Kitabı oku: «Арвеарт. Верона и Лээст. Том I», sayfa 3
– Я знаю. Выглядит непривычно, но сейчас меня это устраивает.
Лучший иртарский виски был оценён по достоинству. Когда Виргарт – детальным образом – обрисовал путешествие, своё появление в Центре и встречу с экдором Таердом и затем приступил к тем сценам, что касались Вероны, Гренара и отбора бумаг для Коаскиерса, Эртебран, внимательно слушавший, помрачнел и спросил:
– Он влюблён в неё?
– Влюблён, – подтвердил шестикурсник, – и не скрывает этого.
– Она отвечает взаимностью?
– Нет, экдор, я не думаю. Но она к нему что-то испытывает. Что-то по части жалости. Но в хорошем смысле, мне кажется. Она его уважает, ценит его, как учителя, но если бы что-то было, я бы сразу это почувствовал.
– А он?
– А он, если честно, с трудом себя контролирует. Но это неудивительно. Если бы вы её видели…
Лээст, прервав его жестом, встал из кресла, прошёлся по комнате, продолжая всё так же хмуриться, потом произнёс: «Всё ясно», – причём с такой интонацией, что Марвенсен дрогнул внутренне, и продолжил прямым вопросом:
– Она написала мне что-нибудь?
Виргарт раскрыл чемоданчик и достал конверт – канцелярский, обклеенный скотчем для верности и подписанный резким почерком, лишённым какой-либо вычурности: «Л. Эртебрану, проректору».
– Вот, экдор Эртебран, пожалуйста…
Лээст кивнул:
– Спасибо. Остальное расскажешь завтра. Сейчас тебе надо выспаться. И загляни на кухню. Шеф-повар тебе оставил сэндвичи в холодильнике.
Марвенсен поклонился и, захватив свою сумку, вышел из «восемнадцатой», что числилась за проректором, а сам он вернулся в кресло, извлёк на свет фотографии и стал изучать их по очереди: первую – ту, где Верона ещё в годовалом возрасте и на руках у матери; вторую – где ей четыре и она только-что проснулась – румяная и взлохмаченная; третью – где ей уже восемь и она сидит на крылечке вместе с дворняжкой Бубой; четвёртую – вновь с Режиной, где они вдвоём отмечают, судя по тортику с цифрой, – веронино десятилетие; пятую – чёрно-белую, где Верона – двенадцатилетняя: рваные джинсы, чёлка и замызганный бинт на запястье; шестую – где ей четырнадцать: та же чёлка, та же ухмылка, но красота её – дивная – проступает со всей отчётливостью; седьмую – где ей пятнадцать и она наконец улыбается, обернувшись на зов фотографа; восьмую – где ей шестнадцать и она достаёт из кастрюли спагетти зубчатой ложечкой; девятую – где она в школе, сидит на причале – лодочном, и смотрит на солнце – закатное; и последнюю – изумительную – где она под дождём, промокшая, в коротком шёлковом платьице, ловит ртом дождевые капли, высоко запрокинув голову.
Ознакомившись с фотографиями, Лээст какое-то время перебирал их задумчиво, подолгу глядя на каждую и приходя к той мысли, что её красота – немыслимая – превосходит его ожидания, после чего разложил их на кожаной ручке кресла, взял в руки письмо – большое, осознавая с отчётливостью, что Гренар, с его влюблённостью, способен пойти на крайнее, и минуту провёл в размышлениях: «Нет, письмо подождёт, – решил он. – Там происходит что-то. Я физически это чувствую…»
* * *
Верона простилась со зрителями, завершив своё выступление, быстро прошла в гримёрную, закрылась надёжным образом и начала раздеваться, чтобы сменить одежду – джинсы и чёрную кофточку – на пышное бальное платье, сшитое к этому вечеру. Оставшись в белье – открытом – бюстгальтере без бретелек и стрингах, отделанных кружевом, она присела у зеркала, подкрасила губы розовым и уже собралась наряжаться, как именно в ту секунду на неё вдруг повеяло холодом. Следом она ощутила чьё-то рядом с собой присутствие. Застыв в состоянии шока – близком, по сути, к обморочному, она прошептала: «Кто здесь?» – и осознала тут же: «Виргарт уже в Коаскиерсе и он передал фотографии…» Лицо её запылало – запылало просто неистово. Подхватив своё платье – оброненное, и воскликнув: «Экдор, простите меня!» – она начала одеваться, но запуталась в юбках с оборками. Тут в дверь постучали – резко, и послышался голос директора: «Ты там?! Открой мне, пожалуйста!»
– Нет! – закричала Верона.
Гренар повысил голос:
– Открой! Я тебе приказываю!
Стук превратился в грохот. Кое-как разобравшись с платьем, она отворила в ужасе, поскольку крючок – погнувшись – и так уже не выдерживал, метнулась к трюмо в простенке и застыла – лицом к директору. Гренар – отнюдь не трезвый, пивший с прошлого вечера, ворвался вовнутрь помещения, обхватил её грубым образом, заявил: «Ты – моя! Понятно тебе?!» – и рванул ей платье – от выреза, срывая его вместе с лифчиком. Узрев её грудь – обнажившуюся, он обезумел полностью:
– Эртебран тебя не получит! Ты останешься здесь! Мы поженимся!
Верона, не в состоянии как-либо сконцентрироваться, не в силах сопротивляться на суггестическом уровне, защитила себя иначе, выкрикнув:
– Прекратите! Эртебран сейчас здесь! Опомнитесь!
Ардевир отшатнулся в сторону. Присутствие постороннего – на тонком астральном уровне, теперь уже подтверждённое его собственными рецепторами, сразу же отрезвило его. Он задрожал – затрясся, попятился прочь – уничтоженный, наткнулся спиной на ширму, пошатнулся, едва не падая, и прохрипел:
– Поверь мне… у вас ничего не получится… там семёрки… законодательство…
Верона не отреагировала – вербально, во всяком случае. Секунд пять тянулось молчание. Гренар – вспотевший, бледный – попытался сказать: «Прости меня…» – но, видя её выражение – ненависти, отвращения, гнева – теперь прорвавшегося, мотнул головой и зажмурился, готовый принять наказание – любое – какое последует, вплоть до стирания памяти.
– Уйдите, – сказала Верона. – Уйдите, экдор. Всё кончено.
– Я просто хочу уберечь тебя!..
Верона села у зеркала и закрыла лицо ладонями, понимая, что если проректор известит о случившемся Таерда, Гренара ждёт наказание – лишение всех привилегий, условное заключение и, возможно, ссылка в провинцию – на работу в тяжёлых условиях. Так протекла минута. Верона сидела, не двигаясь. Ардевир в два шага подошёл к ней, наклонился, обнял с осторожностью, поцеловал её в голову и, прошептав: «Будь счастлива», – покинул грмёрную комнату. Верона, когда он вышел, отняла от лица ладони и какое-то время смотрела на своё отражение в зеркале, виня себя – не за прошлое, а теперь скорее за будущее, после чего, поднявшись, сняла бюстгальтер – разорванный, стащила платье – испорченное, натянула джинсы и кофточку, вытерла нос салфетками и произнесла:
– Пощадите его. Я просто была обязана сделать ему суггестию, но я ничего не сделала. Я его пожалела. Я сама ему это позволила…
Через час с небольшим по времени, завершив свои сборы – поспешные, она, по внутренней связи, отправила сообщение:
– «Экдор Ардевир, простите. Вы были моим учителем, самым любимым учителем, и Вы навсегда им останетесь. Мне больно прощаться с Вами, но я смогу с этим справиться. И Вы с этим тоже справитесь. Берегите себя, пожалуйста».
Эртебран, отследив визуально, как она, с чемоданом и сумками, садится в такси у школы, вернулся обратно в Коаскиерс, точнее – в себя в Коаскиерсе, и разразился ругательством: «Скотина! Проклятый выродок! Опоздай я минут на десять, он бы точно тебя изнасиловал!» Затем, подлив себе виски, он взглянул на её фотографии, на письмо, что было отложено, и добавил в сердцах:
– Смеёшься?! «Пожалела делать суггестию»! Делай всем подряд, не раздумывая!
На часах уже было утро.
«Экдор Эртебран, Вы знаете, я просто не в состоянии передать Вам, что я испытываю… Слов для этого мне недостаточно…»
Прочитав эту фразу – открытую, полную детской восторженности, Эртебран вздохнул, успокаиваясь, снял с себя галстук, туфли, устроился поудобнее, глотнул свой иртарский виски – подарок Гиварда Таерда, и углубился в чтение:
«… Вы даже не представляете, насколько я благодарна Вам – и за то, что Вы меня приняли, и за то, что Вы написали мне, и за то, что Вы беспокоитесь… Я, если честно, не верила, что из этой моей затеи – с Дриваром, с Элоном, с чернилами, хоть что-нибудь да получится. (Простите за многоточия. У меня так всегда выходит, когда я пишу кому-то и хочу, чтобы мысль продолжили).
Виргарт сказал сегодня, когда мы встретились вечером… мы с ним летали на Ястребе… Нет, это я спросила… спросила о Вашем возрасте… (Простите меня, пожалуйста). Он сказал, что Вы очень молоды. Что Вам сорок шесть будет осенью. И ещё он сказал при этом, что Вы – «человек науки, лишённый малейших слабостей».
А портрет Ваш… его, по всей видимости, выкрали Ваши поклонницы (или поклонницы Гразда), так как в «Тысяча лет Коаскиерсу» он почему-то отсутствует. Поэтому я не знаю, каким Вас теперь представить. Раньше Вы мне представлялись примерно таким, как Эйнштейн. (Полагаю, что Вы о нём слышали). А теперь единственный образ, который приходит мне в голову, когда я пытаюсь представить Вас (молодым и «без всяких слабостей») – это образ экдора Смита… иртарского Наблюдателя (хотя мы поначалу думали, что он – психолог из клиники). Но это звучит запутанно. Лучше я расскажу по-порядку, потому что Вы сами сказали, что хотите узнать досконально, как всё происходило, когда я была ещё маленькой.
Первое, что я помню – как мы с мамой идём по берегу – по песку с голубыми волнами. Она ведёт меня за руку. Моя мама – просто красавица. Изумительная красавица. Хотя впрочем, что я рассказываю? Вы же видите на фотографии… Она и сейчас такая. Она совсем не меняется, словно ей лет двадцать по-прежнему. Ну двадцать пять, не больше. У меня от неё только волосы, хотя у неё завиваются, а глаза у меня – «янтарные». Вы правильно угадали, но они все время меняются – то светлеют, когда я расстроена, то темнеют, когда я рассержена. У мамы в роду таких не было. У мамы все – кареглазые. А что касается папы, то толком я не уверена. Я ни в чём не уверена. Я просто его не знаю. Не потому что «не знаю и даже знать не желаю», а просто так получилось. Странная в целом история. Его звали Генри Блэкуотером и мама с ним встретилась в Лондоне. Ей было тогда девятнадцать и она училась в Лос-Анжелесе (это город у нас в Америке). И у них там, в университете, весной проводился конкурс на тему: «Пьесы Шекспира. Анализ позднего творчества». (Это – поэт, английский). И мама взяла и выиграла и, в качестве главного приза, её отправили в Англию с двухнедельным абонементом в театр «Shakespeare’s Globe», как раз на конец сезона, с оплатой её проезда и гостиницы рядом с театром. Ради этой поездки в Лондон она занималась летом – взяла себе летний семестр и освободила следующий – с октября по декабрь месяц. И там она с папой и встретилась – прямо на первом спектакле. Это был «Гамлет» – трагедия. Они столкнулись на лестнице, когда был антракт между актами. Мама увидела папу и едва не упала в обморок – настолько он был красивым. (Таким же, как Джон, мне кажется. Мама сама считает, что папа и Джон похожи, просто папа был человеком, а Джон – в её восприятии – «явление сверхъестественное»). Хотя я с трудом представляю, как это было в действительности. Она говорит не «обморок». Она говорит: «Мы столкнулись, и когда я его увидела, мне стало настолько плохо – всё в глазах потемнело и я стала куда-то проваливаться…» Представляете эту реакцию?! А папа взял её на руки и унёс её с представления. Так они и познакомились, таким романтическим образом, и больше не расставались, пока она не уехала. Получилось почти два месяца. Она позвонила родителям и сказала, что остаётся, потому что согласовала со своим университетом, что соберёт материалы по английской литературе для какого-то там проекта. Она так действительно сделала. И потом они так решили, что она вернётся в Америку, а летом приедет снова и они поженятся сразу. (Правда, папе это не нравилось. Это было её решение. А он предлагал ей остаться и сказать всю правду родителям). И поскольку он объяснил ей, что уже не живёт со своими, но ещё не определился по части места и адреса (он там гостил на квартире у какой-то косвенной родственницы, которая в это время навещала кого-то в Шотландии), они открыли на почте обычный почтовый ящик. И мама, когда уехала, начала писать ему сразу же. Написала ему сто писем, а он не ответил ни разу, а потом их вернули обратно, потому что их «не востребовали». Значит – папа пропал куда-то. А мама была в положении. Они с папой предохранялись (он у неё был первым и, если честно, единственным), а потом у них так получилось, что получилось естественно, и тогда она забеременела. И когда эти письма вернули – тоже на «До востребования» (мама тоже ящик открыла), она до того разнервничалась, что случилось кровотечение и всё тогда сразу выяснилось. Её увезли в больницу, и бабушка тоже поехала, а дедушка был на работе. И бабушке выдали сумку, а там была фотография – папина фотография – такая, из аппарата, где сразу же распечатывается. И она нашла фотографию и порвала, и выбросила. (Маме потом рассказали – там санитарка увидела). А дома они порвали все эти мамины письма. А до этого всё прочитали. Я, если честно, не знаю, как она после выжила. Из-за меня, наверное. Дед и бабушка – португальцы, у них с этим очень строго. Никакой любви до замужества, никакой потери невинности. Но это – не оправдание. Мы с ними почти не видимся и ничего не просим, хотя они очень богатые. У них своя винодельня. Когда это всё случилось, мама ушла из дома и месяц снимала комнату, а потом уехала в Гамлет (городок такой в Калифорнии), потому что она – символистка, и там полгода работала, а потом уже я появилась. А папа не появился. А она всё равно его любит. Любит его очень сильно. И я тоже люблю, если честно. Люблю, но скорее – как образ. Самый прекрасный образ… Раньше я часто плакала, когда его представляла. Каждый год уходило что-то… или даже сгорало заживо – где-то в душе, понимаете? все мечты… все мои ожидания – почувствовать себя дочерью, быть рядом с ним, любить его, сидеть на его коленях… гладить ему рубашки, печь для него пирожные, обсуждать с ним романы Брэдбери, смотреть по ночам на созвездия, слышать: «Давай-ка, kiddo…» (перевод не важен, я думаю).
Я до сих пор уверена, что я с ним встречусь когда-нибудь. А мама уже не надеется, она полагает – он умер. Он не мог просто так с ней расстаться. Потому-то она и курит. И курит, и плачет всё время, когда мы о нём разговариваем. А как нам не разговаривать? Мне её очень жалко. Быть с человеком два месяца и любить всю жизнь после этого. И себя мне немного жалко. Не жалко, а… понимаете? Мне его не хватало. Действительно не хватало. И чем дальше – тем больше, конечно. Особенно – лет в двенадцать. Я так по нему тосковала, словно я его как-то чувствовала… словно знала его в действительности, простите за тавтологию. Но тогда я уже не плакала. Я просто с ним разговаривала – постоянно, мысленным образом. Делилась с ним всеми идеями, делилась с ним всеми чувствами. Он был необыкновенным. Вы знаете, как я горжусь им? Он мог, например, представляете?! – разыгрывать партии в шахматы, не глядя при этом на доску. Он помнил все комбинации. Он там играл в одном парке с какими-то шахматистами – сразу на несколько досок – называл им ходы по очереди, и они за него ходили, и свои ходы называли, а он там читал свои книги – он занимался физикой – чем-то серьёзным, с квантами, и с ними играл параллельно и никогда не проигрывал. Он помнил всего Шекспира. И многих других поэтов – старинных и современных. И он говорил по-французски, по-немецки, по-итальянски. И стал учить португальский, как только они познакомились. И ещё он играл на рояле. Они однажды гуляли и наткнулись на магазинчик с музыкальными инструментами, и папа сыграл ей Шуберта. Там толпа собралась, представляете?! Он играл часа три примерно. Его там не отпускали. И ещё он писал Сонеты. Он посвятил их маме, она их помнит на память, а сами оригиналы – те, что он сам записывал, все были порваны бабушкой. И ещё он при этом использовал одеколон «Минотавр». Я очень люблю этот запах. Он такой – и глубокий, и лёгкий. Мама хранит флакончик – это всё, что у нас имеется… что когда-то являлось папиным. Держит его под подушкой. Запах уже весь выветрился, но для запаха мы с ней купили пару новых флакончиков.
Экдор Эртебран, Вы знаете, я на осенних каникулах сразу же выберусь в Лондон. Я найду его там, обязательно. Просто буду ходить по улицам. Хотя я толком не знаю, как он на деле выглядит. Кроме Джона, мне не с кем сравнивать. Мама плохо его описывает. Говорит: «Он ужасно красивый… такой же, как Джон примерно…» – а потом начинает плакать. Так что всё, что я знаю точно, это – то, что он был высокий – выше её на голову (и, значит, меня, соответственно), синеглазый, светловолосый и что мы с ним очень похожи. (Это она так считает, а я до конца не уверена. Возможно, ей просто кажется). Но если он вдруг увидит меня, он сразу поймёт, наверное… Он должен что-то почувствовать. Знаете, что я думаю? Что как только мама уехала, с папой случилось что-то – какой-то несчастный случай, и он решил после этого, что он ей не нужен больше – с какими-то там проблемами. В жизни так часто случается. (Больше надеяться не на что…)
Ну вот, продолжаю дальше. Мама жила в вагончике (снимала его в аренду) и работала «бейбиситтером» (это значит – сиделкой с младенцами). А потом ей дали пособие – за меня и по безработице. А когда мне был год или около… год и несколько месяцев, она сильно забеспокоилась, потому что случайно выяснила, что я читаю, оказывается, и что мой «лексический минимум» уже далеко не «минимум». И она повезла меня в клинику, чтобы с кем-нибудь проконсультироваться, и там мы и встретили Джона. Он являлся «детским психологом». Стажировался якобы. И потом он приехал в Гамлет, поскольку в самой больнице я не стала с ним разговаривать, и долго со мной «беседовал», и сказал после этого маме, что беспокоиться не о чем, что просто я «очень талантливая» и что он как раз занимается детьми с такими способностями. И потом он стал навещать нас – сначала только по пятницам, а потом уже ежедневно. И он со мной занимался – и языками, и алгеброй, и физикой, и астрономией, и так как у нас постоянно были проблемы с финансами, он привозил продукты, и всякие там игрушки, и книжки, и остальное – телескоп с микроскопом, к примеру, и однажды мама порезалась – поранила себе палец, а я его залечила, и мама перепугалась и позвонила Джону, и он появился сразу и долго с ней разговаривал – рассказал про Иртар с Арвеартом и назвал себя «Наблюдателем», и выпил с мамой «шампанское» из светящейся синей бутылки с какими-то странными символами – не плоскими, а многогранными. Мы до сих пор храним её, используем вместо лампочки. А потом он приехал снова, отвёз нас к шлюзу – портальному (в скалах поблизости с Гамлетом), и показал нам школу, и ЦПМ в Рееварде; мы оставили там заявление, а потом мы там пообедали – в ресторане с большими каминами, и вернулись обратно в Гамлет, и Джон только раз появился и написал в той книге, что мы с ним тогда читали (сборник стихов на французском): «Ma chere gamine nous allons nous réunir à l’avenir…» – «Моя дорогая Малышка, мы с тобой встретимся в будущем…» А потом я в Иртаре выяснила, что все прочие альтернативщики «вербовались» не Наблюдателями, а другими альтернативщиками. И тогда я при первой возможности спросила у Гиварда Таерда – кто они есть такие, а Таерд сказал: «Сожалею, но темы такого рода у нас тут не обсуждаются». А сегодня я то же самое спросила у Виргарта Марвенсена, когда мы летали в лодке, а он поразился до ужаса и ответил что-то невнятное – мол, дескать, ты ошибаешься и ты не могла быть знакома с каким-нибудь Наблюдателем, поскольку они – не люди (он сказал – «не обычные смертные»), и ещё он назвал их при этом «эртаонами третьего уровня», и закончил такой идеей, что когда я приеду в Коаскиерс, то Вы мне про них и расскажете, так как Вы – «лицо с полномочиями».
Но я отвлеклась, по-моему. Мама купила домик, когда мне было три года – как раз при помощи Джона. Он выкупил его полностью и оформил на маму сразу, а она с ним потом «расплачивалась» – набирала ему на компьютере какие-то старые тексты – архивные, по психологии. Он предлагал вначале какой-нибудь дом получше, то есть не просто «получше», а едва ли не виллу какую-нибудь, но мама пошла на принцип и выбрала самый плохонький. Немногим лучше вагончика. (Даже хуже в какой-то степени). У нас там нет ванной комнаты. Есть просто пристройка к дому – деревянная, неотапливаемая, и в пристройке – душ, умывальник и туалет, простите, который всё время ломается. То есть не то что ломается, но вода у нас там – колодезная и мы её заливаем… там бак над этой пристройкой, и трубы текут всё время, и вода всё время холодная… летом она нагревается, а зимой – просто ужас какой-то. Зимой кипятить приходится и поливаться из ковшика. И ещё у нас есть веранда. Веранду я обожаю. Мы с мамой на ней и завтракаем, и ужинаем, и обедаем; у нас там стол и скамеечки, и летняя кухня рядом – там дровяная печка и стойка с кирпичной поверхностью. И ещё у нас сад – огромный – пять яблонь, три груши, два персика и одно вишнёвое дерево. И топчан под одной из яблонь. Летом мы часто спим на нём. И ещё у нас есть огородик. Мама сажает овощи, а я занимаюсь травами. И не только разными пряностями. У меня там полынь по видам – семь диких и декоративные. И ещё у нас есть сарайчик – он для всякого старого мусора, который выбросить жалко, и я там всегда играла – у меня там была «больница». Чем я только не занималась! Гоняла там головастиков! И тараканов тоже! И пауков с улитками. Джон это знал, разумеется, а от мамы я всё скрывала (до случая с её пальцем). А как бы я ей сказала? Что я на них так воздействую телепатическим образом? Я бы её напугала. А вот папе бы я рассказала. И он бы тогда посмеялся. Или я ошибаюсь? Я просто не представлю, как бы мы с мамой жили, если б мы жили с папой. Мы, наверное, жили бы в Англии. Когда я была совсем маленькой, я постоянно спрашивала: «Мама, а где мой папа?» – а она говорила: «В Англии», – и у нас повторялся всё время одинаковый диалог:
– А где находится Англия?!
– Англия – за океанами.
– А когда мы к нему поедем?!
– Он сам к нам приедет когда-нибудь.
А потом она начинала заниматься своими делами, а я – по железной лестнице – залезала на крышу сарая и смотрела вдаль, на дорогу. Каждый день залезала в детстве – смотрела и представляла. Представляла, как он появляется. На машине, пешком, на автобусе, на танке, на вертолёте, на ракете, на дирижабле; каждый раз представляла по-разному. Представляла, как он заходит – через маленькую калитку, мимо почтового ящика, а я кричу ему: «Папочка!» – и прыгаю ему на руки! Но приезжал не папа, а Джон Смит, как Вы уже знаете, и всегда на одном и том же – на чёрного цвета джипе, и джип этот, как ни странно, возникал как будто из воздуха. Я каждый раз пропускала момент его появления. И Джон снимал меня с крыши – просто протягивал руки, а я садилась на краешек и спускалась к нему на плечи, и потом мы шли на веранду, и по полдня занимались, и так мы дошли однажды… дошли по предмету «ботаника» до «цветочного опыления», и он тогда рассказал мне, что такое «оплодотворение», но самым щадящим образом, без каких-либо жутких терминов. И меня это всё шокировало! Я, по своей наивности, была абсолютно уверена, что дети могут родиться, если взрослые люди целуются. И тогда я спросила у мамы, так как хотела подробностей: «Откуда берутся дети и что для этого делается?» Мама сперва растерялась, а затем, на какой-то ярмарке, купила большую книжку – детскую энциклопедию: «Как Я появляюсь на свет» – очень информативную и с прекрасными иллюстрациями. И мы с ней договорились, что почитаем утром, но ночью я просто не вытерпела, взяла эту книгу с полки и прочла от корки до корки, и это было ужасно, но я себе сразу представила, что лет через десять примерно тоже смогу забеременеть, и в виде того мужчины, от кого я хочу забеременеть, я сразу представила Джона и мне стало стыдно настолько, что я полночи проплакала, поскольку я испугалась, что он обо всем догадается. Джон был мне больше, чем другом. Его я тоже любила… совсем по другому, чем папу… я страшно его стеснялась, но меня к нему страшно тянуло, и мне казалось всё время, что он видит во мне кого-то – кем я пока не являюсь, но возможно стану когда-нибудь – через много лет, когда вырасту… и после этих картинок всё это обозначилось… и это было ужасно… Вы просто не представляете… А утром мы с мамой позавтракали, и сели в саду под вишней, и стали листать эту книжку, и мне пришлось притворяться, что я вижу всё это впервые, а ещё у нас есть там соседи и они за нами шпионят, и они позвонили в полицию и сказали сержанту Маггуайеру – нашему «стражу порядка», что «мама меня заставляет рассматривать порнографию». Маггуайер приехал тут же и учинил разборку, но мама его обсмеяла и он укатил обратно (он к маме неравнодушен), а мама потом порезалась и позвонила Джону, как я уже рассказывала, и он через час появился, а я закрылась в сарайчике и три часа там сидела, а потом я себя убедила, что дети – это естественно, и хотеть от кого-то ребёнка тоже должно быть естественно, и что мама тоже хотела родить ребёнка от папы, а иначе меня бы и не было, и когда я об этом подумала, я пошла наконец на веранду, и мама ушла на кухню готовить что-то на ужин, а Джон показал мне книгу – сборник стихов на французском, и стал мне читать эту книгу, хоть я и не понимала, и как-то так получилось, что мы просто в один из моментов стали смотреть друг на друга, и он мне сказал: «Малышка, в этом мире всё неслучайно… твои мысли… твои желания…» – и мне тогда стало понятно, что скрывать от него хоть что-то бесполезно и просто бессмысленно. А потом мы быстро поели, и я ушла в свою комнату, и тогда я впервые решила, что должна обратиться к папе и спросить у него совета – нормально ли то, что я чувствую. Так просто, на всякий случай, – написать ему письменным образом. И я два часа писала и потом кое-как уснула, а утром – Иртар и школа, и всё завертелось быстро, и, как я уже говорила, Джон только раз появился и впервые за все это время не просто взял меня на руки, но поцеловал три раза – просто в глаза и в щёки, а я разревелась страшно и ещё полгода ревела – так хотела его увидеть, и выучила французский… и лет пять его рисовала, пока не изрисовалась…
Иртар мне совсем не понравился. Однажды я даже сбежала – угнала лодку из бухты… Собралась в Арвеарт, одним словом. Меня нашли через сутки – энкатерах в двухстах от берега. В общем – позор несмываемый!
Я даже не представляю, как мама живёт там в Гамлете. Там страшное захолустье. Она просто читает всё время. Раньше у нас был Буба – эта наша собачка, он есть там на фотографии, а потом он попал под машину и спасать его было поздно. Экдор Эртебран, Вы знаете, я ей говорила раньше, тысячу раз примерно: «Мама, найди кого-нибудь! Ты – красивая, молодая! Роди хотя бы ребёнка! Я хочу сестру или брата!» – а она брала сигареты и шла курить на веранду. А потом, когда я уже выросла, эта тема была оставлена. Я всё время пытаюсь представить – будь у меня то же самое, я смогла бы всё это выдержать? Смогла бы любить всю жизнь? Любить, потеряв надежду? Обвинять себя постоянно? Любить, не имея ни писем, ни вещей, ни одной фотографии… Не знаю. Наверно, смогла бы. Просто мне не с чем сравнивать. Я ещё никогда не влюблялась… я имею в виду – серьёзно. Единственный, кто мне нравился, пока я училась в школе, был наш директор Гренар, да и то полгода всего лишь. Ему тридцать пять в июле и он такой же, как Виргарт – высокий и синеглазый, только ещё интереснее – в силу возраста, вероятно. Для него это – просто трагедия – то, что я от него уезжаю. Если бы Вы не ответили, и я бы осталась в Иртаре, я думаю, между нами могло бы что-то начаться. То есть он бы меня добивался, а здесь он, пожалуй, единственный, кто чем-то и как-то мне нравится, помимо экдора Таерда. Хотя, впрочем, я не уверена. Я бы всё равно не осталась здесь. Я бы просто связалась однажды с местными контрабандистами, и они бы меня доставили до арвеартского берега…
Вы спрашивали об игрушках? У меня есть медведь – громадный! Он выше меня, представляете?! Я его выиграла в парке – мы туда с мамой ходили, и я угадала цифры в каком-то аттракционе. Я назвала его «Арни», в честь одного актёра по имени Арнольд Шварценеггер. И ещё я стреляла всё время – из маленьких пистолетов, но пульки всё время терялись. Их, по-моему, Буба проглатывал. Ещё мы с мамой играли – или в лото, или в карты. И до сих пор играем – каждый день, когда я приезжаю. А в кукол я не играла. Я их страшно боялась. Мне казалось – они живые. Зато я любила конструкторы. Мне Джон их дарил постоянно. Но больше всего на свете я любила играть в «Пожарника». Я поджигала что-нибудь, а потом «приезжала» в «машине», сделанной из коробки, и тушила пожар из шланга. Одним словом, я пироманка. А ещё к нам ходил Маггуайер, как я уже говорила. Он пытался за мамой ухаживать (и до сих пор пытается – цветы ей дарит всё время или конфеты какие-нибудь). И он подарил ей однажды, на один из каких-то праздников, очень красивый блокнотик – в нём все листы были разные, сделанные вручную. И поскольку этот Маггуайер маме совсем не нравился, блокнотом она не пользовалась, и я его как-то присвоила. И тогда я стала придумывать коротенькие истории – по одной на каждый листочек. А когда страницы закончились, мама купила мне папку, и мы эту папку назвали «Volume Первый» – «Том Первый» по-нашему – для всех моих мыслей, рисунков и для каких-нибудь записей. Сейчас я уже заполняю «Двенадцатый Том», представляете?! В каждом томе страниц по триста! Остальные хранятся дома. Скоро начну «Тринадцатый». А читала я всё что угодно, начиная от детективов и кончая «Энциклопедиями». Когда я читаю книги, я делаю к ним иллюстрации. А Элона я отыскала в библиотечном запаснике. Я готовилась к выступлению по ядам из молочая и в одном старинном издании обнаружила пару ссылок, и они меня зацепили. В каталогах его не было и Гренар мне дал разрешение на работу в этом запаснике.
Виргарт сказал – в Арвеарте нет ни кофе, ни чая, ни мяса, одна только рыба да овощи. То есть чай и кофе имеются, но при этом – всё контрабандное, и цена у всего – соответствующая! А это, конечно, ужасно, потому что я – кофеманка. Мы с мамой – две кофеманки. Мою маму зовут Режина. И, кстати, последние новости – из школы её уволили. Она поругалась с директором – обвинила его в невежестве. (Он на публичной лекции перепутал у стран названия).
Ну вот, основное Вы знаете. И ещё я кладу распечатку своей «иртарской поэзии». Я писала всегда на английском, а теперь начала на нашем… то есть – на арвеартском. Уже класса с седьмого, мне кажется. Стихи, конечно, ужасные! (Дривар бы меня убил бы). Но они хорошо отражают все мои «переживания»… У нас Выпускной 11-го. Всего ничего осталось. Я там пою на концерте. Выступаю с сольной программой. А Виргарт сказал, что занятия начинаются с первого августа, и надо быть в городе Дублине, в пабе The Nook at O’Connell, в июле, двадцать восьмого, в шесть утра по местному времени. Это – верная информация? И то, что багаж по прибытию надо будет сдавать кому-то, что всегда бывает встречающий… кто-то из Наблюдателей. И то, что The Nook at O’Connell на самом деле находится на Abbey Street Lower, поблизости с этой O’Connell. (Мне до сих пор не верится, что я буду учиться в Коаскиерсе…)