мой мозг, – заходил Тептелкин по комнате.
В это время дежурный дворник докончил читать «Тарзана», походил перед домом, снова сел на тумбу и задремал… Тептелкин появился в окне.
«Какие звезды, – подумал он. – И под таким звездным небом мне мерещатся такие гадости. Наверно, я самый скверный человек в мире».
Тептелкин вышел из дому. Окна домов изнутри освещены то резким, то сентиментальным, то безразличным светом. Тептелкин судорожно идет в своем осеннем пальто. В эту ночь испытает он, мужчина ли он или нет, и может ли он жениться, вступить в брак с Марьей Петровной Далматовой. Тептелкин идет, торопясь, от улицы Лассаля к Октябрьскому вокзалу. Иногда он посреди панели останавливается на мгновенье, иногда обгоняет прохожих и делает то, что он никогда до сих пор не делал, – заглядывает под шляпки.
Он ищет самую уродливую, чтоб не могло быть и речи о любви. Он останавливается, ему предлагают услуги почти дети, с похабным выражением глаз, со скверной улыбочкой, с утрированными ребяческими движениями.
Он врастает в землю перед ними, и они, источив свое красноречие, покрывают его словами и спешат вдаль. Иногда Тептелкина обгоняет существо на стоптанных каблуках, с отсутствием румян на щеках, с невообразимо желтым горностаем вокруг шеи и, стараясь сохранить ушедшее достоинство, шепчет:
– Первые ворота направо.
Наконец он видит то, что ему надо было. Из пивной, недалеко от Лиговки, выходит женщина – широкая, крепкокостная, крупнозубая.
– Вы в Бога веруете? – обращается к ней Тептелкин.
– Конечно, верую! – женщина осеняет себя крестным знамением.
– Идемте, идемте, – энергично Тептелкин тащит ее вниз по Невскому.
– Меньше чем за три рубля не пойду! – угрюмо осматривая фигуру Тептелкина, заявляет она.
– Это все равно, это безразлично, – утверждает Тептелкин и тащит ее за рукав по Невскому.
– Куда ты тащишь меня? Я близко живу. А ты черт знает куда меня тащишь.
Останавливается женщина и выдергивает руку.
– Потом, потом, я пойду к вам, но сначала вы должны поклясться.
– Да что ты, пьян, что ли, какой клятвы тебе еще нужно?
И она с удивлением, почти с испугом уставилась в вибрирующее лицо Тептелкина.
– Все зависит от этой ночи, – не слыша, шептал Тептелкин. – Вся дальнейшая жизнь моя зависит от этой ночи! Жениться хочу, – стонало в Тептелкине. – Жениться! Испытание сегодня, на перекрестке я, на ужасном. Если я окажусь мужчиной, я женюсь на Марье Петровне, если нет – то евнухом, ужасным евнухом от науки буду!
– Да что ты шепчешь! – вскрикивает женщина. – Долго мы стоять на улице будем?
– Идемте, идемте, – заспешил Тептелкин, – идемте.
– Да ты, кажется, к собору меня ведешь? – раскрыла желтые глаза женщина.
Но Тептелкин уже тащил ее к стене, где мерцала икона.
– Поклянитесь, что вы не заражены, – остановился он перед иконой. – Поклянитесь! – провизжал он.
– Ах ты бес! – рассердилась женщина и, качая юбкой, скрылась в пролете.
Марья Петровна сидела в своей комнате с кисейными занавесками за столиком и гадала на картах. За окном была ночь, за спиной на стене карточка.
Вокруг стула, на котором сидела она, ходила кошка Золушка.
Марья Петровна кончила гадать и погрузилась в давно закрытую студию пения времен военного коммунизма. Не мечтала ли она стать великолепной певицей! Вот стоит она у рояля и поет, а там восторженная публика, двери ломятся от публики, стены раздвигаются от публики, подносят Марье Петровне конфеты, цветы и дорогие вещи. Задумалась, оперлась на локоть Марья Петровна и погрузилась в недавно оконченный университет с его аркадами, коридорами, с многочисленными аудиториями, с профессорами и студентами. Не мечтала ли она стать ученой женщиной, писать книги о литературе, говорить в кругу профессоров, внимательно слушающих?
Уже на улице пусто, и только милиционеры, аккуратно одетые, пересвистываются, а затем ходят по парам и беседуют.
Марья Петровна гадает на картах: кем она будет. Она видит Тептелкина, он стоит внизу, жалкий, озябший, смотрит на освещенное окно комнаты, где сидит она и гадает.
– Влюблен, конечно, влюблен! – Ей становится тепло и уютно.
Шелестят листья, летают летучие мыши, она и Тептелкин идут к морю, садятся на камне. Под серебряной луной, встав, она поет, как настоящая певица, приехавшая из-за границы на гастроли, а Тептелкин сидит и смотрит на море, слушает.
Она взглянула в окно: стоит ли Тептелкин? Стоит.
Кажется ей – ясное утро. Тептелкин сидит, работает, она стоит, гладит крахмальное белье для него. Взглянула Марья Петровна в окно: стоит ли Тептелкин? Стоит.
И показалось ей, что у него глаза жалобные.
«Но как же со свадьбой?» Вернувшись, он сел на постели глубокой ночью. Одеяло лежало на полу, седеющие волосы стояли дыбом. Стена мерцала от лунного блеска. Вся комната была пронизана луной. «Если я честный человек, то я должен жениться на Марье Петровне Далматовой. Ведь нельзя девушку целый год водить за нос».
Он встал в рубашке; рубашка была длиннее спереди, короче сзади. Достал свечку из комода, зажег и ждал, когда же она разгорится. Наконец свеча просияла звездой.
«Надо отвлечься», – подумал он. Закутался в одеяло, сел к столу, стал сличать Пушкина с Андрэ Шенье.
Читал он и невольно отвлекся от сличения: тихие деревья, покрытые желтыми, красноватыми листьями, рябили над его головой. Марья Петрович сидела внизу. Вдали колыхалось море, и пел ветер.
К утру мерещился Тептелкину сад тишайший. Солнце внутри церквей, монахи, сморкающиеся в руку, олеандры цветущие, нежное, розовое море, кашляющие, как чахоточные при пробуждении, колокола, виноградная лоза, еще покрытая росой, и чаёк на блюдечке, и хрюканье валяющихся свиней за оградой. И казалось ему, что он верит в чертей и в искушенье. Хотел бы он уйти отсюда, сесть на высокую, величественную гору и смотреть на весь мир и наслаждаться. И казалось ему, что его там обязательно обступят бесы, а он отвернется и отринет – «не хочу, – скажет он, – идти с вами, не вашей я породы, всю жизнь с вами боролся». И взыграют и закричат ему бесы: «Эх ты, вечный юноша!» И еще увидел Тептелкин, будто впереди бесов выступал неизвестный поэт, а с ним рядом, по бокам, извивались – Костя Ротиков и Миша Котиков.
– Исчезните, проклятые! – вскочив, затопал Тептелкин: на столе кофе и хлеб с маслом, а у кровати стоит хозяйка.
– Во сне стонали вы, а утро-то какое! Действительно, над геранью, стоявшей на подоконнике, виднелось, ослепляющее прозрачностью, зимнее небо.
– Вы юноша, совсем юноша, – помолчав, вздохнула хозяйка. – Несмотря на то, что седеете. Сейчас, когда я уйду, должно быть, опять вскочите, достанете с полки книжку и начнете восторгаться.
И шмыгнула в дверь, прошуршав платьем, как змея хвостом.