Kitabı oku: «Севастопольские рассказы», sayfa 6

Yazı tipi:

Кто знает, в какой мере сбудутся эти мечты!

– Что, ты был когда-нибудь в схватке? – спросил он вдруг у брата, совершенно забыв, что не хотел говорить с ним.

– Нет, ни разу, – отвечал старший, – у нас две тысячи человек из полка выбыло, все на работах; и я ранен тоже на работе. Война совсем не так делается, как ты думаешь, Володя!

Слово «Володя» тронуло меньшого брата; ему захотелось объясниться с братом, который вовсе и не думал, что оскорбил Володю.

– Ты на меня не сердишься, Миша? – сказал он после минутного молчания.

– За что?

– Нет – так. За то, что у нас было. Так, ничего.

– Нисколько, – отвечал старший, поворачиваясь к нему и похлопывая его по ноге.

– Так ты меня извини, Миша, ежели я тебя огорчил.

И меньшой брат отвернулся, чтобы скрыть слезы, которые вдруг выступили у него из глаз.

9

– Неужели это уж Севастополь? – спросил меньшой брат, когда они поднялись на гору и перед ними открылась бухта с мачтами кораблей, море с неприятельским далеким флотом, белые приморские батареи, казармы, водопроводы, доки и строения города, и белые, лиловатые облака дыма, беспрестанно поднимавшиеся по желтым горам, окружающим город, и стоявшие в синем небе, при розоватых лучах солнца, уже с блеском отражавшегося и спускавшегося к горизонту темного моря.

Володя без малейшего содрогания увидал это страшное место, про которое он так много думал; напротив, он с эстетическим наслаждением и героическим чувством самодовольства, что вот и он через полчаса будет там, смотрел на это действительно прелестно-оригинальное зрелище, и смотрел с сосредоточенным вниманием до самого того времени, пока они не приехали на Северную, в обоз полка брата, где должны были узнать наверное о месте расположения полка и батареи.

Офицер, заведовавший обозом, жил около так называемого нового городка– дощатых бараков, построенных матросскими семействами, в палатке, соединенной с довольно большим балаганом, заплетенным из зеленых дубовых веток, не успевших еще совершенно засохнуть.

Братья застали офицера перед складным столом, на котором стоял стакан холодного чаю с папиросной золой и поднос с водкой и крошками сухой икры и хлеба, в одной желтовато-грязной рубашке, считающего на больших счетах огромную кипу ассигнаций. Но прежде чем говорить о личности офицера и его разговоре, необходимо попристальнее взглянуть на внутренность его балагана и знать хоть немного его образ жизни и занятия. Новый балаган был так велик, прочно заплетен и удобен, с столиками и лавочками, плетенными и из дерна, – как только строят для генералов или полковых командиров; бока и верх, чтобы лист не сыпался, были завешены тремя коврами, хотя весьма уродливыми, но новыми и, верно, дорогими. На железной кровати, стоявшей под главным ковром с изображенной на нем амазонкой, лежало плюшевое ярко-красное одеяло, грязная прорванная кожаная подушка и енотовая шуба; на столе стояло зеркало в серебряной раме, серебряная, ужасно грязная, щетка, изломанный, набитый маслеными волосами роговой гребень, серебряный подсвечник, бутылка ликера с золотым красным огромным ярлыком, золотые часы с изображением Петра I, два золотые перстня, коробочка с какими-то капсюлями, корка хлеба, и разбросанные старые карты, и пустые и полные бутылки портера под кроватью. Офицер этот заведовал обозом полка и продовольствием лошадей. С ним вместе жил его большой приятель – комиссионер, занимающийся тоже какими-то операциями. Он, в то время как вошли братья, спал в палатке; обозный же офицер делал счеты казенных денег перед концом месяца. Наружность обозного офицера была очень красивая и воинственная: большой рост, большие усы, благородная плотность. Неприятна была в нем только какая-то потность и опухлость всего лица, скрывавшая почти маленькие серые глаза (как будто он весь был налит портером), и чрезвычайная нечистоплотность – от жидких масленых волос до больших босых ног в каких-то горностаевых туфлях.

– Денег-то, денег-то! – сказал Козельцов-первый, входя в балаган и с невольной жадностью устремляя глаза на кучу ассигнаций. – Хоть бы половину взаймы дали, Василий Михайлыч!

Обозный офицер, как будто пойманный на воровстве, весь покоробился, увидав гостя, и, собирая деньги, не поднимаясь, поклонился.

– Ох, коли бы мои были… Казенные, батюшка! А это кто с вами? – сказал он, упрятывая деньги в шкатулку, которая стояла около него, и прямо глядя на Володю.

– Это мой брат, из корпуса приехал. Да, вот мы заехали узнать у вас, где полк стоит.

– Садитесь, господа, – сказал он, вставая и, не обращая внимания на гостей, уходя в палатку. – Выпить не хотите ли? Портерку, может быть? – сказал он оттуда.

– Не мешает, Василий Михайлыч!

Володя был поражен величием обозного офицера, его небрежною манерой и уважением, с которым обращался к нему брат.

«Должно быть, это очень хороший у них офицер, которого все почитают; верно, простой, очень храбрый и гостеприимный», – подумал он, скромно и робко садясь на диван.

– Так где же наш полк стоит? – спросил через палатку старший брат.

– Что?

Он повторил вопрос.

– Нынче у меня Зейфер был: он рассказывал, что перешли вчера на пятый бастион.

– Наверное?

– Коли я говорю, стало быть, верно; а впрочем, черт его знает! Он и соврать не дорого возьмет. Что ж, будете портер пить? – сказал обозный офицер все из палатки.

– А пожалуй, выпью, – сказал Козельцов.

– А вы выпьете, Осип Игнатьич? – продолжал голос в палатке, верно обращаясь к спавшему комиссионеру. – Полноте спать: уж осьмой час.

– Что вы пристаете ко мне, я не сплю, – отвечал ленивый тоненький голосок, приятно картавя на буквах л и р.

– Ну, вставайте мне без вас скучно.

И обозный офицер вышел к гостям.

– Дай портеру. Симферопольского! – крикнул он.

Денщик с гордым выражением лица, как показалось Володе, вошел в балаган и из-под него, даже толкнув офицера, достал портер.

– Да, батюшка, – сказал обозный офицер, наливая стаканы, – нынче новый полковой командир у нас. Денежки нужны, всем обзаводится.

– Ну этот, я думаю, совсем особенный, новое поколенье, – сказал Козельцов, учтиво взяв стакан в руку.

– Да, новое поколенье! Такой же скряга будет. Как батальоном командовал, так как кричал, а теперь другое поет. Нельзя, батюшка.

– Это так.

Меньшой брат ничего не понимал, что они говорят, но ему смутно казалось, что брат говорит не то, что думает, но как будто потому только, что пьет портер этого офицера.

Бутылка портера уже была выпита, и разговор продолжался уже довольно долго в том же роде, когда полы палатки распахнулись и из нее выступил невысокий свежий мужчина в синем атласном халате с кисточками, в фуражке с красным околышем и кокардой. Он вышел, поправляя свои черные усики, и, глядя куда-то на ковер, едва заметным движением плеча ответил на поклоны офицеров.

– Дай-ка и я выпью стаканчик! – сказал он, садясь подле стола. – Что это, вы из Петербурга едете, молодой человек? – сказал он, ласково обращаясь к Володе.

– Да-с, в Севастополь еду.

– Сами просились?

– Да-с.

– И что вам за охота, господа, я не понимаю! – продолжал комиссионер. – Я бы теперь, кажется, пешком готов был уйти, ежели бы пустили, в Петербург. Опостыла, ей-богу, эта собачья жизнь!

– Чем же тут плохо вам? – сказал старший Козельцов, обращаясь к нему. – Еще вам бы не жизнь здесь!

Комиссионер посмотрел на него и отвернулся.

– Эта опасность («про какую он говорит опасность, сидя на Северной», – подумал Козельцов), лишения, ничего достать нельзя, – продолжал он, обращаясь все к Володе. – И что вам за охота, я решительно вас не понимаю, господа! Хоть бы выгоды какие-нибудь были, а то так. Ну, хорошо ли это, в ваши лета вдруг останетесь калекой на всю жизнь?

– Кому нужны доходы, а кто из чести служит! – с досадой в голосе опять вмешался Козельцов-старший.

– Что за честь, когда нечего есть! – презрительно смеясь, сказал комиссионер, обращаясь к обозному офицеру, который тоже засмеялся при этом. – Заведи-ка из «Лучии», мы послушаем, – сказал он, указывая на коробочку с музыкой, – я люблю ее…

– Что, он хороший человек, этот Василий Михайлыч? – спросил Володя у брата, когда они уже в сумерки вышли из балагана и поехали дальше к Севастополю.

– Ничего, только скупая шельма такая, что ужас! Ведь он малым числом имеет триста рублей в месяц! А живет, как свинья, ведь ты видел. А комиссионера этого я видеть не могу, я его побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч двенадцать вывез… – И Козельцов стал распространяться о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той особенной злобой человека, который осуждает не за то, что лихоимство – зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.

10

Володя не то чтоб был не в духе, когда уже почти ночью подъезжал к большому мосту через бухту, но он ощущал какую-то тяжесть на сердце. Все, что он видел и слышал, было так мало сообразно с его прошедшими недавними впечатлениями: паркетная светлая большая зала экзамена, веселые добрые голоса и смех товарищей, новый мундир, любимый царь, которого он семь лет привык видеть и который, прощаясь с ними со слезами, называет их детьми своими, – и так мало все, что он видел, похоже на его прекрасные, радужные, великодушные мечты.

– Ну, вот мы и приехали! – сказал старший брат, когда они, подъехав к Михайловской батарее, вышли из повозки. – Ежели нас пропустят на мосту, мы сейчас же пойдем в Николаевские казармы. Ты там останься до утра, а я пойду в полк – узнаю, где твоя батарея стоит, и завтра приеду за тобой.

– Зачем же? Лучше вместе пойдем, – сказал Володя. – И я пойду с тобой на бастион. Ведь уж все равно привыкать надо. Ежели ты пойдешь, и я могу.

– Лучше не ходить.

– Нет, пожалуйста, я по крайней мере узнаю, как…

– Мой совет не ходить, а пожалуй…

Небо было чисто и темно; звезды и беспрестанно движущиеся огни бомб и выстрелов уже ярко светились во мраке. Большое белое здание батареи и начало моста выдавались из темноты. Буквально каждую секунду несколько орудийных выстрелов и взрывов, быстро следуя друг за другом или вместе, громче и отчетливее потрясали воздух. Из-за этого гула, как будто вторя ему, слышалось пасмурное ворчание бухты. С моря тянул ветерок, и пахло сыростью. Братья подошли к мосту. Какой-то ополченец стукнул неловко ружьем на руку и крикнул:

– Кто идет?

– Солдат!

– Не велено пущать!

– Да как же! Нам нужно.

– Офицера спросите.

Офицер, дремавший сидя на якоре, приподнялся и велел пропустить.

– Туда можно, оттуда нельзя. Куда лезешь все разом! – крикнул он на полковые повозки, высоко наложенные турами, которые толпились у въезда.

Спускаясь на первый понтон, братья столкнулись с солдатами, которые, громко разговаривая, шли оттуда.

– Когда он амунишные получил, значит, он в расчете сполностью – вот что…

– Эк, братцы! – сказал другой голос. – Как на Сиверную перевалишь, свет увидишь, ей-богу! Совсем воздух другой.

– Говори больше! – сказал первый. – Намеднись тут же прилетела, окаянная, двум матросам ноги пооборвала, – так не говори лучше.

Братья прошли первый понтон, дожидаясь повозки, и остановились на втором, который местами уже заливало водой. Ветер, казавшийся слабым в поле, здесь был весьма силен и порывист; мост качало, и волны, с шумом ударяясь о бревна и разрезаясь на якорях и канатах, заливали доски. Направо туманно-враждебно шумело и чернело море, отделяясь бесконечно ровной черной линией от звездного, светло-сероватого в слиянии горизонта; и далеко где-то светились огни на неприятельском флоте. Налево чернела темная масса нашего корабля и слышались удары волн о борта его; виднелся пароход, шумно и быстро двигавшийся от Северной. Огонь разорвавшейся около него бомбы осветил мгновенно высоко наваленные туры на палубе, двух человек, стоящих наверху, и белую пену и брызги зеленоватых волн, разрезаемых пароходом. У края моста сидел, спустив ноги в воду, какой-то матрос в одной рубахе и топором рубил что-то. Впереди, над Севастополем, носились те же огни, и громче и громче долетали страшные звуки. Набежавшая волна с моря разлилась по правой стороне моста и замочила ноги Володе; два солдата, шлепая ногами по воде, прошли мимо него. Что-то вдруг с треском осветило мост впереди, едущую по нем повозку и верхового, и осколки, с свистом поднимая брызги, попадали в воду.

– А, Михаил Семеныч! – сказал верховой, останавливая лошадь против старшего Козельцова, – что, уж совсем поправились?

– Как видите. Куда вас бог несет?

– На Северную за патронами: ведь я нынче за полкового адъютанта… штурма ждем с часу на час, а по пяти патронов в суме нет. Отличные распоряжения!

– А где же Марцов?

– Вчера ногу оторвало… в городе, в комнате спал… Может, вы его застанете, он на перевязочном пункте.

– Полк на пятом, правда?

– Да, на место М…цов заступили. Вы зайдите на перевязочный пункт: там ваши есть – вас проводят.

– Ну, а квартерка моя на Морской цела?

– И, батюшка! уж давно всю разбили бомбами. Вы не узнаете теперь Севастополя; уж женщин ни души нет, ни трактиров, ни музыки; вчера последнее заведенье переехало. Теперь ужасно грустно стало… Прощайте!

И офицер рысью поехал дальше.

Володе вдруг сделалось ужасно страшно: ему все казалось, что сейчас прилетит ядро или осколок и ударит его прямо в голову. Этот сырой мрак, все звуки эти, особенно ворчливый плеск волн, – казалось, все говорило ему, чтоб он не шел дальше, что не ждет его здесь ничего доброго, что нога его уж никогда больше не ступит на русскую землю по эту сторону бухты, чтобы сейчас же он вернулся и бежал куда-нибудь, как можно дальше от этого страшного места смерти. «Но, может, уж поздно, уж решено теперь», – подумал он, содрогаясь частью от этой мысли, частью оттого, что вода прошла ему сквозь сапоги и мочила ноги.

Володя глубоко вздохнул и отошел немного в сторону от брата.

– Господи! неужели же меня убьют, именно меня? Господи, помилуй меня! – сказал он шепотом и перекрестился.

– Ну, пойдем, Володя, – сказал старший брат, когда повозочка въехала на мост. – Видел бомбу?

На мосту встречались братьям повозки с ранеными, с турами, одна с мебелью, которую везла какая-то женщина. На той же стороне никто не задержал их.

Инстинктивно, придерживаясь стенки Николаевской батареи, братья, молча, прислушиваясь к звукам бомб, лопавшихся уже над головами, и реву осколков, валившихся сверху, пришли к тому месту батареи, где образ. Тут узнали они, что пятая легкая, в которую назначен был Володя, стоит на Корабельной, и решили вместе, несмотря на опасность, идти ночевать к старшему брату на пятый бастион, а оттуда, завтра, в батарею. Повернув в коридор, шагая через ноги спящих солдат, которые лежали вдоль всей стены батареи, они наконец пришли на перевязочный пункт.

11

Войдя в первую комнату, обставленную койками, на которых лежали раненые, и пропитанную этим тяжелым, отвратительно-ужасным гошпитальным запахом, они встретили двух сестер милосердия, выходивших им навстречу.

Одна женщина, лет пятидесяти, с черными глазами и строгим выражением лица, несла бинты и корпию и отдавала приказания молодому мальчику, фельдшеру, который шел за ней; другая, весьма хорошенькая девушка, лет двадцати, с бледным и нежным белокурым личиком, как-то особенно мило-беспомощно смотревшим из-под белого чепчика, обкладывавшего ей лицо, шла, руки в карманах передника, потупившись, подле старшей и, казалось, боялась отставать от нее.

Козельцов обратился к ним с вопросом, не знают ли они, где Марцов, которому вчера оторвало ногу.

– Это, кажется, П. полка? – спросила старшая. – Что, он вам родственник?

– Нет-с, товарищ.

– Гм! Проводите их, – сказала она молодой сестре по-французски, – вот сюда, – а сама подошла с фельдшером к раненому.

– Пойдем же, что ты смотришь! – сказал Козельцов Володе, который, подняв брови, с каким-то страдальческим выражением, не мог оторваться – смотрел на раненых. – Пойдем же.

Володя пошел с братом, но все продолжая оглядываться и бессознательно повторяя:

– Ах, боже мой! Ах, боже мой!

– Верно, они недавно здесь? – спросила сестра у Козельцова, указывая на Володю, который, ахая и вздыхая, шел за ними по коридору.

– Только что приехал.

Хорошенькая сестра посмотрела на Володю и вдруг заплакала.

– Боже мой, боже мой! Когда это все кончится! – сказала она с отчаянием в голосе.

Они вошли в офицерскую палату. Марцов лежал навзничь, закинув жилистые, обнаженные до локтей руки за голову и с выражением на желтом лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он на ней судорожно перебирает пальцами.

– Ну что, как вам? – спросила сестра, своими тоненькими, нежными пальцами, на одном из которых Володя заметил было золотое колечко, поднимая его немного плешивую голову и поправляя подушку. – Вот ваши товарищи пришли вас проведать.

– Разумеется, больно, – сердито сказал он. – Оставьте, мне хорошо! – и пальцы в чулке зашевелились еще быстрее. – Здравствуйте! Как вас зовут, извините? – сказал он, обращаясь к Козельцову. – Ах, да, виноват, тут все забудешь, – сказал он, когда тот сказал ему свою фамилию. – Ведь мы с тобой вместе жили, – прибавил он без всякого выражения удовольствия, вопросительно глядя на Володю.

– Это мой брат, нынче приехал из Петербурга.

– Гм! А я-то вот и полный выслужил, – сказал он, морщась. – Ах, как больно!.. Да уж лучше бы конец скорее.

Он вздернул ногу и, промычав что-то, закрыл лицо руками.

– Его надо оставить, – сказала шепотом сестра, со слезами на глазах, – уж он очень плох.

Братья еще на Северной решили идти вместе на пятый бастион; но, выходя из Николаевской батареи, они как будто условились не подвергаться напрасно опасности и идти каждому порознь.

– Только как ты найдешь, Володя? – сказал старший. – Впрочем, Николаев тебя проводит на Корабельную, а я пойду один и завтра у тебя буду.

Больше ничего не было сказано в это последнее прощанье между двумя братьями.

12

Гром пушек продолжался с той же силой, но Екатерининская улица, по которой шел Володя, с следовавшим за ним молчаливым Николаевым, была совсем пустынна и тиха. Во мраке виднелась ему только широкая улица с белыми, во многих местах разрушенными стенами больших домов и каменный тротуар, по которому он шел; изредка встречались солдаты и офицеры. Проходя по левой стороне, около Адмиралтейства, при свете какого-то огня, горевшего за стеной, он увидал посаженные вдоль тротуара акации с зелеными подпорками и жалкие, запыленные листья этих акаций. Шаги свои и Николаева, тяжело дышавшего, шедшего за ним, он слышал явственно. Он ничего не думал: хорошенькая сестра, нога Марцова с движущимися в чулке пальцами, мрак, бомбы и различные образы смерти смутно носились в его воображении. Вся его молодая впечатлительная душа сжалась и ныла под влиянием сознания одиночества и всеобщего равнодушия к его участи в то время, как он был в опасности. «Убьют, буду мучиться, страдать, – и никто не заплачет!» И все это вместо исполненной энергии и сочувствия героической жизни, о которой он мечтал так славно. Бомбы лопались и свистели ближе и ближе, Николаев вздыхал чаще и не нарушал молчания. Проходя через Малый Корабельный мост, он увидал, как что-то, свистя, влетело недалеко от него в бухту, на секунду багрово осветило лиловые волны, исчезло, и потом с брызгами поднялось оттуда.

– Вишь, не задохлась! – сказал Николаев.

– Да, – ответил он, невольно и неожиданно для себя каким-то тоненьким-тоненьким, пискливым голоском.

Встречались носилки с ранеными, опять полковые повозки с турами; какой-то полк встретился на Корабельной; верховые проезжали мимо. Один из них был офицер с казаком. Он ехал рысью, но, увидав Володю, приостановил лошадь около него, вгляделся ему в лицо, отвернулся и поехал прочь, ударив плетью по лошади. «Один, один! всем все равно, есть ли я, или нет меня на свете», – подумал с ужасом бедный мальчик, и ему без шуток захотелось плакать.

Поднявшись на гору мимо какой-то высокой белой стены, он вошел в улицу разбитых маленьких домиков, беспрестанно освещаемых бомбами. Пьяная, растерзанная женщина, выходя из калитки с матросом, наткнулась на него.

– Потому, коли бы он был блаародный чуаек, – пробормотала она, – пардон, ваш благородие офицер!

Сердце все больше и больше ныло у бедного мальчика; а на черном горизонте чаще и чаще вспыхивала молния, и бомбы чаще и чаще свистели и лопались около него. Николаев глубоко вздохнул и вдруг начал говорить каким-то, как показалось Володе, гробовым голосом:

– Вот все торопились из губернии ехать. Ехать да ехать. Есть куда торопиться! Которые умные господа, так, чуть мало-мальски ранены, живут себе в ошпитале. Так-то хорошо, что лучше не надо.

– Да что ж, коли брат уж здоров теперь, – отвечал Володя, надеясь хоть разговором разогнать чувство, овладевшее им.

– Здоров! Какое его здоровье, когда он вовсе болен! Которые и настоящие здоровые-то, и те, которые умные есть, живут в ошпитале в этакое время. Что тут-то, радости много, что ли? Либо руку оторвет – вот те и все! Долго ли до греха! Уж на что здесь, в городу, не то, что на баксионе, и то страсть какая. Идешь – молитвы все перечитаешь. Ишь, бестия, так мимо тебя и дзанкнет! – прибавил он, обращая внимание на звук близко прожужжавшего осколка. – Вот теперича, – продолжал Николаев, – велел ваше благородие проводить. Наше дело известно: что приказано, то должен сполнять; а ведь главное – повозку так на какого-то солдатишку бросили, и узел развязан. Иди да иди; а что из имения пропадет, Николаев отвечай.

Пройдя еще несколько шагов, они вышли на площадь. Николаев молчал и вздыхал.

– Вон антилерия ваша стоит, ваше благородие! – сказал он вдруг. – У часового спросите: он вам покажет. – И Володя, пройдя несколько шагов, перестал слышать за собой звуки вздохов Николаева.

Он вдруг почувствовал себя совершенно, окончательно одним. Это сознание одиночества в опасности – перед смертью, как ему казалось, – ужасно тяжелым, холодным камнем легло ему на сердце. Он остановился посереди площади, оглянулся: не видит ли его кто-нибудь, схватился за голову и с ужасом проговорил и подумал: «Господи! неужели я трус, подлый, гадкий, ничтожный трус? Неужели за отечество, за царя, за которого я с наслаждением мечтал умереть так недавно, я не могу умереть честно? Нет! я несчастное, жалкое создание!» – И Володя с истинным чувством отчаяния и разочарования в самом себе спросил у часового дом батарейного командира и пошел по указанному направлению.

13

Жилище батарейного командира, которое указал ему часовой, был небольшой двухэтажный домик со входом со двора. В одном из окон, залепленном бумагой, светился слабый огонек свечки. Денщик сидел на крыльце и курил трубку. Он пошел доложить батарейному командиру и ввел Володю в комнату. В комнате между двух окон, под разбитым зеркалом, стоял стол, заваленный казенными бумагами, несколько стульев и железная кровать с чистой постелью и маленьким ковриком около нее.

Около самой двери стоял красивый мужчина с большими усами – фельдфебель, – в тесаке и шинели, на которой висели крест и венгерская медаль. Посередине комнаты взад и вперед ходил невысокий, лет сорока штаб-офицер с подвязанной распухшей щекой, в тонкой старенькой шинели.

– Честь имею явиться, прикомандированный в пятую легкую, прапорщик Козельцов-второй, – проговорил Володя заученную фразу, входя в комнату.

Батарейный командир сухо ответил на поклон и, не подавая руки, пригласил его садиться.

Володя робко опустился на стул подле письменного стола и стал перебирать в пальцах ножницы, попавшиеся ему в руки, а батарейный командир, заложив руки за спину и опустив голову, только изредка поглядывая на руки, вертевшие ножницы, молча продолжал ходить по комнате с видом человека, припоминающего что-то.

Батарейный командир был довольно толстый человечек, с большою плешью на маковке, густыми усами, пущенными прямо и закрывавшими рот, и большими приятными карими глазами. Руки у него были красивые, чистые и пухлые, ножки очень вывернутые, ступавшие с уверенностью и некоторым щегольством, доказывавшим, что батарейный командир был человек незастенчивый.

– Да, – сказал он, останавливаясь против фельдфебеля, – ящичным надо будет с завтрашнего дня еще по гарнцу прибавить, а то они у нас худы. Как ты думаешь?

– Что ж, прибавить можно, ваше высокоблагородие! Теперь все подешевле овес стал, – отвечал фельдфебель, шевеля пальцы на руках, которые он держал по швам, но которые, очевидно, любили жестом помогать разговору. – А еще фуражир наш Франщук вчера мне из обоза записку прислал, ваше высокоблагородие, что осей непременно нам нужно будет там купить, – говорят, дешевы, – так как изволите приказать?

– Что ж, купить: ведь у него деньги есть. – И батарейный командир снова стал ходить по комнате. – А где ваши вещи? – спросил он вдруг у Володи, останавливаясь против него.

Бедного Володю так одолевала мысль, что он трус, что в каждом взгляде, в каждом слове он находил презрение к себе, как к жалкому трусу. Ему показалось, что батарейный командир уже проник его тайну и подтрунивает над ним. Он, смутившись, отвечал, что вещи на Графской и что завтра брат обещал их доставить ему.

Но подполковник не дослушал его и, обратясь к фельдфебелю, спросил:

– Где бы нам поместить прапорщика?

– Прапорщика-с? – сказал фельдфебель, еще больше смущая Володю беглым брошенным на него взглядом, выражавшим как будто вопрос: «Ну что это за прапорщик, и стоит ли его помещать куда-нибудь?» – Да вот-с внизу, ваше высокоблагородие, у штабс-капитана могут поместиться их благородие, – продолжал он, подумав немного, – теперь штабс-капитан на баксионе, так ихняя койка пустая остается.

– Так вот, не угодно ли-с покамест? – сказал батальонный командир. – Вы, я думаю, устали, а завтра лучше устроим.

Володя встал и поклонился.

– Не угодно ли чаю? – сказал батарейный командир, когда Володя уж подходил к двери. – Можно самовар поставить.

Володя поклонился и вышел. Полковничий денщик провел его вниз и ввел в голую, грязную комнату, в которой валялся разный хлам и стояла железная кровать без белья и одеяла. На кровати, накрывшись толстой шинелью, спал какой-то человек в розовой рубашке.

Володя принял его было за солдата.

– Петр Николаевич! – сказал денщик, толкая за плечо спящего. – Тут прапорщик лягут… Это наш юнкер, – прибавил он, обращаясь к прапорщику.

– Ах, не беспокойтесь, пожалуйста! – сказал Володя; но юнкер, высокий, плотный, молодой мужчина, с красивой, но весьма глупой физиономией, встал с кровати, накинул шинель и, видимо, не проснувшись еще хорошенько, вышел из комнаты.

– Ничего, я на дворе лягу, – пробормотал он.

14

Оставшись наедине с своими мыслями, первым чувством Володи было отвращение к тому беспорядочному, безотрадному состоянию, в котором находилась душа его. Ему захотелось заснуть и забыть все окружающее, а главное – самого себя. Он потушил свечку, лег на постель и, сняв с себя шинель, закрылся с головою, чтобы избавиться от страха темноты, которому он еще с детства был подвержен. Но вдруг ему пришла мысль, что прилетит бомба, пробьет крышу и убьет его. Он стал вслушиваться; над самой его головой слышались шаги батарейного командира.

«Впрочем, ежели и прилетит, – подумал он, – то прежде убьет наверху, а потом меня; по крайней мере не меня одного». Эта мысль успокоила его немного; он стал было засыпать. «Ну что, ежели вдруг ночью возьмут Севастополь и французы ворвутся сюда? Чем я буду защищаться?» Он опять встал и походил по комнате. Страх действительной опасности подавил таинственный страх мрака. Кроме седла и самовара, в комнате ничего твердого не было. «Я подлец, я трус, мерзкий трус!» – вдруг подумал он и снова перешел к тяжелому чувству презрения, отвращения даже к самому себе. Он снова лег и старался не думать. Тогда впечатления дня невольно возникали в воображении при неперестающих, заставлявших дрожать стекла в единственном окне звуках бомбардирования и снова напоминали об опасности: то ему грезились раненые и кровь, то бомбы и осколки, которые влетают в комнату, то хорошенькая сестра милосердия, делающая ему, умирающему, перевязку и плачущая над ним, то мать его, провожающая его в уездном городе и горячо, со слезами, молящаяся перед чудотворной иконой, – и снова сон кажется ему невозможен. Но вдруг мысль о боге всемогущем, добром, который все может сделать и услышит всякую молитву, ясно пришла ему в голову. Он стал на колени, перекрестился и сложил руки так, как его в детстве еще учили молиться. Этот жест вдруг перенес его к давно забытому отрадному чувству.

«Ежели нужно умереть, нужно, чтоб меня не было, сделай это, господи, – думал он, – поскорее сделай это; но ежели нужна храбрость, нужна твердость, которых у меня нет, – дай мне их, но избави от стыда и позора, которых я не могу переносить, но научи, что мне делать, чтобы исполнить твою волю».

Детская, запуганная, ограниченная душа вдруг возмужала, просветлела и увидала новые, обширные, светлые горизонты. Много еще передумал и перечувствовал он в то короткое время, пока продолжалось это чувство, но заснул скоро покойно и беспечно, под звуки продолжавшегося треска, гула бомбардирования и дрожания стекол.

Господи великий! только ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния и страдания, которые восходили к тебе из этого страшного места смерти, – от генерала, за секунду перед этим думавшего о завтраке и Георгии на шею, но с страхом чующего близость твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего тебя скорее дать ему там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания! Да, ты не уставал слышать мольбы детей твоих, ниспосылаешь им везде ангела-утешителя, влагавшего в душу терпение, чувство долга и отраду надежды.

15

Старший Козельцов, встретив на улице солдата своего полка, с ним вместе направился прямо к пятому бастиону.

– Под стенкой держитесь, ваше благородие! – сказал солдат.

– А что?

– Опасно, ваше благородие; вон она аж через несеть, – сказал солдат, прислушиваясь к звуку просвистевшего ядра, ударившегося о сухую дорогу по той стороне улицы.

Козельцов, не слушая солдата, бодро пошел посередине улицы.

Все те же были улицы, те же, даже более частые, огни, звуки, стоны, встречи с ранеными и те же батареи, бруствера и траншеи, какие были весною, когда он был в Севастополе; но все это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее, – пробоин в домах больше, огней в окнах уже совсем нету, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, – на всем лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания, усталости и напряженности.