Kitabı oku: «Письма тебе», sayfa 2

Yazı tipi:

Но я его уже заметила. Сначала я заметила силуэт мужчины. В первое мгновение меня охватила радость и облегчение: вот она, моя помощь, кто это всё видит и непременно мне поможет, остановит эту несправедливость и спасет меня. Я стала вглядываться в глубокую темноту сарайного угла.

Но мужчина не сразу дал себя опознать. Он продолжал держаться за доски, словно это был ключ к шапке-невидимке, которая скроет его и оставит его неизвестным и безучастным.

Но было поздно, я уже сделала движение в его направлении, я уже перенесла большую часть своего внимания на него, тем самым обозначив его для толпы. Ему пришлось неохотно с видимым усилием оторвать руки от сарайных досок и выступить на свет вечерней луны и скудного уличного освещения.

А вот тут я была вынуждена отпрянуть назад. Я не хотела, чтобы события развивались дальше в присутствии именно этого человека, я вдруг поняла, что присутствие именного этого человека делает всю эту ситуацию для меня еще более тяжелой, горестной и безнадежной. Мне было стыдно, что меня вот так, прилюдно позорили и гнобили. В ЕГО присутствии.

Это был мой ОТЕЦ. Он молча с каменным выражением лица шел от сарая, переступая неровности пути, дорожек и чего-то там еще, преодолевая несколько метров, нас разделяющих. Тогда мне казалось, что прошла целая вечность, пока он подошел ко мне.

У меня пересохло во рту, я не знала, что ему сказать: настолько много слов скопилось у меня в этот момент.

Это и обида от услышанных слов, и непонимание причин такой странной «атаки» друзей на меня, и ком в горле от огромного количества обиды и слез, скопившихся и рвущихся наружу с невероятной силой. Как я хотела понимания, как я ждала, что он меня обнимет, прижмет к себе, а их, моих «подруг» отчитает за то, что они так грубо и подло нападали толпой на одного беззащитного маленького человечка!..

Как я ждала защиты!

Он не дошел до меня примерно один метр, он спросил, почему я не пошла домой вовремя.

И это было невероятно! Это было ТО единственное, что он счел нужным сказать мне, своей дочери, которую только что чуть не растерзала толпа!

Позже я поняла, что для моих родителей имело и имеет значение только то, что они думали и хотели сказать. Остальное было совсем неважно и не нужно. Этот случай был всего лишь первым моим обозначением их понимания себя и окружающего мира. И, конечно, меня в их мире.

C расстояния один метр отец, будто боясь замараться, взял меня за локоть, с силой развернул мой локоть по направлению к дому, толкнул меня вперед и велел быстро идти домой….

Последнее произошло настолько быстро, что я даже не успела в последний раз посмотреть в глаза моих врагов, понять, что они чувствовали, боялись ли они появления взрослого человека, поняли ли они свою неправоту и осознали ли тяжесть совершенного.

Это произошло настолько быстро, что моя внутренняя боль, ожидание помощи, радость от увиденного близкого человека моментально сменились совершенно другим чувством. Чувством страха от осознания того, что я действительно очень плохая девочка. Я помойка, которая не волнует даже самого близкого человека. Я настолько чужая и грязная, что меня даже стрёмно было обнять и подойти ко мне ближе…

Теперь я изо всех сил сдерживала свои слезы, чтобы ОН не мог увидеть момента моей еще бОльшей слабости. Слабости и одиночества.

И боли…

И все эти дети поняли, что со мной можно и нужно не только так жестко и жестоко поступать. Их за это не накажут. Им за это ничего не будет. За меня постоять некому. И так будет всю мою жизнь. Видимо, это будет всегда написано на моем лбу.

Он подтолкнул меня за локоть вперед, чтобы я шла, почти бежала домой настолько сильно, насколько могла. И я бежала, бежала по деревянным мосткам вдоль подъездов домов, бежала по гравийным тропинкам, которые завершали мостки. Иногда мои ноги запинались за крупные куски гравия, я почти падала, но, быстро перебирая ногами, восстанавливала равновесие. Я понимала, что ни за что не должна показать себя слабой или упасть.

Я физически боялась, что за проявление слабости ОН догонит меня и поведет себя, как та толпа, и начнет меня «добивать».

Еще большего страха и унижения в этот день я снести не могла.

Поэтому я бежала домой, сдерживая слезы и сжав себя изнутри настолько сильно, что помогающие мне пальцы рук впились в ладони и оставили глубокие ногтевые вмятины в маленьких детских ладошках. Дорога к дому была бесконечной….

Защитные сила детского организма, видимо, взяли ситуацию в свои руки: я плохо помню, что было потом.

Потом помню себя в комнате, когда меня уложили спать. Я не сразу уснула.

Я, как уже стало обычным для меня, разговаривала с кем-то там за окном, рассказывала свои обиды, собранные за весь долгий и несправедливо тяжелый вечер, объясняла, что я совсем не виновата, что во мне нет ничего такого плохого, чтобы так со мной поступать.

И спрашивала, за что? За что это со мной произошло?

Родители, конечно, весь вечер шептались и что-то там обсуждали на ИХ семейном совете. Детей ли, их родителей.

Но точно помню, что ко мне они не пришли. Я их не интересовала. Их интересовало мнение окружающих их людей, семей, сплетен. ..

Спустя годы мама сказала, что она совсем не в курсе была тех событий.

Она, как всегда врала. Она всегда врала. Мне, во всяком случае, точно. К тому времени я уже к этому привыкла.

Ложь всегда очень удобна, ложью всегда можно прикрыть свою слабость, трусость, а главное – ложью можно прикрыть безразличие и нелюбовь.

Но кое-что новое все-таки было. И это чувство было успокаивающим и дающим надежду. Я нисколько не удивилась, впервые узнав, что я приемная дочь.

Я ЗНАЛА это. Раньше. Казалось, знала всегда. Чувствовала это. Как чувствует ребенок, поживший 7 месяцев до своего рождения в одном обществе, а потом оказавшийся в совершенно другом незнакомом прежде окружении…

Слезы все-таки вырвались наружу. Я ревела в подушку и просила КОГО-ТО забрать меня отсюда. Ревела долго. Ревела тихо, чтобы там, за дверью ни в коем случае никто не мог меня услышать, потому что за это меня могли снова наказать и унизить.

Искусство рыдать беззвучно я отработала и владела этим в совершенстве еще с детства. Я знала, что за это меня могут ругать.

Теперь я знала, что меня могут ругать за всё: виновата я, или нет.

Теперь я знала, что у меня нет никого, кто мог бы встать на мою защиту, обнять и пожалеть меня. Теперь я знала, что я действительно одна.

А люди, окружающие меня, на самом деле, совсем не добрые и отзывчивые, а злые, завистливые, подлые, способные напасть в толпе на одного, съесть «заживо».

Теперь я знала, как тяжело быть против толпы, против огромной силы несправедливости, ненависти и зависти, а главное, трусости. Я буду помнить это всю свою жизнь. Я никогда не встану на сторону толпы.

Никогда.

И толпа меня не единожды за это накажет.

Если бы я знала тогда, что это чудовищное чувство одиночества будет потом сопровождать меня всю жизнь!

Если бы я знала, что действительно ни одна живая душа НИКОГДА не встанет на мою защиту и не придет мне на помощь! Никогда не извинится, никогда не поддержит! Если бы я тогда знала, что, по сути, это был только первый удар моего самого близкого окружения!

Тогда я не понимала, за что. Понимание пришло много позже. Для этого надо было прожить жизнь.

В тот день закрылась ТРЕТЬЯ дверь.

ПИСЬМО

Почему все мои воспоминания начинаются светлыми и радужными красками? Такими красочными бывают детские картинки с неуклюже нарисованными домами с покатой крышей-скворечником. С дорисованным крыльцом и дорожкой от этого крыльца, будто открытой книгой, начинающейся от родного дома. С барашкообразными синими облаками и оранжевым солнечным кругом с желтыми лучиками счастья.

Почему потом это ощущение света и солнца сменяется закрытыми окнами и дверью с обшарпанной серой краской?

Почему нет счастливого завершения детской картины? Почему в моей голове всегда молотом по наковальне бьется мысль, что так хорошо долго продолжаться не может, развязка наступит и будет совершенная смена картинки.

И будет больно.

У меня есть брат, сводный брат Александр, который старше меня на 10 лет. Родной сын моих приемных родителей, которого безумно любит наша мама.

Любила, любит и будет любить. Любить так, как любят родных деток, которых хотели, вынашивали и рожали в муках.

Которых любили еще до рождения. Которых будут любить, несмотря на проступки, большие и малые.

Так вот в жизни такого «золотого» мальчика внезапно появилась сестра. Из ниоткуда. Просто так взяла и появилась. Без предварительной семимесячной или девятимесячной подготовки к рождению и привыканию к тому, что теперь все блага жизни будут делиться на две части. Или почти на две. Или хотя бы делиться в неважно какой пропорции.

Не могу сказать, что Сашка меня не любил, или любил, или испытывал какие-то другие чувства. Например, чувство ревности.

Такое чувство осознают в себе все дети, у которых рождаются младшие сестры или братья. У кого больше, у кого меньше, но без этого не обходится ни одна семья с детьми. Родители сталкиваются с этим в капризах, нежелании выполнять просьбы и наказы родителей. В общем, демонстрируют непослушание и всячески обращают на себе внимание взрослых.

Я, конечно, очень к Сашке тянулась. К кому же мне было тянуться? К старшему брату, конечно! С ним было интересно: он лепил из пластилина рыцарей, читал разные книжки, играл в хоккей во дворе.

Мама очень им гордилась! И я тоже им очень гордилась. Тогда.

Я верила тому, что мне говорила мама. Беспрекословно. Позже я поняла: если я им беспрекословно не верю – я сталкиваюсь с непониманием и жесткими действиями родителей. Маме и папе надо было верить. Поступки и действия должны быть одобрены мамой и папой. Жизнь должна быть такая, как считают мама и папа. Иначе следовали санкции. Санкции продолжались до тех пор, пока мое мнение не становилось калькой мнения моих родителей.

Саша так поступать не хотел. И не поступал. Ему было позволено иметь свое мнение, поступать по собственному желанию, спорить с родителями и даже конфликтовать. Санкций к нему не применяли. Вернее, применяли, но краткосрочно, чем он научился успешно пользоваться. Он точно знал, что ему всё сойдет с рук. Он мог переложить вину на меня, на соседа, на кого угодно, мама верила ему. И вставала на его защиту.

Саша любил меня, что называется, задирать. Так, как поступают мальчики в школе по отношению к косичкам девочек.

Проходя мимо меня, взвесить мне по затылку, пугать из-за угла, под любым предлогом выклянчивать у меня скопленные в копилке копеечки, обманом уговаривал поделиться мороженым, предварительно съев своё.

Как я реагировала? Конечно, жаловалась на него родителям, за что была обязательно отчитана мамой или папой, потому что жаловаться было нехорошо, послушные девочки так не поступали, а я нервная и психическая, всегда капризничаю без повода и причины.

Кто б сомневался?

Однажды Сашка меня больно треснул по голове, треснул просто так, проходя мимо, видимо не рассчитав силу удара и вообще не задумываясь о последствиях.

Я расплакалась. На вопрос из кухни, что у нас там происходит, я пошла маме объяснить, что случилось.

Но мама мне не поверила, она была абсолютно уверена, что брат сам пострадал из-за моих приставаний, и вина лежит полностью на мне.

Я постоянно являюсь источником шума и ссор в нашем благополучном для соседей доме.

Не помню, почему, но я настаивала на своей версии, тем самым совершенно разозлив маму, от которой тут же получила по мягкому месту за вранье и за жалобы. Хорошо так получила.

С уже ставшим привычным утверждением, что с ТАКИМ характером я буду всю жизнь одна. С таким характером я никому не буду нужна.

Справедливости ради надо заметить, что впоследствии я действительно старательно «придерживалась» данной мне оценки.

И при малейших неудачах в личной жизни или в отношениях с окружающими меня людьми я замыкалась и винила только себя: ведь это у меня был ТАКОЙ ужасный характер…

В довершение всего я была поставлена в угол для более полного осмысления совершенного мною гадкого поступка.

Саша был счастлив и удовлетворен, он был свободен и ушел гулять.

На мою защиту он не встал. С совестью у него уже тогда все было в порядке.

Впервые в своей короткой жизни я поняла, что справедливости нет. Меня наказали незаслуженно. Небеса не разверзлись в негодовании…

Выстояв в углу необходимое количество времени, по требованию мамы я подошла и извинилась перед ней за свой поступок, обещала больше так не делать, и с позволения мамы пошла в нашу с братом комнату.

Там я взяла клочок бумаги, карандаш и написала: «Этот день я не забуду никогда». Свернула в несколько раз листок и «спрятала» свою записку в подшитых полах своего домашнего халата, вероятно, предполагая, что навечно это будет абсолютно подходящим местом для хранения такого важного секрета и крика души.

Сейчас я не могу понять, откуда маленькая девочка в свои шесть-семь лет могла знать, что наилучший способ избавиться от горя, проблемы или навязчивой мысли – написать на бумаге про свою обиду и сжечь листок?

В моем случае было, конечно, спрятать, а не сжечь, но суть дела это не меняет.

Мне помогло! Я продолжила заниматься чем-то своим, забыв уже про слезы, угол и наказание.

Что было дальше? Выходя из комнаты, я заметила маму, которая с интересом что-то разглядывает в своих руках.

Я прошла было мимо нее по коридору, но вдруг в моей голове что-то щелкнуло и вернуло меня к ней. Мне стало интересно: что же такое она с таким интересом изучает? Что-то же такое заставило ее оторваться от домашних дел?

Я вернулась в комнату и посмотрела не нее, вернее, я посмотрела на то, что она держит в руках.

О боже! Это была моя записка, которая, возможно, выскочила из-за полы халата, предательски раскрывая то, что я хотела бы скрыть от нее и от кого-либо другого.

Мама оторвалась от записки, видимо, не совсем понимая, о чем идет речь. Она, вскоре поняла, что там было начиркано нетвердой детской рукой, но явно не могла понять, т.е. сообразить, почему? В чем собственно дело? Почему это валяется на нашем всегда безупречно чистом полу?

Я стояла в коридоре и, молча, смотрела не нее.

Волна животного страха потихоньку подкатывала к ложечке. В угол я больше не хотела, но имела стопроцентные шансы вновь туда попасть за такие дерзкие действия по отношению к наказанию.

Я понимала, что позволила ослушаться маму и оценить её действия. Это был очень серьезный вызов. Очень.

Я чувствовала, как начинают дрожать мои коленки, а за ними мои руки. Я сжала руки в кулачки и приготовилась ждать следующего витка наказания. Я изо всех сил сдерживалась, чтобы не закричать от страха ожидания.

Неожиданно мои мысли и мамины пересеклись, она подняла голову от записки, посмотрела перед собой, будто что-то проговаривала про себя, потом медленно, очень медленно повернула голову в моем направлении.

Она ТОЛЬКО повернула голову, она не повернулась ко мне полностью, она повернулась только лицом из-за плеча.

И неожиданно на ее удивленном лице глаза стали сужаться, пока не превратились в маленькие щелочки. Губы стали узкими и напряженными. Зрачки уменьшились до размера булавочной головки, делая взгляд жестким и колючим.

Я почти прочитала её мысли: этот день она тоже никогда не забудет.

Она даже не будет мне ничего говорить, объяснять или мириться. Делать что-нибудь, чтобы заслужить мое доверие, понимание, любовь. Она будет выше всего этого. Она запомнит, что придумала эта маленькая и дерзкая девочка, которую она вынуждена поить, кормить, одевать, платить каждый месяц 23 рубля за обучение в музыкальной школе.

Она будет помнить это всю жизнь и напоминать мне, что гены, данные человеку при рождении, это самое страшное и самое неуправляемое, с чем может столкнуться человек.

Перелом в отношениях произошёл.

С этого дня я и родители пошли разными дорогами. Не в том смысле, что мы перестали общаться, совместно жить, учиться в школе и проверять уроки и многое другое, что связывает людей в одной семье.

Мы еще много лет будем терзать друг друга необоснованными подозрениями, упреками, обидами и отягощать своим присутствием.

Все, что раньше было открытое и радужное, осталось в прошлом.

В будущем теперь будут только подозрения, упреки, раздраженность, недоверие и вранье. Причем последнее будет исходить со стороны взрослых, нежели детей. …

Спустя много лет я решилась сделать шаг навстречу, чтобы объясниться с мамой, узнать правду, освободиться наконец от тяжелого внутреннего кома боли.

Но мама не пошла навстречу. Она опять начала лгать, выкручиваться и придумывать свою новую правду.

Попытка оказалась тщетной.

Я не должна была иметь такие иллюзии

В тот день я осталась одна. Впервые я узнала, что такое одиночество. Одиночество изнутри.

Осталась одна в своих мыслях, мечтах, надеждах, поступках. Закрылась ЕЩЕ ОДНА дверь.

ПИСЬМО

В семь с половиной лет я пошла в первый класс. Я совсем не помню пышной праздничной церемонии, встречи с первой учительницей, букетика цветов и других атрибутов начала самостоятельной жизни маленького человека.

Торжественности и волнения не помню вообще.

Я помню, что на подготовительных занятиях моей маме предлагали перевести меня сразу во второй класс, т.к. я уже обладала необходимыми для второклашки навыками письма, счета и чего-то там еще.

Мама решила, что для экспериментов ни я, ни она не готовы.

Я поступила в школу в подходящий моему возрасту класс со знакомыми мне по двору и ближайшим улицам друзьями и подругами.

Второго сентября был день рождения моей мамы.

В этот день дома устроили вечеринку: были приглашены друзья дома, которых потчевали от всех души приготовленными мамой разносолами, что она, надо отдать должное, очень хорошо умела делать и делала с удовольствием: слава отличной хозяйки должна была следовать за ней всегда.

Такой надолго запоминающийся день, когда загодя достаются из далеких шкафов серебряные приборы и соусницы, хрустальные салатники, бокалы и рюмки отмываются в уксусе до чрезвычайной прозрачности, добытая по знакомству копченая колбаса нарезается тоненькими кусочками, а хвостики колбасного батона достаются мне.

День, когда можно ходить по коврам, не снимая тапок, а гостям разрешено курить на кухне, расхваливая дом, убранство и хозяина с хозяйкой.

Вообще, тщеславие, было совершенно не чуждо моим родителям, и шикарно организованная вечеринка была отличным поводом потешить себя любимых и друзей.

Иными словами, себя показать и других посмотреть.

Детей не было принято рассаживать за столами и томить взрослыми разговорами, поэтому всех нас отправили на улицу гулять, благо еще не было холодно: в северном городке стояла сухая осень.

Наш двор был усыпан выработанной шахтной породой, которая отлично подходила для благоустройства улиц и дорожных насыпей. Это был отличный материал для таких целей, добытый с углем из шахтных разрезов, отсортированный от полезного уголька на обогатительной фабрике и свезенный в пирамидообразные терриконы вокруг города, что делает далекий северный город чем-то похожим на африканского собрата.

Иногда попадались кусочки породы, которая сохранила на себе отпечатки своей экстремально прошлой деревянной жизни с элементами рисунка папоротника или других травянистых сюжетов.

Иногда куски породы представляли собой цельный кусок с неровными, рваными краями. Иногда куски такой породы расслаивались на тонкие листья каменных тонких пластов, представляя собой крайне опасные и острые орудия.

Именно такой кусок породы прилетел ко мне в голову, когда я гуляла в компании таких же, как я детей на улице.

Сказать, что я просто гуляла, нюхала цветочки и никого не трогала – будет не совсем честно.

Я не просто гуляла, я начала задираться с мальчишкой из соседней улицы.

С тем мальчиком не разрешалось связываться никому из нашей улицы. Он был из тех, которые «плохому научат».

Сначала мы играли на дороге, играли все вместе: мальчики и девочки. Вполне себе мирно так играли. А потом откуда ни возьмись у меня в руках обнаружилась резиновая лента. Серая такая, хорошо растягивающаяся. Не помню, откуда сей предмет возник у меня в руках. Но это уже и неважно. Важно то, что я по какой-то причине треснула этой резинкой того мальчишку: возможно, что-то он мне сказал, или сделал.

Треснула я его в качестве ответа, как мне сейчас помнится. И на этом бы всё и закончилось. Не будь этот мальчик из той когорты людей, который обязательно дает сдачи. Дает жестко и серьезно, не обращая внимания на детали, обстоятельства и гендерную принадлежность. Дает сдачи, не думая. Вот прям счас. Быстро и метко. До смерти или увечья. Теория Дарвина – это про него. Побеждает сильнейший.

Когда я поняла, что совершила ошибку, и надо было этого мальчика обходить стороной, причем задолго до встречи на нашей улице, я включила пятую скорость и, выписывая круги и восьмерки, принялась удирать от него сначала по нашей улице, потом по нашему двору, петляя как заяц, в надежде, что мальчик устанет и отвяжется от меня.

Спиной я чувствовала, что он не отстает: он был намерен, во что бы то ни стало меня догнать и, как минимум, оторвать голову.

Бегали по двору мы долго.

Припоминаю, что мне становилось страшновато, так как силы были на исходе, а горная порода под ногами выпячивала большие куски и делала предательские подножки.

Пробегая вдоль окон нашей квартиры, боковым зрением я заметила наших гостей, курящих в форточку на кухне и что-то бурно обсуждающих.

Повернув голову чуть дальше в сторону своего преследователя, я заметила, а потом и ощутила, как довольно крупный кусок породы летит мне в лицо.

Кусок расслаивающейся древней породы прилетел мне ровно в переносицу, разом прекратив мой стаерский бег, светские разговоры и курение наших гостей на кухне.

Вероятно, я упала и какое-то время была без сознания…

Первое, что вспоминается, меня поднимают люди, а я узнаю их и им отвечаю, что со мной все в порядке, у меня ничего не болит.

При этом я, будто в тумане, вижу красный пузырящийся воздух, который выходит из моей переносицы прямо перед глазами: тонкий слой древней прогоревшей породы сработал, как остро отточенный нож и вошел в мою переносицу, как в масло.

Стало ясно, что месть мальчишки нашла таки свою цель. Голову мне он не открутил, но существенно покалечил. Говорили, что моей маме при виде этой сцены стало плохо.

С тех пор мне всегда становилось дурно при виде кровоточащей раны. Как потом стало очевидно, я не тот зритель, который делает кассу кровавым боевикам и фильмам ужасов. Вот так приобретается условный рефлекс на внешние раздражители.

Потом была жуткая суматоха с переносом меня в квартиру, беглым осмотром присутствующего и не очень трезвого медицинского персонала (моя мама работала медицинской сестрой со всеми вытекающими последствиями), вызовом скорой помощи, операция по восстановлению разнесенной в клочья переносицы по счастью дежурившим опытнейшим доктором-хирургом в больнице.

По счастливому стечению обстоятельств, мои глаза остались целы. Абсолютно не задеты, что было огромным везением, учитывая место нанесенной мне травмы. Мой и без того широкий нос картошкой, теперь станет неприлично огромным и составит гигантский комплекс моей последующей жизни, в которой я и так уже определила себе место первой с конца красавицы без каких-либо надежд на внимание противоположного пола или на удачную работу фотографа.

В ближайший месяц мне предстояло ощутить на себе всю тяжесть жестоких детских насмешек из-за крестообразного огромного пластыря на моем лице. До сих пор помню, как меня называли в школе: «фашисткой». В те годы Советской власти это было невыносимое оскорбление. Настолько невыносимое, что я просила маму не водить меня в школу.

Но мои просьбы были отклонены. В школу я ходила. Насмешки я терпела. И навсегда зарубила на своем теперь уже до невозможности уродливом носу: прежде чем совершить поступок, надо подумать о возможных последствиях. Этому меня научила жизнь. Ровно на второй день первого класса. Ровно на второй день взрослой жизни. Быстро и жестко.

Такой вот судья, жизнь.

Что было потом? Когда суматоха со скорой, операцией и возвращением домой улеглась, вокруг меня и мамы суетились какие-то соседки-сплетницы, возможно, сочувствующие свидетели или просто зеваки.

Очень хорошо помню своего отца, который собрался и побежал к родителям того мальчишки.

Я помню, как мама отговаривала папу ходить к ним в дом. Не помню, почему отговаривала. Я слушала их разговор и отчаянно хотела, чтобы этому мальчишке все-таки влетело по первое число. Это невероятно жестоко: бросить человеку камень в лицо.

Любой другой ребенок не бросил бы камень в соперника, предпочел бы драться без подручных средств. Он бросил камень. Для него это было нормально. Такая категория людей стала для меня откровением. От таких людей следовало бы держаться подальше. Теперь я знала, почему. Они могут и в спину выстрелить.

Но я отчаянно по-детски желала защиты, прилюдной защиты, можно сказать, прилюдной открытой порки своего обидчика. Все-таки со мной поступили крайне жестоко, и наказание должно было последовать.

Отца не было какое-то время. Хотя пришел он довольно быстро. Сложилось впечатление, что он дошел до их дома, а потом сразу вернулся. Буквально одна нога здесь, другая там.

Мы даже не успели, как следует, начать переживать за него.

Он пришел, сел на табуретку на кухне. И сидел молча.

После довольно напряженной паузы мама спросила его, как дела, и как он поговорил с родителями мальчика.

Отец в ответ начал эмоционально размахивать руками и бурно оправдываться, что там не дали слова сказать, что у них сто слов в минуту, что с ними невозможно разговаривать, и они ничего не слышат. Что ему пришлось уйти, не солоно хлебавши, потому что им ничего «невозможно» доказать. А они ничего не хотят слышать, потому что девочка сама виновата: первой ударила их замечательного тихого мальчугана.

Я поняла, что отец струсил. Струсил меня защищать…А может, он вообще к ним не ходил?…

Сто слов в минуту чужой тётки оказались сильнее его отцовской любви, ответственности и обязанности подставить плечо в трудную минуту, и защитить своего ребенка. Он даже побоялся пойти в милицию написать заявление и потребовать расследования.

Представителей милиции я вообще не помню в тот день.

Официальной защиты для меня не подразумевалось вообще.

Я и мой нос не относились к такого уровня ущербу.

Он струсил, и ему было стыдно в этом признаться жене, сыну и дочери.

Другой бы на его месте заявил в милицию, поднял волну негодования, набил морду, наконец.

Он не подошел ко мне, не обнял меня, не заглянул в мои заплывшие синяками от травмы глаза, не поддержал меня в моем детском горе и отчаянии: ведь я всего лишь треснула его резиновой лентой, а он искалечил мне лицо…

Отец не попытался объяснить мне свою позицию и бездействие.

Он позволил ситуации закончиться.

Я почувствовала и осознала: он не был мужчиной.

Вернее, он был мужчиной, когда надо было потребовать от меня ответа за провинность, лупил меня ремнем или шлангом от стиральной машинки, мог швырнуть табуретку, если его кто-то сильно бесил или заводил в доме.

Но он НИКОГДА НИКОМУ не противоречил на людях.

Он был таким беззлобным и трусливым соглашателем, какие бывают в любом обществе и в любой толпе.

Человек без мнения, которое надо отстаивать и, возможно, драться. Такие мужчины составляют основу бесплотной толпы.

На людях такие мужчины сильны только вместе. Поодиночке они НИКТО. Пустое место. Их не видно и не слышно.

Именно поэтому в тот день он ничего не сделал.

Он оказался ТРУСОМ. Уже во второй раз в моей жизни.

Уже второй раз я поняла, что я последняя в очереди на его помощь, поддержку и защиту.

Стало понятно, что больше проверять его на мужественность и отцовскую ответственность я не буду никогда.

Он на помощь не придет. Слёзной жилетки и мужского тыла у меня нет, и не будет. Это стало ясно.

И, как становится очевидным, сделанное однажды, повторится многократно. Да. Так и было.

И стало страшно. Что, если вновь со мной случится беда или потребуется помощь близкого человека? Кто будет меня защищать и поддерживать?

НИКТО и НИКОГДА.

С этого дня я буду защищать себя сама. Закрылась ЕЩЕ ОДНА дверь.

А что мальчик? С ним все было хорошо. За то, что он сделал, ему не было ничего. И это было ужасно. Потом в Новой постсоветской России даже будет такой тост: «За то, чтобы у нас все было, и нам за это ничего не было».

Если вдуматься, в тот мой кровавый день я физически ощутила чудовищность слова «безнаказанность».

ПИСЬМО

На соседней улице жила моя одноклассница. И фамилию ее я уже не помню, и не вспомню даже, как она выглядит. Даже не очень хорошо помню название соседней улицы, на которой, аналогично нашей, стояли в ряд сборно-щитовые двухэтажные дома на 8 квартир. Такие бараки улучшенной планировки в два этажа с дровяными печами и выгребными ямами.

Мы все жили в таких «улучшенных» бараках и наизусть знали расположение кухонь, комнат и туалетов соседей, друзей, знакомых.

Мне не разрешали гулять на чужой улице, мне вообще не разрешали гулять где-либо, кроме видимых из окна нашей квартиры мест.

Не помню точной причины, по которой мне это было запрещено делать: во время нашего детства вообще не принято было беспокоиться о ребенке, самостоятельно гулявшем на улице.

Думаю, маме и папе было не комфортно ходить и искать меня, когда время моего выгула по их мнению заканчивалось, и нужно было возвращаться в скучный и строгий дом, в котором не было времени на игру с ребенком, а было время только на футбол-хоккей, уборку, готовку, уроки и обязательное послушное поведение.

Еще мне вспоминается, что мама и папа считали крайне неприличным выходить во двор за ребенком. Достойное дитя само должно было отследить достаточность своей прогулки и возвращение домой в положенные временные рамки.

На первый взгляд, это покажется нелепым и смешным: подумаешь, дочь задержалась немного, заигралась с подружками в «резиночку» или «море волнуется раз» у соседнего дома. Чего проще выглянуть в форточку и крикнуть: «Лада, домой». Или выйти во двор и просто позвать домой.

Конечно, смешно. Но не в моем случае.

В моем случае мне обязательно выговаривали, что приличных девочек не надо искать по всей улице, или кричать в окно. Приличные девочки всегда гуляют на виду и не беспокоят родителей своим настойчивым желанием гулять там, где вздумается лично им.

Как им было объяснить, что так гуляют все? Что мне тоже хочется гулять со всеми в компании? Что гулять одной под окнами квартиры очень скучно и грустно?