Kitabı oku: «Труды и дни Свистонова», sayfa 4
И сообщил об этом Наденьке как о величайшем событии своей жизни.
– Наденька, – сказал важно, беря ее за руку – Я в таком восхищении. Наш друг Свистонов меня обессмертил! Он написал обо мне роман. По слухам – замечательный. Говорят, со времени символистов не появлялось подобного романа. А написан он стилем исключительным, и охватывает он целую эпоху.
– Но ведь вы собирались писать вместе?
– Я ленив, Наденька, ничего не вышло.
Наденька посмотрела на Ивана Ивановича. Она уважала его, считала его лицом умнейшим.
– Ну и хорошо, Иван Иванович, – сказала она ласково. – Я так, так рада, что вы довольны. Андрей Николаевич мне часто говорил, что он вас очень любит, что вы человек исключительно интересный.
– Я чувствую себя именинником в некотором роде. Идемте на Неву, Наденька, гулять. Идемте, купимте торт и отпразднуем это событие. Милая Наденька, – продолжал Куку, – скоро, скоро мы отпразднуем нашу свадьбу. Будут только ваши подруги и мои друзья. Но пока не говорите никому. Мы разошлем карточки – такая-то и такой-‹то› просят вас пожаловать на имеющее быть в Детском Селе в соборе святой Софии…
Письмо Леночки из Старой Руссы Свистонову.
«Дорогое мое солнышко! Как подвигается твой новый роман? Много ли тебе приходится над ним работать? Не переутомляйся. Спи по ночам и ешь как следует.
Как твой поляк, граф и грузин? Достал ли ты нужные материалы? Я читала в газетах, что твой роман скоро появится.
Ты просил меня написать, что я помню о Лизе из «Дворянского гнезда». Ну и ленив же ты, мое золотце. Это я шучу, Андрюшенька! Я понимаю, тебе нужно узнать, что запоминается от ее образа. Я после обеда завела разговор. Пишу тебе в лицах:
Пожилая дама, худенькая, 48 лет, длинноносенькая:
Лиза любила уединяться. Читать Священное Писание. Любила очень природу, птичек. Мечтать любила. Подруг у нее не было. В детстве большое влияние имела на нее няня. Считала за грех, что она полюбила Лаврецкого, женатого, считала себя виновной.
Педагогичка, 26 лет:
Дочь помещика. Очень смутный образ. Сад. Она уходит в монастырь, потому что она полюбила Лаврецкого. Няня вместо сказок ей читала жития святых мучеников. Рано ее будила, водила по церквам.
Местный критик:
Абсолютно не помню ничего. Я так давно читал, что ничего не осталось.
Местный донжуан:
Я помню, как Лаврецкий стоит на лестнице. Солнце светит сквозь волосы Лизы. Помню, она гуляет со стариком. Помню открытки. Он сидит она стоит с удочкой.
Вот все, что я могла собрать для тебя, Андрюшенька, сегодня. Вообрази, какая здесь скука. Говорят только о своих болезнях и сколько мужья зарабатывают. Целую тебя крепко».
Сидя на фоне давно не раскрываемых книг, начал писать следующую главу Свистонов. Работалось хорошо, дышалось свободно. Свистонов любил цветы, и фиалки стояли на столе в большом граненом стакане. Свистонову писалось сегодня так, как никогда еще не писалось. Весь город вставал перед ним, и в воображаемом городе двигались, пели, разговаривали, женились и выходили замуж его герои и героини. Свистонов чувствовал себя в пустоте или, скорее, в театре, в полутемной ложе, сидящим в роли молодого, элегантного, романтически настроенного зрителя. В этот момент он в высшей степени любил своих героев. Светлыми они казались ему. И ритм, который он в себе чувствовал, и неутолимое желание гармонического отражались и на выборе, и на порядке слов, ложившихся на бумагу.
Раздался стук, и очарование спало. «Кто бы это мог быть? – подумал раздраженно Свистонов. – Пожалуй, не стоит открывать. Вечно помешают». И он прислушался.
Стук повторился. «Черт знает что, – прошептал Свистонов. – Даже поработать не дадут. Все равно больше писать не смогу». И, закрыв папку, отпер дверь. На пороге стоял Куку.
– Простите, Андрей Николаевич, – произнес Куку, – что я так неожиданно к вам ворвался. Но знаете – дела. Предсвадебная горячка.
– Пожалуйста, пожалуйста, – ответил Свистонов и помог раздеться Куку.
– Ну, что у вас новенького? – спросил Куку – Как пишется? Я слышал, у вас дивно роман получается.
Свистонов возился с рукописью.
– Еще далеко до конца, – ответил он.
– А нельзя ли было бы хоть отрывки? Говорят – я уже в нем.
– Что вы, помилуйте, Иван Иванович, – ответил Свистонов.
– А мне говорили, что я, – и Куку, важный и полный, заволновался от огорчения. – Да нет же, Андрей Николаевич, ведь не может этого быть, – помолчав, сказал он. – По старой дружбе прочтите.
Свистонов счел малодушием отказаться. Он сел в пестрое кресло, взял рукопись, начал читать свой роман.
По мере чтения лицо Куку принимало все более восторженное и удивленное выражение.
– Какой стиль! – качал он головой, – какая глубина! Андрей Николаевич, мог ли я думать, что вы так развернетесь.
Свистонов продолжал читать. Вот уже появился Кукуреку, и побледнел Куку. В кресло опустился и, раскрыв рот, до конца выслушал.
– Андрей Николаевич, да ведь это…
Иван Иванович после чтения бледный вышел на улицу. Он думал о том, что теперь он, совсем голый и беззащитный, противостоит смеющемуся над ним миру. Страх был на лице Ивана Ивановича и блуждала рассеянная извиняющаяся улыбка. Палимый и удрученный своим образом, он боялся встретиться со знакомыми. Ему казалось, что все уже ясно видят его ничтожество, что ему никто не поклонится, что отвернутся и пройдут, нарочно весело разговаривая со своим спутником, женой или подругой. Появились слезы на глазах Ивана Ивановича. Снедаемый внутренним плачем по самому себе, он прислонился и видел, как Свистонов идет куда-то.
Не вышел из своего огромного дома вечером, как обычно, Куку и не зашел к Наденьке, чтобы вместе пойти погулять, провести вечерок, а заперся в своей комнате. Не знал, что ему делать. Убить ему хотелось Свистонова, который отнял у него жизнь, и, почти плача, он видел, как он бьет Свистонова сначала по одной щеке, потом по другой, как выбивает все зубы ему, как выкалывает глаза и по улицам тело волочит. Вспомнил Куку, что это невозможно, что он, Куку, человек культурный, заплакал и решил письмо написать. Но вспомнил, что и письмо за него уже написал Кукуреку, и вдруг мысль о Наденьке прорезала его сердце. Он представил ее читающей свистоновский роман, увидел, как она, увлеченная ритмом, начинает улыбаться над своим женихом, как она начинает смеяться и презирать его.
И в соседней комнате запел голос арию няни из «Евгения Онегина». Застучал кулаком в стену Куку, и все смолкло. Наступила страшная тишина, и раздались шаги и голос: «Не мешайте людям заниматься». Солидный и толстый, Куку сидел за столом и все думал о том, что другой человек за него прожил жизнь его, прожил жалко и презренно, и что теперь ему, Куку, нечего делать, что теперь и ему самому уже неинтересна Наденька, что он и сам больше не любит ее и не может на ней жениться, что это было бы повторением, уже невыносимым прохождением одной и той же жизни, что даже если Свистонов и разорвет свою рукопись, то все же он, Куку, свою жизнь знает, что безвозвратно погибло самоуважение в нем, что жизнь потеряла для него всю привлекательность.
И все же утром пошел к Свистонову Куку. Решил хоть от знакомых скрыть себя, слезно умолял Свистонова разорвать рукопись.
– Что ж, прикажете на колени перед вами стать? – кричал Куку. – Если вы честный человек, то вы должны порвать рукопись. Посмеяться так над человеком, всеми уважаемым. Да если б мы в другое время жили, то не избежать бы вам моих секундантов! Но теперь, черт знает что, – прошептал он, закрывая лицо руками, и Свистонов почувствовал, что не человек уже стоит перед ним, а нечто вроде трупа.
– Умоляю вас, Андрей Николаевич, дайте мне, я уничтожу вашу рукопись…
– Иван Иванович, – отвечал Свистонов, – ведь это не вас я вывел в литературу, не вашу душу. Ведь душу-то нельзя вывести. Правда, я взял некоторые детали…
Но Куку не дал договорить Свистонову. Куку бросился к столу и хотел схватить листы бумаги. Свистонов, боясь, что погибнет его мир, и желая отвлечь Куку, спросил:
– Как поживает Надежда Николаевна?
Обезумевшее лицо со сжатыми кулаками подошло к Свистонову.
– Вы – не человек, вы получеловек. Вы – гадина! Вы больше меня знаете, что с Надеждой Николаевной.
Со сжатыми кулаками Куку прошелся по комнате.
Становилось душно. Свистонов распахнул окно и заметил, что во дворе уже возвращаются а службы, беседуют. «Опоздал, – подумал он, – придется завтра отнести к машинистке». Куку не уходил. Куку обдумывал, сидел в кресле.
Свистонов размышлял о том, что, пожалуй, некоторые эпизоды, так сильно взволновавшие Куку, можно было бы изменить, что и раньше приставали, но никогда… не было такой боли.
– Мне пора, – криво улыбнулся Свистонов стоял, пока одевался Куку.
Они вышли вместе. Свистонов нес рукопись. Куку поглядывал на рукопись и молчал. Он боролся с желанием вырвать рукопись и убежать. Не сказав друг другу ни слова, на перекрестке они разошлись.
Куку не приходил, не писал. Наступили томительные дни для Наденьки. Она входила в дом-город, но не заставала Ивана Ивановича. Радостный и солидный, он не протягивал ей рук при встрече. Его бас не раздавался. Иногда со двора она видела свет в его окне, поднималась и тщетно звонила.
Иван Иванович спустился в настоящий ад. Образ Кукуреку стоял перед ним во всей своей нелепости и глупости. Правда, он, Иван Иванович, больше не ездил по пригородам. Правда, он сбрил баки, и переменил костюм, и переехал в другую часть города, но там Иван Иванович почувствовал самое ужасное, что, собственно, он стал другим человеком, что все, что было в нем, у него похищено, что остались в нем и при нем только грязь, озлобленность, подозрение и недоверие к себе.
Физически он изменился. Он похудел, губы у него поджались, лицо приняло озлобленное, брезгливое выражение.
Став получеловеком, Иван Иванович принялся искать новую судьбу.
Решив, что Свистонов вообще посмеялся над уважением к великим людям, Куку стал презирать великих людей. Теперь он говорил старым своим знакомым не о том, что не следует сидеть на диване Достоевского с самодовольством, а о том, что вообще не следует хранить диваны Достоевского, пушкинские реликвии и тому подобное, что все это надо сжечь как сеющее вредные мысли и вызывающее вредные желания.
Он принял смех Свистонова над фанфаронствующей любовью за смех вообще над любовью и стал говорить, что любви нет, что есть только соприкосновение эпидерм.
Боясь встретиться со старыми знакомыми, он решил переехать в другой город.
Совершив духовное убийство, Свистонов был спокоен.
«Это произошло согласно определенным законам, – думал он. – Куку был ненастоящий человек. Я поступил безнравственно, воспользовавшись им для моего романа. Во всяком случае, не следовало ему читать до окончательной отделки, до возведения его в тип. Он верил в меня, в мою дружбу. Поступок мой неэтичен, но Куку неожиданно явился ко мне на квартиру, у меня не было выхода. Это было все же невольное убийство».
Глава четвертая. Советский Калиостро
Психачев жил на набережной Большой Невки в небольшом деревянном домике, откуда он ездил по всей России. Домик был тих и удивительно прозрачен. Тихий садик перед ним, тихая и безлюдная набережная.
В отдалении небольшой кооператив с пыльными окнами и чайная.
Никто не знал, что здесь живет советский Калиостро.
Цветы в желтеньких горшочках стояли на окнах. Самозваный доктор философии гулял по саду и обдумывал план новой авантюры – гипнотического сеанса в Волхове.
Все знают Волхов, где дома стоят как бы на курьих ножках, где завклубом в день именин своей жены устраивает в клубе танцульки.
Куда приезжают фокусники раз в два года. Настоящих же актеров никогда не видел Волхов.
Добряк-циник гулял по саду и обдумывал. В комнате его дочери горела лампочка под розовым с букетами абажуром. Отец подошел к окну и заглянул. «Милое дитя, – подумал он, – ложится спать. Она не знает, как ее отцу тяжело достается его хлеб».
Советскому Калиостро было грустно в этот вечер.
По набережной спешил одинокий прохожий.
Прохожий чиркнул спичку и осветил вынутую из кармана бумажку.
Психачев узнал Свистонова и вышел за калитку.
– Вы ко мне? – спросил он.
– Нет, не к вам, – ответил Свистонов. – Я к вам завтра зайду. Сегодня я спешу в другой дом.
– Обманете, – махнул рукой Психачев.
– Однако у вас воняет, – сказал Свистонов, входя на следующий день и осматривая комнату. – Неужели вы никогда не раздеваетесь и сапог не снимаете? На этом диване вы спите? Ну и одеяльце у вас! Ух, устал я за сегодняшний день, уважаемый Владимир Евгеньевич!
Свистонов взял со стола карточку.
– А это вы ребенком?
– Будьте как дома, осматривайте.
– А в переписку свою дадите заглянуть? Письма к вам, от вас письма – все это очень интересно. Можно открыть? – спросил Свистонов, подходя к шкафу.
– Так, фрак, изъеденный молью… и цилиндр, должно быть, у вас сохранился? А где семейный альбом? – спросил Свистонов.
Хозяин удалился и принес альбом с лаковой крышкой. Гость перелистывал, рассматривал фотографические карточки, – мечтал. Психачев стоял у стола, подперев кулаками голову.
– Познакомьте меня с вашей семьей, – сказал Свистонов.
– Нет, этого никак нельзя… – зарумянился Владимир Евгеньевич.
– Папа, папа, тебя спрашивает графиня, – вбежала его четырнадцатилетняя дочь.
– Сейчас, Маша, – засуетился Психачев и нырнул в дверь.
– Познакомимтесь, – подошел Свистонов к подростку. Маша сделала книксен.
– Вы, должно быть, учитесь в трудовой школе? – спросил Свистонов, отпуская ее ручку.
– Нет, папа меня не пускает.
Свистонов смотрел на ее щупленькую и нарядную фигурку. Психачев вбежал.
– Уйди, уйди, Маша!
Дочь кокетливо посмотрела на Свистонова.
– Уйди, я тебе говорю.
Маша ушла. Но через минуту она опять вбежала.
– Папа, князь пришел.
– Ради бога, простите. – И взяв Машу за руку, снова нырнул Психачев в двери. Портьеры сомкнулись. Свистонов курил и ждал. Он бросил взгляд на корешки пыльных, заплесневелых книг. И стал читать названия.
– Что это вас все титулованные посещают?
– Это случайно, – сконфузившись, ответил Психачев.
– Ну ладно. Что же вы намерены мне рассказать?
– Вас интересует, кто с кем живет?
– Признаться, мало.
– Что же вас интересует?
– Ваши наблюдения за последние годы. Ваши чувства и мысли. Скажите, зачем вы стремились охаять науку?
– Я считал это оригинальным.
– Вы, конечно, в юности писали стихи?
– О триппере.
– Весело!
– Очень весело.
– Папа, папа, мама зовет, – раздался голос из-за двери.
– Сейчас, деточка.
Свистонов подошел к полке. Развернул Блока на закладке:
Уж не мечтать о нежности, о славе,
Все миновалось, молодость прошла!
Свистонова душил хохот. Он подошел к окну. Психачев внизу возвращался из кооператива с булкой.
У Психачева в комнате стояла библиотека по оккультизму, масонству, волшебству. Но Свистонов понимал, что Психачев не верит ни в оккультизм, ни в масонство, ни в магию.
Все люди любят рассматривать. Девушкам и женщинам нравится погрезить над модными журналами, инженеру – умилиться над изобретением заграничного двигателя, старичку – поплакать над фотографической карточкой умерших детей.
Психачев, покачивая головой, перелистывал изображения мандрагор, похожих на старцев, талисманов с солнцем, луной, Марсом, геомантических деревьев, таблицы сефиротов, изображения демонов, коренастого Азазелла, ведущего козла, мефистофелеподобного Габорима, летящего на змее, крылатого, с огромными глазами, слегка костлявого Астарота.
В юности Психачев хотел быть соблазнителем. В 1908-12 годах носил он даже белое платье и на голове черную бархатную шапочку с красным пером. Родные считали это причудой богатого человека.
Приятные ночи в молодости провел Психачев за трактатами об истинном способе заключать пакты с духами. Мечтательные ночи.
Среди обывателей он слыл за мистика. В молодости Психачеву это очень нравилось. Да и теперь нравилось, когда на него смотрели боязливо. Про него ходили слухи, что он иерофант какого-то таинственного ордена, что он поднялся по всем ступеням и наверху остановился. Он говорил, что он по происхождению фессалийский грек, а, как известно, Фессалия славилась своими чарами.
Действительно, в одной из комнаток его дома висели портреты екатерининского и александровского времен, гречанок и греков в париках и кафтанах, стояло перламутровое Распятие под стеклянным колпаком из-под часов, и был семейный альбом 30-х годов с акварелями, стихами, виньетками и греческая Библия с фамилиями Рали, Хари, Маразли.
Свистонов, осмотрев квартиру, полюбил советского Калиостро. «Как грустна его жизнь! – подумал он. – Что ему дает его слава советского Калиостро, когда он сам знает, что он самозванец, что он совсем не грек и не прорицатель, а просто Владимир Евгеньевич Психачев. Пусть даже римский папа присылает ему свое благословение ежегодно. Он-то ведь не верит в римского папу».
Сидя в спальне, под старинными портретами, хозяин и гость курили, пили водочку, заедали помидорами.
Психачев говорил о своем ордене. Свистонов, с наслаждением затягиваясь, курил и выпускал из ноздрей дым. Свистонов видел ночь Психачева, потому что в жизни каждого человека бывает великая ночь сомнения, за которой следуют победа или поражение. Ночь, которая может длиться месяцы и годы.
И вот эту-то ночь под шум речей Психачева пытался восстановить Свистонов. Тогда Психачев был молод, и листья по-другому шумели, и птицы иначе пели. Он верил, что ему удастся сорвать блестящий покров с мира, что он нечто вроде дьявола. Он ехал верхом на черном жеребце впереди кавалькады. Молодежь угощалась конфетами, подхлестывая лошадей, весело шутила.
Сердце Свистонова сжалось.
Собственно, не следует умалять труды и дни Свистонова. Его жизнь состояла не только в подслушивании разговоров, в охоте за людьми, но и в чрезвычайной зараженности ими, в известном духовном соучастии в их жизни. Поэтому, когда умирали его герои, нечто умирало и в Свистонове, когда отрекались они, известную долю отречения переживал и Свистонов. Кроме того, как ни странно на первый взгляд, Свистонов верил в магическую глубину слова.
Психачев, заметив, как побледнел Свистонов, подумал, что произвел сильное впечатление на гостя.
– Психачев-Рали-Хари-Маразли! – насмешливо прервал молчание Свистонов, – расскажите, как вы заключили пакт с дьяволом? Вы очень интересный человек, я охотно возьму вас в свой роман, – продолжал Свистонов.
Хозяин тихой квартиры совершенно ободрился Сладостная, торжественная, восхитительная музыка раздалась вокруг него и мало-помалу становилась все громче и громче, так что казалось, гармонические звуки ее наполняют всю комнату, и льются за окно в небольшой палисадник, и достигают стены соседнего дома. Подобную музыку слышат женихи и невесты, если они очень молоды и очень любят друг друга.
Психачев поднялся с кресла, выпрямился.
– Чтобы заключить пакт с одним из главных духов, я отправился, срезал новым ножом, еще не бывшим в употреблении, палочку дикого орешника, начертил в отдаленном месте треугольник, поставил две свечи, встал сам в треугольник и произнес великое обращение:
«Император Люцифер, господин всех духов непокорных, будь благосклонен к моему призыву…» Свистонов улыбнулся.
– Владимир Евгеньевич, я не о таком пакте вас спрашиваю, о внутреннем пакте.
– То есть как? – спросил Психачев.
– О мгновении, когда вы почувствовали, что потеряли волю, и поняли, что вы погибли, что вы – самозванец.
Музыка смолкла. Перед Психачевым сидел человек, пил водку и острил над ним. Психачеву стало все вдруг как-то противно, и он сам показался себе каким-то неинтересным. Но через минуту он заволновался.
– То есть как, что я – самозванец? – спросил он – Значит, вы не верите, что я доктор философии? – У хозяина лицо стало злым и недоброжелательным.
– Ах, нет, – ответил гость вежливо, – я совсем о другом. Вы называете себя мистиком. А может быть, вы совсем не мистик. Вы говорите: «Я – идеалист», а может быть, вы совсем не идеалист.
Владимир Евгеньевич поморщился.
– Или, может быть, твердя всем и каждому, хотя и с усмешкой, что вы мистик, вы верите, что вы им станете на самом деле? Это я для романа, – продолжал гость, улыбаясь. – Вы не сердитесь. Ведь мне вас надо испытать. Я ведь все шучу.
Лицо у Психачева просветлело, и глаза засияли.
Свистонов смотрел на этого человека, говорящего о гимнософистах, о жрецах Изиды, об элевсинских таинствах, о школе Пифагора и, по-видимому, мало обо всем этом знающего. Во всяком случае, меньше, чем можно было бы знать.
– Хорошо? – спросил хозяин. – Нравится вам у меня?
– Очень нравится, – ответил Свистонов. – У вас сидишь, точно у подвижника, – и голос Свистонова стал мечтательным.
А Психачев старался говорить так, чтобы Свистонову стало совершенно ясно, что говоривший принадлежит к сильному и тайному обществу.
Хозяин, в общем, был милый человек. Май он называл адармапагон, июнь – хардат, июль – терма, август – медерме, а свой дом – элевзисом. Свою же фамилию он иногда подписывал цифрами так:
15, 18, 4, 10, 5, 12, 19, 10, 5, 8, 7, 7.
И делал росчерк.
Правда, получалось несколько длинно, зато вместо «психа» выходило «Псиша»; но в более тайных бумагах писал особыми иероглифами и называл себя Мефистофелем.
О чем говорили в этот вечер гость и хозяин, читателю знать не надо, но только на пороге они жарко расцеловались, и гость скрылся в ночной темноте, а хозяин долго восторженно смотрел ему вслед, а затем со свечой поднялся наверх.
И видно было, что всю ночь Психачев не спал, что по комнате ходила из угла в угол его тень, что он что-то обдумывал. Затем он сел к столу и покрыл бумагу цифрами.
А Свистонов шел в тумане и думал о том, что бы было, если б они оба верили в существование злых могуществ.
В назначенное время, вечером, как можно позже, был впущен новициант Свистонов в слабо освещенную комнату. Из-за занавески доносился голос Психачева. На большом столе посредине комнаты лежал обнаженный меч, большая граненая лампада освещала всю картину тихим светом.
Голос Психачева из-за занавески спросил Свистонова:
– Упорствуете ли вы в желании своем – быть принятым? После утвердительного ответа Свистонова голос Психачева послал вновь принимаемого размышлять в комнату вовсе темную.
Снова будучи призван, Свистонов увидел Психачева у стола с мечом в руке. Вопросы следовали за вопросами. Наконец, последовало:
– Желание ваше справедливо. Именем светлейшего ордена, от которого я заимствую власть свою и силу, и именем всех членов оного обещаю вам покровительство, правосудие и помощь.
Здесь Психачев поднял меч – Свистонов застил, что меч не очень старый, – и приставил острие к груди Свистонова, продолжая с пафосом:
– Но если ты будешь изменником, если сделаешься клятвопреступником, то знай…
Потом, положив меч на стол, Психачев начал читать молитву, которую Свистонов повторил за ним. Затем Свистонов произнес клятву.
– Поздравляю, – сказал Психачев.
И они сошли вниз и отправились в чайную.
Психачев под руку плавно ввел Свистонова в свое общество. Это все уже не совсем молодые женщины. Ноздри Свистонова неприятно защекотал запах духов. На глаза его неприятно подействовали изломанные томные движения. Некоторые курили надушенные папиросы, другие рассуждали о вещах возвышенных, могут или не могут летать столы.
Введенный Психачевым неизвестный этим неизвестным женщинам Свистонов, сделав общий поклон, остановился. Хозяйка дома подошла к Свистонову и сказала:
– Вы – друг Психачева, значит, вы и наш друг. Свистонов любезно улыбнулся.
– Позвольте, я вас представлю. – И беря инициативу в свои руки, Психачев, переходя от одной дамы к другой, представлял Свистонова.
Свистонову они напоминали животных. Одна – козочку, другая – лошадку, третья – собачку. Он чувствовал непобедимую антипатию, но лицо его выражало почтительную нежность.
– Вы – беллетрист, Андрей Николаевич? Мы невыразимо любим все искусства. Нам Владимир Евгеньевич недавно говорил о вас!
Свистонову оставалось только поклониться.
И чтобы не было молчания, чтобы дать гостю отдохнуть, хозяйка подошла к Психачеву и попросила его исполнить обещание и сыграть каждой ее лейтмотив.
Психачев согласился.
Свистонов посмотрел на хозяйку. Он прочел ней эгоизм, искусный и любезный, которым характеризуются люди, находящиеся под влиянием Меркурия, как говорил Психачев, которые умеют свои пороки заставить служить своим интересам. Она была мужественна и хитра.
Психачев сыграл ей соответствующую пьесу.
«Несомненно, – подумал Свистонов, – Психачев обладает даром импровизации, прекрасной памятью, знает старых мастеров, может контрапунктировать неожиданно чудные темы и удивлять».
Поочередно Психачев сыграл всем дамам их лейтмотивы. Слушательницы пребывали неподвижны от наслаждения. Психачев победно посмотрел на Свистонова.
– Я для вас играл, – сказал он шепотом. – Специально для вас!
Свистонов сжал ему локоть…
– Мы сегодня вроде ипостасей Орфея. Вы – слово, я – музыка, – сиял Психачев.
– Да, – мнимовосторженно подтвердил Свистонов.
Психачев чувствовал в обществе дам себя роковым человеком.
– Наше молчание сказало вам больше, чем сказали бы наши аплодисменты, – подошла к стоящим у рояля мужчинам хозяйка.
Завязался общий разговор о музыке и о душах.
Разговор перешел на недавнее пребывание Психачева в Италии. Психачев вынул статуэтку треликой Гекаты, стал всем показывать.
– Носик-то какой, – говорил он. – Обратите внимание – круглый и, бог знает, настоящий ли. Я купил ее в Неаполе, и теперь она всюду со мной. – Он снова спрятал ее в карман. – Поближе к сердцу, – сказал он и мило посмотрел на Свистонова.
– Рассказывать ли вам об Изиде? – спросил он.
Он сел поближе к сидевшим полукругом дамам.
– Очень интересно, просим!
– Изида – герметическое божество. Длинные волосы падают волнами на ее божественную шею. На ее голове диск, блестящий, как зеркало, или между двух извивающихся змей.
Психачев показал, как извиваются змеи.
– Она держит систр в своей правой руке. На левой – висит золотой сосуд. У этой богини дыхание ароматнее, чем аравийские благоухания.
– Все это я испытал.
Психачев постарался придать своим глазам загадочность. Он остановил их. Он встал с кресла, руки его поднялись в ритуальном жесте.
– Она – природа, мать всех вещей, владычица стихий, начало веков, царица душ. – Психачев побледнел. – В таинственном молчании темной ночи ты движешь нами и бездушными предметами. Я понял, что судьба насытилась моими долгими и тяжелыми мучениями.
– Вот ты тихо подходишь ко мне, прозрачное виденье, в своем изменяющемся платье. Вот полную луну и звезды, и цветы, и фрукты вижу я!
Психачев умолк.
И вдруг в углу комнаты раздался женский писклявый голос:
– Я тронулась твоими мольбами, Психачев. Я – праматерь всего в природе, владычица стихий…
Головы всех повернулись. Это говорил Свистонов… Но Психачев нашелся.
– Вы прогнали видение, – сказал он.
Ночь прошла незаметно. Психачев определял цвета дамских душ. У Марьи Дмитриевны оказалась душа голубая, у Надежды Ивановны – розовая, у Екатерины Борисовны – розовая, переходящая в лиловую, а у хозяйки дома – серебряная с черными точками.
– Вот так-то мы и проводим время, – сказал Психачев, прощаясь со Свистоновым на набережной в утренних лучах солнца. – Как по-вашему, ничего?
– Великолепно! – ответил Свистонов, – совершенно фантастически!
Между тем приказчик Яблочкин, которого Психачев назвал Катоном, по наущению Психачева составлял свой портрет.
Он писал, кто и кем были его бабушка и дедушка, отец и мать, кто ему враги, какие у него друзья, какие у него доходы, и копался в своей душе.
С воодушевлением новый Катон стал читать плутарховского Катона, врученного ему мнимым иерофантом. Всюду перед Яблочкиным вставали вопросы, и на полях книги он ставил вопросительные знаки.
Он жил на шестом этаже, и город лежал под его ногами. Вечерние и утренние зори освещали его комнату. Он вставал пораньше, ложился попозднее, читал и с каждой зарей чувствовал себя умнее и умнее.
Свистонов встретился с Катоном у Психачева. Иерофант, сидя под старинными портретами, объяснял своему ученику цифровой алфавит.
Свистонов с собранием историй, удивительных и достопамятных, сидел в другом кресле и выписывал на листок бумаги нужную ему страницу… «la nuict de ce iour venuё, le sorcier meine son compagnon par certaines montagnes & vallèes, qu'il n'aoit oncques veuёs, & luy sembla qu'en peu de temps ils aouyent fait beaucoup de chemin. Puis entrant en un champ tout enuironné de montagnes, il vid grand nombre, d'hommes & de femmes qui s'amassoyent là, & vindrent tous à luy, ménans grand' feste..»10
Свистонов стал раздумывать. Что будет со всеми этими женщинами и мужчинами, когда они прочтут его книгу? Сейчас они радостно и празднично выходят ему навстречу, а тогда, быть может, раздастся смутный шум голосов, оскорбленных самолюбий, обманутой дружбы, осмеянных мечтаний.
Яблочкин писал:
12,11,10, 9,8, 7, 6,
А, Б, Ц, Д, Е, Ф, Г.
Свистонов, как тень, сидел у окна.
Психачев заботился о своем здоровье. Всюду расставлены были банки, стаканы, чашки с простоквашей, в которых чернели мухи, а на потрескавшемся подоконнике лежали и дозревали помидоры.
– Сердце твое должно быть чисто, – говорил Психачев Яблочкину, – и дух твой должен пылать божественным огнем. Шаг, который ты делаешь, – важнейший шаг в твоей жизни. Произведя тебя в кавалеры, ожидаем от тебя благородных, великих, достойных этого титула подвигов.
И почувствовал Яблочкин, что он приобщился тайне, а когда он вышел, весь мир для него повернулся по-новому. Как-то иначе город загорелся. Предстали по-новому люди, почувствовал, что ему надо работать над самоусовершенствованием и над просвещением других людей.
Свистонов угадывал, что происходит с Яблочкиным, ему было жаль разбивать его мечту, погрузить его снова в бесцельное существование, доводить до его сознания фигуру Психачева. Он знал, что Яблочкин обязательно прочтет его книгу, книгу ближайшего друга Психачева.
«Ну, ладно, будь что будет. Психачев мне необходим для моего романа», – решил Свистонов и, устроившись поудобнее в комнате Психачева, в психачевском кресле, стал переносить Психачева в книгу.
Хозяин перетирал реликвии. Говорил об Яблочкине, строил планы. Нева замерзала, скоро по ней на лыжах будут кататься красноармейцы. Скоро будет устроен каток, и под звуки вальса в отгороженном пространстве завальсирует молодежь.
Свистонов посмотрел на Психачева. «Бедняга, – подумал он, – сам напросился».
– Дружище, – сказал он, – не согреть ли чайку, что-то прохладно становится?
– Хотите, печку затоплю? – спросил хозяин.
– А это совсем хорошо бы было, – ответил гость. – Мы превосходно проведем время. Пусть снег за окном. Мы будем сидеть в тепле и холе.