Kitabı oku: «Город Эн (сборник)», sayfa 17
Сад
Делегаты окружного съезда союза медсантруд сидели на скамейке и беседовали о политике. Дорожные корзиночки стояли между ними. Утреннее солнце грело. Развалясь, они вытягивали ноги и блаженствовали.
Улыбаясь, делегатки медленно ходили вокруг клумб. Они смотрели на цветы, склоняя набок головы. – А в будущем году еще прекрасней будет, – говорил садовник Чау-Динши. Растроганные делегатки окружили его. – Можете пустить фонтан? – просили они.
Чернякова посмеялась, глядя на них. – Ишь, – сказала она. В красном галстуке, в кудряшках над морщинами, она сидела под акацией. – Господин китаец, что я вам скажу, – подозвала она. – Сегодня будем хоронить Таисию, уборщицыю: вы, пожалуйста, уже. – С огромным удовольствием, – ответил Чау-Динши, и она встала и пожала ему руку. – Мы надеемся, – простилась она и, сорвав травинку, повернулась и пошла, мурлыча.
Поэтесса Липец встретилась ей, и она остановилась и любезно поздоровалась: – Мое почтение, товарищ Липецковая, куда спешите?
Обмахнув скамейку, поэтесса Липец села и откинулась. В сегодняшней газете были напечатаны ее стихи:
гудками встречен день. Трудящиеся,
– и она, под плеск фонтана, декламировала их. Чернякову ждали неприятности. Ей объявили. что ее уволят, если она будет принимать гостей, Она заголосила. – Это кучер доказал, – сказала она.
Гроб с Таисией прибыл из больницы. Кучер привязал вожжами лошадь и пришел сказать. Управделами отпустил конторщиц проводить Таисию. Построились за гробом. Чернякова, поправляя галстук, встала с профуполномоченным, за ними встали регистраторша с курьершей, а за ними – машинистки: Закушняк и Полуектова. – Но, – крикнул кучер и, держа концы вожжей, пошел рядом с телегой. Загремели по булыжникам колеса. Профуполномоченный взмахнул рукой, шесть голосов запели. Чау-Динши прошел по саду с колокольчиком и выпроводил посетителей. Он запер на замок калитку и догнал процессию. Чернякова оглянулась на него. Пенсионерка Закс, постукивая палкой, подскочила к нему и спросила, кто покойница. – Уборщица окрэспеэс, – ответил Чау-Динши любезно. – Знаю я ее, – сказала радостно пенсионерка Закс. – Я с ней служила вместе, когда я была секретарем союза работпрос. – Она посеменила, чтобы попасть в ногу, и запела, подымая голову, как курица, глотающая воду. Солнце жарило. Пыль набивалась в рты.
Таисию засыпали. Вскочив на дроги, кучер укатил. Девицы побежали. Секретарь союза медсантруд дал им по делегатскому талону на обед в столовой – надо было захватить места, пока не набрались сезонники. Пенсионерка Закс, попрыгивая, шла с китайцем. Чернякова возвращалась с профуполномоченным.
– Товарищ профуполномоченный, – учтиво говорила она, – на меня доказывают, но подумайте, какая моя ставка: двадцать семь рублей.
В окрэспеэс уже никого не было. Один отсекр окрэм-беит, товарищ Липец, инженер-электротехник, еще сидел. Он подал заявление о прибавке и начал каждый день задерживаться. Он держал газету: был его портрет, его статейка и стихотворение его дочери:
гудками встречен день. Трудящиеся.
Чернякова заперла все двери и смотрела на него. – Товарищ Липецков, – почтительно сказала она, проведя ладонью по губам, – я уж пойду, а то сезонники наскочат. Ключ повесьте в телефонной, если милость ваша будет: у меня там ключевая соберительница, кассыя ключевая.
Было жарко. Тротуар размяк. Телеги, подвозившие кирпич к постройкам, громыхали. Регистраторша, курьерша, машинистки Закушняк и Полуектова уже поели и плелись распаренные, ковыряя языком в зубах. Они перемигнулись с Черняковой. – Хорошо? – спросила она и заторопилась. Образованные люди чинно ели, отставляя пальцы и гоняя мух. На кадках пальм было выведено «Новозыбков». На стенах висели зеркала. Напротив Черняковой интересный кавалер любезничал с девицей. – Вы и сами лимонады, – наливая ей стаканчик, говорил он, – только красненькие. – Неужели я такая красненькая? – удивлялась она. – Ишь ты, – посмеялась Чернякова и, доев, утерла губы галстуком и вышла, повторяя этот разговор.
Стараясь обогнать друг друга, ей навстречу, бородатые, неслись сезонники. В окрэспеэс она открыла окна. Воздух ворвался. За крышами видны были луга, стада пестрелись, голые мальчишки бегали вдоль речки. Чернякова подоткнула юбку, засучила рукава и начала уборку. – Вы такие красненькие, – говорила она, делала приятную улыбку и смеялась.
Перестали грохотать телеги. Конартдив, резерв милиции и ассенобоз по очереди проскакали к речке: подымалась пыль и затемняла солнце. Тусклое, оно спускалось к кепке памятника. Сад был полон. Женщины стояли у фонтана и бродили вокруг клумб. Мужчины, развалясь, в рубашках из «туаль-дю-нор»,23 сидели. Волейбольщики скакали, отбивая головами мяч. Пенсионерка Закс ходила за китайцем.
– Я воображаю, как вам скучно с нами, – говорила она. Чернякова подошла и слушала с участием. – Умерла Таисия, – сказала она, кашлянув. Побагровели облака и побледнели. Съезд союза медсантруд закрылся и запел «Вставай». Цветы запахли. Громкоговоритель закричал «Алло». Темно стало, присматривать за посетителями стало трудно. Чау-Динши прошелся с колокольчиком. Он запер на замок калитку и пошел к Прокопчику. Пенсионерка Закс и Чернякова провожали его. Фонари покачивались тихо. Запах сена прилетал с лугов. В окне у оптика стояли гипсовые головы в очках, и в их глазах то загоралось электричество, то гасло. – Господин китаец, это красота, – сказала Чернякова. – Замечательные вещи, – согласился Чау-Динши. Пенсионерка Закс, насупившаяся, простилась. – Не подумайте, что я устала, – предостерегла она.
Костры плотовщиков горели у реки. Луна всходила. Золотые буквы водной станции окрэспеэс блестели. Поздние купальщики плескались в темноте. Прокопчик сосал трубку. Он был рад гостям. – Мое почтение, – приветливо здоровались они, – как поживаете? – и жали ему руку. – Прилетела культотдельша, – рассказал он, – требовала, чтобы все были в трусах. – Качали головами и смеялись. В городе горели огоньки. Вода журчала. – Кучер на меня доказывает, сукин сын, – пожаловалась Чернякова. – Эх, – сказала она, заиграла на губах и завертелась, грохоча. Мужчины ей подтопывали. Галстук разлетался.
вы такии
красненькии —
выводила она и трясла боками, топоча, и вскрикивала.
Поэтесса Липец, обратив лицо к луне, прогуливалась, и ее отец, отсекр окрэмбеит, прогуливался вместе с ней.
Они прогуливались, отсмотрев спектакль, делегатские билеты на который получили от секретаря союза медсантруд. Шарф поэтессы Липец развевался. Глядя вверх, она покачивала головой и декламировала тихо:
гудками встречен день. Трудящиеся.
Портрет
1
Как всегда, придя с колодца, я застала во дворе хозяина.
Он тряс над тазом самовар и, как всегда, любезно пошутил, кивнув на мои ведра: – Фызькультура.
Как всегда, раскланявшись с маман, мы вышли, и в воротах, распахнув калитку, отец, галантный, пропустил меня. По тени я увидела, что горблюсь, и выпрямилась.
Стояли церкви. Улицы спускались и взбирались. Старики сидели на завалинках. Сверкали капельки и, шлепаясь о плечи, разбрызгивались. Как всегда, на повороте, тронув козырек, отец откланялся.
Четыре четырехэтажных дома показались, площадь с фонарями и громкоговорителями. Подоткнув шинели, бегали солдаты с ружьями, бросались на землю и вскакивали. Стоя на крыльце и переглядываясь, канцелярские девицы их рассматривали. Шляпы отражались в полированных столбах.
Хваля погоду, мы уселись. Счеты стали щелкать. В кофте «сольферин» прошла товарищ Шацкина и осмотрела нас. Передвигалось солнце. Тень аэроплана пробежала по столам, и мы поговорили, сколько получают летчики.
После обеда, кончив мыть, маман переоделась и, в перчатках, чинная, отправилась.
– Мы выбираем дьякона, – остановилась она и взглянула на меня и на отца внушительно.
– Прекрасно, – похвалили мы.
Отец, прищурившись, шелестел газетой. Ветви перекрещивались за окном. В конюшне за забором переступала лошадь.
Постучались гостьи и, расстегивая выхухоль на шее, радостно смотрели на нас кверху, низенькие. Брошь-цветок и брошь-кинжал блестели. – Я иду сказать маман, – сбежала я.
Она, торжественная, как в фотографии, сидела в школе. Старушенции шептались. Кандидат на дьяконскую должность, в галифе, ораторствовал.
– Я из пролетарского происхождения! – восклицал он.
Разноцветные, с готическими буквами, висели диаграммы: мостовых две тысячи квадратных метров, фонарей двенадцать, каланча одна.
– А вы учились в семинарии? – поднялась маман.
Я позвала ее.
Затягивались лужицы в следах. Выскакивали люди без пальто и шапок, закрывали ставни. Мальчуганы разговаривали, сидя на крыльце, и их коньки болтались и позвякивали.
Улица Москвы, по-старому – Московская, шумела. Рявкали автобусы. Извозчики откидывали фартуки. Взойдя на паперть, я взяла билет. Стояли пальмы. Рыбки разевали рты. Топтались кавалеры, задирая подбородки и выпячивая бантики. Я терлась между ними.
Ричард Толмедж был показан в безрукавке и коротеньких штанишках. Он лечился от любви, и врач его осматривал.
– Милашка Ричард, – улыбались мы и взглядывали друг на друга, сияя.
Сверх программы – музыкальные сатирики Фис-Дис трубили в веники. – Осел, осел, – кричали они, – где ты? – и отвечали: – Я в президиуме Второго Интернационала.
Наскакивая на прохожих, я гналась за ним. – Послушайте, – хотела крикнуть я. Он шел, раскачиваясь, невысокий, с поднятым воротником к в кепке с клапаном.
Отец остановил меня. Он тоже убежал от гостий. – Ричард мил? – спросил он, и по голосу я видела, как он приподнял брови: – И идеология приемлемая?
Узкая луна блестела за ветвями. На тенях светлелись дырки. Дикие собаки спали на снегу.
– Да, да, – кивала я, не слушая… Тот, в кепке, – в толкотне у двери он ощупывал меня.
Маман, с полузакрытыми глазами, с полотенцем на плече, перемывая чашки, улыбалась. Гостьи только что ушли – сапожной мазью еще пахло.
– Вот, – снисходительно сказала нам маман, – вы ничего не знаете. Поляки взяли Полоцк. Из Украины пришло письмо – она решила не давать нам мяса.
Как всегда, мы сели. Кошка, тряся стул, лизала у себя под хвостиком. Отец шуршал страницами. Маман, посмеиваясь, пришивала кружево к штанам. Я перелистывала книгу. Анна Чилляг, волосастая, шагала и несла перед собой цветок. Поль Крюгер улыбался. Это – гостьи принесли.
2
На крыльце, таинственный, хозяин задержал нас. – Подрались, – сказал он. – Луначарский двинул Рыкову.
Мы вышли. Лужицы темнелись у ворот. Вытягивая шеи, куры пили. Пробегали кавалеры и посвистывали. Их прически выбивались. Капельки блестели на плечах. Мальчишка мазал стены, прилеплял афиши и разглаживал: «Митрополит Введенский едет. Есть ли бог?»
Отец откланялся. Аэроплан жужжал. Флаг развевался, прикрепленный за углы, и небо между ним и древком синелось.
К надписи над театром проводили электричество. Монтер, приставив к глазам руку, шел по крыше и раскачивался, невысокий. «Это он», – подумала я. – Что там? – спрашивали у меня, остановясь. Меня толкнули. Лаком для ногтей запахло. Выгнув бок, кокетливая Иванова в красной шляпе поздоровалась со мной. Я сделала приятное лицо, и мы отправились. – Весна, – поговорили мы.
В двенадцать, когда, взглядывая в зеркальце, положенное в стол, она закусывала, я подъехала к ней. Колбаса лежала на газете. «И избил, – прочла я, – проходившую гражданку по улице Москвы» – Я кашлянула скромно.
– Вы будете на вечере? – спросила я.
Все были приодеты. Благовония носились. К лампочкам были привязаны бумажки. Хвоя сыпалась. Подшефный середняк сидел с товарищ Шацкиной и кашлял.
Выступали физкультурники в лиловых безрукавках, подымали руки, волоса под мышками показывались. Хор пел.
Балалаечники, поводя глазами, забренчали. Мы покачивались на местах, приплясывая туловищами.
Товарищ Шацкина, довольная, оглядывала нас: – Хорошо, – зажмуривались мы и хлопали ладошками. Содружественная часть подтопывала.
– тихо,
– как когда я была маленькая, завертелся вальс, —
– кругом,
и ветер на сопках рыдает.
Я пойду на лекцию, – перестав смотреть на дверь, сказала Иванова, – нет ли там чего, – и вытащила пудру: озеро с кувшинками и лебедь.
Подмерзло. Две больших звезды, как пуговицы на спине пальто, блестели. Над театром, красные, окрашивая снег на площади и воздух, горели буквы. Люди в кепках проходили.
Я – приглядывалась к ним.
Сад цвел на сцене. Нимфа за кустом белелась, прикрывая грудь. Митрополит Введенский возражал безбожнику губернского значения Петрову. Мы рассматривали зрителей. Отец сидел, зевая. Он кивнул мне. – Гостьи, – объяснил он.
– Вот он, – засияла Иванова и толкнула меня: Жоржик с электрической увидел нас.
– Электрик, – рекомендовался он мне.
– Выйдемте, – сказала Иванова и в фойе, отсвечиваясь в мраморных стенах, под пальмой упрекала его. Он оправдывался, задирая брови. – Я хотел прийти, – в чем дело? – говорил он, – но, представьте, прачка подвела. – А ну вас, – отворачивалась Иванова томно.
Препираясь, мы спустились к улице Москвы. Бензином завоняло. Невский вспомнился – с автомобильными лучами и кружащимися в них снежинками.
От бакалейной, наступая на чужие пятки, мы шагали до аптеки и повертывались. Милиционериха стояла скромно, в высоко надетом поясе. Встряхнулась лошадь, и бубенчик вздрогнул.
– Пушкин, где ты? – говорили впереди. Конфузясь, Иванова прыскала. – Товарищи, – солидно сказал Жоржик. – Неудобно. – На плешь, – оглянулись на него.
Снимая шапку, он раскланивался. – Доброго здоровья, – восклицал он. Я – присматривалась.
У больших домов отец догнал меня. Он что-то говорил, смеясь, и пожимал плечами. Я поддакивала и хихикала, не вслушиваясь. Было пусто в переулках. Вырезанные в ставнях звезды и сердца светились.
в магазине Кнопа, —
пели за углом.
Маман была оживлена. Сапожной мазью и помадой пахло. Библия лежала на столе.
– Все, все предсказано здесь, – радостно сказала нам маман и посмотрела значительно.
3
Маман прислушалась. – Идут, – вскочила она и концами пальцев обмахнула грудь – как стряхивают крошки.
Как всегда, мы вышли переждать под грушами. Кулич был виден. Цинерария стояла на окне.
– Христос, – задребезжали в доме. Запах церкви прилетел. Кругом звонили. Кошка, глядя вверх, следила за аэропланами. Затопотали по ступенькам. Духовенство, надевая шляпы и качая талиями, спускалось, и маман, величественная, с крыльца кивала ему.
Прибыли хозяева и поздравляли. – Милости прошу, – усаживала их маман. Все улыбались. – Я к больным, – сказал отец. Я тоже улизнула. Вилки и ножи стучали вслед.
Гуляли семьи. Маленькие дети спали на руках. Колокола звонили. «Праздники, – расклеены были афиши, – дни есенинщины».
Гостьи семенили, горбясь, – торопились к нам, в роскошных кофтах и в чалмах из шалей. Я свернула в садик, нелюбезная.
Шуршали листья – прошлогодние. Травинки пробивались.
– В Пензе, – разговаривали на скамье, – все женщины безнравственны.
Подкралась Иванова, ткнула меня пальцем и сказала: – Кх. – Она благоухала. Коленкоровые фиалки украшали ее.
– Я тянула счастье, – засмеялась она.
Хлопала калитка. Совработники в резиновых пальто входили. Щелкнув сумкой, мы смотрелись в зеркальце. Часы пробили. – Знаю, – встала Иванова, – где он.
Громкоговорители на площади хрипели. Кавалеры в новеньких костюмах, положив друг другу руки на плечи, толпились над лотками. Яйца стукались. В окне светился транспарант с цитатой, и веревка, унизанная красными бумажками, висела. Мы вошли. Засаленными книжками воняло. Подпершись, библиотекарша сидела за прилавком. Дама в профиль красовалась на ее воротнике.
– У вас щека запачкана, – сказала Иванова. – Это от пороха, – ответила она и посмотрела гордо. Общество друзей библиотеки заседало – Жоржик и стеклографистка Прохорова. В голубом, она жевала что-то масляное, и ее лицо блестело.
Жоржик был рассеян. Вдохновенный, он ерошил волосы. «Проклятие тебе, – раскрашивал он надпись, – мистер Троцкий». Вежеталем «Виолетт де Парм»24 пахло.
– Лозгуны? – приблизившись, спросила Иванова мрачно. Я посторонилась. «Виринея» и «Наталья Тарпова» лежали на рекомендательном столе. В газете я нашла товарищ Шацкину: она идет в рядах, – «Прочь пессимизм и неверие», – несет она плакатик, – «Пуанкаре, получи по харе», – реет над ней флаг.
Дождь хлынул. Отворилась дверь. Все посмотрели. – Гришка с огородов, – объявила Прохорова.
Невысокий, он стоял, отряхивая кепку с клапаном…
Из главной комнаты, присев на стул, на нас смотрела подавальщица. Мы чокались, стесняясь. На столах были расставлены бумажные цветы.
– За ваше, – подымал галантно Жоржик и опрокидывал. – Жаль, – горевал он, заедая, – что здесь не разрешают петь: как дивно было бы. – Да, – соглашались мы, а подавальщица вздыхала в другой комнате и говорила: – Запрещёно.
– Вы чуждая, – сказала Прохорова, – элементка, но вы мне нравитесь. – Я рада, – благодарила я. Тускнели понемногу лампы. Голоса сливались. Откровенности и дружбы захотелось. Иванова встала и пожала Прохоровой руку. – Я иду, – бежала я тогда.
Прильнув к окну, хозяева подслушивали. Цинерария бросала на них тень. За занавеской ложки звякали, маман солидно рассуждала, гостьи, умиленные, поддакивали ей.
Я уходила, спотыкаясь. – Набралась, – оглядывались на меня. Хихикнув, совторгслужащие говорили шепотом: – Кабуки. – Громкоговорители наигрывали.
В театре, как всегда, стреляли. Чистильщик сапог укладывал свой шкаф. Мороженщики, разъезжаясь, грохотали.
Шум стоял на улице Москвы. На паперти толпились кавалеры, покупая семечки.
В фойе чернелись пальмы. Рыбки разевали рты. Гремел оркестр. Зрители приваливались к дамам. Али-Вали отрезал себе голову. Он положил ее на блюдо и, звеня браслетами, пронес ее между рядами, улыбающуюся.
– Не чудо, а наука, – пояснил он. – Чудес нет.
Мы переглядывались в изумлении. У дверей толкались.
Зашипев, взвилась ракета. Звезды над аптекой вздрагивали.
Я одна осталась. В темноте отзванивали. Щелкали по башмакам шнурки.
Украинская труппа топотала, вскрикивая: – Гоп. – Губернский резерв милиции раздевался, сидя на кроватях.
Сонные собаки подымали головы. В разливе отражались какие-то огни.
На огородах было тихо. Ничего не видно было. Сыростью прохватывало.
4
Груши падали, стуча. Хозяева выскакивали и, бросаясь, схватывали их. По приставленной к забору лестнице они перелезали на соседний двор и возвращались с яблоками: юс толленди.25
Почтальонша отворила дверь и крикнула. Я приняла газету. Циля Лазаревна Ром меняла имя. Буржуазная картина «Генерал» обругивалась: почему не северянина изображает Бестер Китон?
– С праздником, – пришла маман. Демонстративно посмотрела и, вздыхая, сунула свой поминальник за горчичницу.
Деревья были желты. Листья приставали к каблукам.
– Рахиля,
– напевал меланхолично чистильщик. Его фуфайку распирали мускулы. В разрезе ворота чернелись волоса. Шнурки для башмаков, повешенные за один конец, качались,
– вы мне даны.
В саду Культуры клумбы отцвели. «Желающие граждане купить цветы, – не сняты были доски, – можно у садовника». Фонтанчик «гусь» поплескивал.
Борцы сидели, подбоченясь. В модных шляпах, они напоминали иностранцев из захватывающих драм. Гражданки, распалясь, вставали и подрагивали мякотями.
В цирке щелкал хлыст. Мелькали за открытой дверью лошади. Наездница подскакивала.
Прохорова вышла из буфета с чемпионом мира Слуцкером. Они дожевывали что-то, и ее лицо блестело.
Ивановой не было. Общественница, она работала в комиссии по проводам товарищ Шацкиной.
Кружок военных знаний занимался за акациями. – Самый, – хмурил брови лектор, – смертоносный газ – забыл его название – начинается на хве. – Карандаши скрипели.
Жоржик спрятал свой блокнот. В костюмчике «юнг-штурм», он обдернулся и подошел ко мне, учтивый. – Теплый день, – поговорили мы и помолчали. Прохорова, вероломная, была видна ему. – А подмораживало уж, – сказала я. – Действительно, – ответил он, – температура превышала.
– Осень, – попрощались мы.
На улице Москвы толпились – ожидались похороны летчика. Зеленый шар мерцал в аптеке. На окне стоял флакон с Невой и Крепостью.
Автобус загудел. Сквозь стекла пассажиры посторонними глазами посмотрели на нас. Они ехали.
Обоз с картошкой прибыл. «Наш ответ китайским генералам», – пояснял плакат. Товарищ Шацкина остановилась, улыбаясь, и ее кухарка в синей кике, нагруженная корзинами, остановилась позади нее.
Хозяин, отставляя руку, нес в жестянке керосин. – За Иордан? – осклабясь, как всегда, полебезил он. – Звери в балагане вскрикивали.
Музыкант с букетом на груди отзванивал на водочных бутылках. – «Мост опасен», – предостерегала надпись. Рыболовы, молчаливые, вертели ручки удочек с накручиваньем. Прачки с красными ногами наклонялись над водой. Ракиты осыпались.
Паутина облепила кочки на лугу. Бродили гуси. Черепа и кости были нарисованы на электрических столбах.
Я села у большого камня, про который знала из газеты, что его желательно использовать при установке памятника. Узенькие листья плыли. Новые дома, белеясь на горе, блестели стеклами. На огородах кочаны круглелись, как зелененькие розы.
Физкультурники причалили, разделись и, благовоспитанные, кувыркались в трусиках. Потом посбрасывали их и бегали, гоняясь друг за другом и скача друг другу через голову.
Я поднялась, бледнея. Это он был – не монтер, не Гришка, а тот самый, с клапаном.
– Послушайте, – хотела крикнуть я.
– Сфотографировать? – спросил он расторопно, повернулся, наклонился и дотронулся до сгиба. – Вот портрет, – сказал он, показав ладонь.
Я удалялась величаво. Лев рычал. Пронзительно играя, похороны двигались, невидимые, за рекой.