Kitabı oku: «Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения», sayfa 5

Yazı tipi:

К последнему десятилетию XV в. Возрождение проникло в Германию и во Францию, подхлестнув их внутреннюю эволюцию и одновременно вступив с нею в противоречие. Я предложил бы различать Ренессанс как эпоху, как законченную и универсальную структуру, пронизывающую и определяющую все стороны культурной жизни, – и Ренессанс как течение, как выборочную окраску, частичный феномен. Эпоха Ренессанса была, очевидно, только в Италии. В других странах ренессансность – мгновенный и освежающий порыв ветра, тридцать-сорок-пятьдесят лет, жизнь одного поколения, притом этот порыв захватил только некоторые области духовного производства и на слишком узкой социальной основе, а культурная жизнь «третьего сословия» и нации в целом развивалась в зависимости от иных факторов – например, протестантизма. Как ни громадны Дюрер, Эразм, Ронсар, Рабле, как ни силен и ни самобытен их ренессансный дух, им удалось создать шедевры, но не долговечную школу. Разрыв с тем, что было в XV в., оказался слишком резким, а итальянские образцы (кстати, уже с 40-х годов XVI в., собственно, не ренессансные, а скорее постренессансные, маньеристские, петраркистские и т. д.) слишком чужими – даже для Франции, а тем более для страны, которая дала в свой наиболее ренессансный период Лютера и Грюневальда… Уже во второй трети XVI в. (Германия) и в заключительной трети того же века (Франция) ренессансные завоевания растворились в русле лишь временно и отчасти потесненных национальных традиций, сумев, впрочем, существенно повлиять на их дальнейшее направление и окраску. Вся история немецкого и французского гуманизма подчас укладывалась в одних и тех же немногих головах, где он успевал возникнуть и уступить место конфессионально-политическим страстям. Однако гуманистический интеллектуальный импульс был так или иначе учтен лютеранством, кальвинизмом, «католической реформацией», иезуитами. Даже в немецком искусстве ренессансная прививка, по-видимому, не сгинула без следа. Тем более во Франции, также вернувшейся к опыту XV в., Натур или Калло уже не могли творить так, будто ренессансной интермедии не было вовсе. Французский классицизм (т. е. упорядоченное барокко) вскоре показал, насколько основательно ренессансные ферменты были восприняты и переработаны в теле национальной культуры.

Но и во Франции, как всюду на Севере первой половины XVI в., то была именно интермедия между поздней готикой и ранним барокко (или классицизмом), способствовавшая их органичному переходу. Несколько огрубляя, можно было бы рискнуть сказать, что барокко за Альпами – это модернизированная, пропущенная отчасти сквозь ренессансный опыт готика, а в Италии – это деформированный, распавшийся и медиевизированный Ренессанс (все эти термины я употребляю здесь не в узкохудожественном, а в общекультурном значении).

В некоторых странах неотвратимое очарование Итальянского Возрождения сказалось совсем подражательно и внешне: таковы, например, Нидерланды XVI в. Наконец у порога XVII в. последовала мощная вспышка на английской и испанской почве, главным образом литературной. Однако общеевропейская ситуация уже настолько изменилась, что у этих запоздалых ренессансных цветов совсем особый и печальный аромат. Остается даже спорным – Возрождение ли это?

Ренессансные определения, по-видимому, уместней по отношению к Мору, Сиднею, Спенсеру и отчасти Марло. То есть Возрождение было связано с начальными этапами подъема и перестройки английской культуры в XVI в., когда на первом плане была поэзия, а в ней неоплатонический петраркизм и пастораль. Поворот обозначился – разными путями – уже у Лили и Марло. В Испании собственно ренессансные явления были еще более связаны с поздними итальянскими образцами и также ограничились первыми двумя третями XVI в. Расцвет этих национальных культур означал вместе с тем их прощание с Возрождением после короткой встречи.

Заметное влияние итальянской культуры продолжалось, но оно теперь исходило главным образом от более или менее современных Шекспиру и Сервантесу, т. е. уже неренессансных, образцов искусства и мысли. В Англии впервые перевели Ариосто лишь в 1591 г., Боярдо – в 1598 г., «Декамерон» – в 1620 г., но зато почти сразу же переводили современных итальянских авторов, начиная с Тассо, особенно исторические и политические сочинения39.

Так ли неправы те, кто относит Шекспира к барокко? Здесь не место всерьез задаваться этим вопросом, достаточно напомнить, что его нельзя считать праздным или бесповоротно решенным. Во всяком случае, «трагический гуманизм» (определение A. A. Смирнова) – это не просто прибавление «трагического» к «гуманизму», вряд ли он ближе к классическому итальянскому гуманизму, чем, скажем, Шуман к Моцарту или Блок к Пушкину. Шекспир, как и Рембрандт, Сервантес, Монтень, не потерял из виду ренессансных берегов – но сам стоит на палубе быстро отплывающего судна.

Это в такой же мере гуманизм, как и полная ревизия гуманизма. Кстати, чтобы понять, «ренессансна» или «барочна» английская литература елизаветинской поры, нужно взять не только Шекспира, но и меньших его собратьев. Мировой гений мешает классификациям. Он выходит из ряда вон. В известном смысле, рядовые таланты показательней. Таковы, в частности, Лили или Нэш. В романе Нэша «Злополучный путешественник, или Приключения Джека Уилтона» энтузиазм Возрождения отвергнут язвительно и полностью, ибо Нэша не могла «удержать в пределах гуманистической веры… некая гениальная перспективность мышления», свойственная Шекспиру. «Нэш жил в постоянном разладе, даже в воображении своем не зная той гармонии, которая где-то в вышине оказывается доступной гению. Внизу он видел все»40.

Однако «в пределах гуманистической веры», как известно, не удержался и Шекспир, различие здесь явно не в том, что Шекспир и, скажем, Нэш должны быть оценены по-разному в историко-типологическом отношении. Различные степени «перспективности мышления», очевидно, состоят в способности с той или иной полнотой быть, так сказать, ренессансным вне Ренессанса, унаследовать, вобрать в себя Ренессанс как культурный образ. Еще иначе: творец может жить в Ренессансе, принадлежать ему, и Ренессанс может жить в творце, принадлежать ему, быть даже осью его культурного опыта; а все-таки (как раз поэтому!) это не только не одно и то же, а просто несовместимые вещи. Нельзя ведь сразу и быть где-то и смотреть на себя с этой же стороны. Смотреть на себя со стороны Возрождения – значит находиться уже, скажем, в барокко или в эпохе Винкельмана и Гёте.

Другой пример. Античность жила в Августине; в гораздо меньшей степени и по-другому – во французских неоплатониках XII в.; в не меньшей степени и вновь по-другому – в ренессансных гуманистах. В этом отношении вся европейская история культуры до XVIII в. включительно, разумеется, насквозь антична. Но типологически уже Августин никоим образом не античный мыслитель. Ни «Гамлет», ни «Дон Кихот», ни монтеневские «Опыты» не могли быть созданы Ренессансом как таковым в его исторической закрепленности. Но их, конечно, позволительно отнести к постренессансу. Даже явления, близкие к Возрождению, параллельные или наследующие ему, хорошо бы изъять из этого понятия, строго обозначая им лишь вполне конкретную историческую модель. Выстроив ее – преимущественно на итальянском, отчасти на сходном французском, немецком и т. д. материале, – можно и должно перейти на следующую ступень синтеза, выйти в простор западноевропейского региона, сравнивать Возрождение с другими процессами, шедшими там синхронно, а также взаимодействие Возрождения со сменявшими его формами, т. е. проследить, как этот тип культуры включался в общерегиональное движение, как он распространялся по Европе, покоряя умы, видоизменяясь и вскоре утрачивая свою первоначальную чистоту и законченность, переходя в нечто иное, – впрочем, и в самой Италии.

Итальянское Возрождение – классический вариант преодоления средневековой культуры как раз в силу своей исключительности. (Ср. классическую бюрократию Византии, классический феодализм Парижского бассейна, классическое становление капитализма в Англии. «Классическое» всегда не правило, а исключение, удобное для выведения «классических» правил.)

В заключение следует коснуться, в отношении западноевропейского Возрождения за пределами Италии, совсем иной стороны дела. Если согласиться, что «эпоха Возрождения» (полнота и тождественность этого типа культуры самому себе) уникально связана с Италией, а между тем никто не может отрицать ослепительных вспышек специфически ренессансной Духовности в Германии, Франции, Англии, Испании, то приходится прийти к немного странному выводу, что деятели западноевропейского Ренессанса были в некотором роде ренессансными вне Ренессанса. Пространственное удаление от источника и образца Возрождения служило до известной степени аналогом удаления во времени, но только до известной степени. Все эти гениальные личности жили в пору Возрождения или тогда, когда оно еще было живым, вчерашним впечатлением; все они ездили в Италию, непосредственно пропитывались ею или жадно взирали на нее сравнительно неподалеку, в ареале ее прямого влияния, короче, они чувствовали себя современниками и участниками Возрождения и действительно были ими. Но при этом росли из собственной национальной социально-культурной почвы, которая была по типу не ренессансной или, если угодно, лишь отчасти похожей на ренессансную. Поэтому такие люди, как Дюрер или Рабле, получили (и что очень важно, сознательно избрали!) совершенно особенную историческую привилегию: развивать Возрождение еще внутри этого конкретного стиля мышления, а вместе с тем – за его строгими условиями и пределами. И что же? Пограничная (следовательно, культурная par excellence) ситуация приобщения к Ренессансу означала возможность тут же, в XVI в., сплавлять его с инородными элементами, переосмыслять, доводить до крайних и неожиданных следствий, короче, с ходу включать Возрождение в дальнейшее движение европейского духа, дошедшее до наших дней. Не случайно гуманизм породил космополитическую «республику ученых» вне Италии, и вне Италии с наибольшей силой на ренессансный лад была освоена народная карнавальная культура, и вне Италии гуманизм вступил в самые яркие и сложные амальгамы с конфессиональными интересами, и вне Италии закат Возрождения подарил миру великую драматургию, и многое, многое Возрождение создало не там, где оно возникло в наиболее исторически закрепленной, адекватной, чистой форме. Более того: как раз поэтому здесь, в Италии, наследие Возрождения в XVII в. заметней всего мертвело, оборачивалось тупиками болонского академизма и проч. Возрождение как таковое – и, значит, в первую очередь Итальянское Возрождение – обнаруживало жесткую связь со своим временем и средой и в конце концов там неизбежно и осталось. Зато, пожалуй, именно во внеитальянских, несколько уже преобразованных, остраненных или даже подвергшихся критической рефлексии, но все-таки ренессансных формах, не из эпицентра, а на периферии западноевропейского ренессансного мира, начиналось путешествие Возрождения по просторам и векам мировой культуры. То самое, что с точки зрения конкретной тождественности Возрождения себе как культурному типу было выше названо кратковременной, хотя и очень важной, прививкой к основному стволу немецкой или французской истории, – было решающим, с точки зрения впервые заявленной возможности превращения Возрождения в импульс для будущего.

Если эта сторона дела упоминается вскользь, то отнюдь не ввиду ее второстепенности, а просто потому, что сейчас речь идет о другой теоретической заботе. Тут уж встала бы не проблема границ Возрождения, а проблема его безграничности. Безграничное Возрождение, Возрождение в роли культурного образа, конечно, успешно противится типологическим и системным вычленениям, безразлично ко всяким периодизациям и локализациям.

Но ведь и о таком Возрождении никак не скажешь – если только не превращать это слово в пустышку – что восприимчивость к нему позднейших эпох и других регионов, трудные последующие метаморфозы Возрождения не зависели и не зависят от реального исходного исторического феномена, о котором только и идет здесь речь.

Почему все это важно?

Так ли уж необходимо различать – раз конкретные факты от этого вроде бы не изменятся, – где было и где не было Возрождения, и стоит ли именовать предвозрождением феномены позднесредневековой культуры в тех странах, где затем не последовало и не могло последовать Возрождения, например, в России? Разве существенно, видеть ли в итальянском и Северном Возрождении местные варианты одного типа культуры или два разных типа (хотя и не чужих, взаимодействовавших, в конце концов и слившихся)? И кому, кроме специалистов, интересны эти традиционные академические ристалища, на которых ломаются копья из-за периодизации: относить ли Данте к Ренессансу или проторенессансу, а Шекспира – к Ренессансу или постренессансу? Тут обсуждаются – и мы обязаны пояснить это широкой публике – не педантичные удобства классификации. Если Данте и Шекспир, а также, например, Франциск Ассизский и Мейстер Эккарт, Мазаччо и Брейгель, Вийон и Ронсар, каждый по-своему, скрываются за универсалией «Возрождение», нам придется толковать ее так, чтобы она вместила их всех. От хронологических границ Возрождения зависит, само собой, объем понятия, а значит, и границы его в пространстве. Ответ на вопрос о Северном Возрождении уже в значительной мере методологически предрешает ответы на вопросы о восточноевропейском, а там, глядишь, и китайском «Возрождении».

Начав расширять термин и включать в него всякого рода структурно несходные проявления зрелого городского средневековья, мы облегчаем растягивание Возрождения и за региональные пределы, превращение его в некое бессильное метапонятие. А это плачевно. Что зависит от истолкования и использования понятия, историографически сложившегося на итальянском материале? Значение того, как в разных регионах совершался (или не совершался?) переход от средневековья к цивилизации нового времени. Знание тех или иных типов движения культуры, их способности (или неспособности?) к мутациям, их соотнесенности с общеисторическим движением. Значение, следовательно, разнородных генетических программ, продолжающих воздействовать на складывание той всемирной истории, в которой мы живем сейчас.

Так вот, хотелось бы, чтобы понятие Возрождения помогло в этом, а не смазывало картину.

Если я напишу об «актуальности» темы, мне могут не возразить, но и не принять этого заявления чересчур всерьез: боюсь, подобные заявления для людей нашей профессии стали ритуально обязательными. Все же без преувеличения можно утверждать, что истолкование сути и границ Возрождения способно повлиять на понимание трудностей и перспектив современного социально-культурного развития. Это, между прочим, могли бы, наверно, подтвердить Нафта и Сеттембрини, насмерть полемизировавшие в «Волшебной горе». Проблема Возрождения – действительно одна из самых драматических проблем исторического сознания конца XX в.

1978

Часть I
Гуманисты. Стиль жизни и стиль мышления

Что такое «итальянский гуманизм»

Флорентийский гуманист Никколо Никколи пользовался не меньшей известностью и почитанием у современников, чем великие Бруни или Браччолини, хотя, в отличие от них, он всегда держался в стороне от любых дел и за всю жизнь не написал ничего, кроме эпистол и небольшого учебника по латинской орфографии. Ходили, впрочем, слухи, что Никколи держит под спудом и никому не показывает «изящнейшие произведения». По словам Веспасиано да Бистиччи, «он отличался большими способностями к сочинительству, но обладал столь тонким даром, что не удовлетворял самого себя». Портрет человека, «универсального во всех достойных вещах», оказался бы, очевидно, неполным в глазах читателей Бистиччи без подобных заверений. Впрочем, он, во всяком случае, был выдающимся латинистом. Но, пожалуй, исторически значимей для его незаурядности нечто иное. Истинное создание Никколи – собственная жизнь и личность.

Он, редко бравшийся за перо, стал «цензором латинского языка», изощренным пуристом, воплощением высших античных требований. «Всех флорентийских молодых людей, коих он знал, Никколи побуждал предаться изучению словесности, и многие ей предались при помощи Никколи, который, ежели недоставало книг и учителей, способствовал во всем». Это Никколи пригласил в город Хрисолора, Ауриспу и других ученых, побудив раскошелиться Паллу Строцци; разобрал книги, завещанные Боккаччо, и оборудовал читальню в монастыре Санто-Спирито; сам завещал 800 ценнейших рукописей для создания общедоступной библиотеки; покровительствовал Брунеллески, Донателло, Луке делла Роббья. Во Флоренции не было более энергичного и чудаковатого проповедника новой культуры, чем этот человек, живший только ею, одинокий и обидчивый, но ставший непременной достопримечательностью общительного круга гуманистов. Никколи потратил все состояние на книги и предметы искусства, которые по его просьбам привозили со всех концов Европы. «У него в доме было бесчисленное множество бронзовых, серебряных и золотых медалей, много античных бронзовых фигур, много мраморных бюстов и других достойных вещей». Никколи носил подобие тоги, часами говорил на языке Цицерона, старался уподобить древнеримским образцам свой быт и повадки. Даже трапезы он до мелочей обставлял на классический лад. «Было благородным удовольствием смотреть на него за столом, таким он был античным»41.

Только в Италии и только в XV в. прилагательное «antico» могло быть употреблено со столь простодушно-изумленной интонацией и в столь неподражаемом значении. Только живя во Флоренции в первой половине Кватроченто, можно было прочно войти в историю, не блистая никакими особыми талантами, кроме умения талантливо помешаться на старине…

Никколи сделал себя – с помощью среды, особенно чуткой ко всякому переносу классической топики в реальность, – образцовым олицетворением определенного стиля жизни и общения. Конечно, в известной мере это позволительно сказать о каждом гуманисте. Все они старались быть античными, все были обречены на образцовость. Но другие выражали гуманистическое умонастроение прежде всего тем, что сочиняли, плодами своей культурно-жизненной деятельности, отделившимися от них, а человек вроде Никколи – преимущественно собою. Этим – апокрифичностью своей фигуры с точки зрения идейной истории гуманизма – он и интересен. Незаполненный контур резче выявляет конструкцию предмета. Потому Никколи смог выделиться даже на замечательном фоне как его баснословное, эмблематически чистое воплощение. Не случайно Бистиччи посвятил Никколи одну из самых пространных и характерных глав «Жизнеописаний», а Бруни и Валла избрали его героем прославленных диалогов. В изображениях этого мудреца, поучительно рассуждающего в кругу друзей, реальные черты превращаются в парадигму кватрочентистского гуманиста вообще. Никколи в какой-то степени предстает как Сократ раннего флорентийского гуманизма – короче, как культурно-исторический образ.

Отметим две его важнейшие особенности.

Во-первых. Что значит «быть таким античным»? Для этого нужно преобразиться: изменить интерьер, одеяние, жесты, речь. Макьявелли тоже переодевался (фигурально?) для чтения классиков. От Петрарки до Макьявелли античность воспринималась как далекая родина. С одной стороны, с ней усиливалась интимно-осязаемая связь, в нее вживались до галлюцинации, что рассказано в 66-й новелле Франко Саккетти о флорентийском горожанине, увлекшемся Титом Ливием. Но тем самым лишь подчеркивалось историческое расстояние и несходство: чтобы стать античным, нужно перестать быть нынешним, будничным, здешним; чтобы войти в иную культуру, потребны сознательные усилия. Никколи – словно величавый посол античности в современности, но, значит, и посол современности в античности. Нарочитая, выверенная эрудицией анахронистичность его облика воспринималась тогда очень остро. В итоге этого культурного маскарада возникает сложный, двойной эффект. Больше нет средневекового тождества с античностью и нет противостояния. Есть – дистанция и средство.

Во-вторых. Если у Бруни, в диалоге «К Петру Гистрию», Никколи похож на римского ритора, заброшенного к варварам, то у Валлы, в диалоге «О наслаждении», – это христианнейший из собеседников. Хотя разве бруниевский Никколи не вполне благочестив, а валловский Никколи не чтит античность? Перед нами один и тот же исторический персонаж, лишь поворачивающийся разными сторонами, непременно доведенными до крайности, до законченности. Это предположение подтверждается рассказом Бистиччи, который выпячивает в Никколи наряду со всепоглощающей любовью к античности особую набожность: «Он не выносил тех, кто сомневается в религии»42. По ренессансному представлению, это позиции, отнюдь не совпадающие, но и никак не исключающие, даже предполагающие друг друга. Валла решительно отрицал, что цицеронианца нельзя считать христианином: «Как будто невозможно быть верующим и вместе с тем преданным Туллию»43. Никколи – прямо-таки ходячий синтез античности и христианства, синтез в гуманистическом, т. е. диалогическом, значении.

В бруниевском диалоге Никколи поочередно проговаривает и тезу, и антитезу, являя, следовательно, в своем лице единство; у Валлы синтезирующая роль Никколи дана также и формально: он – арбитр диспута. Помимо нового отношения к античности и нового отношения к христианству – аспектов ренессансной культуры, имеющих каждый собственное значение, есть еще вбирающая и перекрывающая их проблема взаимодействия и совмещения исторически разведенных, спорящих духовных наследий. Очень важно, что Возрождение – впервые! – осознало и поставило перед собой это именно как проблему. Можно сказать, что без двойственности исходного культурного материала Возрождение не состоялось бы не только в генетическом, но и в структурном смысле.

…Пусть фигура Никколи, в которой наглядно сходятся все положения и нити нашей темы, послужит живой заставкой к ней.

Кого в итальянском XV в. мы вправе считать «гуманистами»?

Очевидно тех, кто участвовал в культурном движении, называемом «гуманизмом». В таком случае, что мы подразумеваем под «гуманизмом»? Иными словами, о ком и о чем написана эта книга?

Выясняется, что ответить на такой простой вопрос нелегко.

Первоначальная латинская форма этого понятия – «studia humanitatis». Ввели его сами гуманисты, перетолковав по-своему Цицерона. Значило оно тогда примерно следующее: «Ревностное изучение всего, что составляет целостность человеческого духа». Потому что «humanitas» – это именно полнота и неразделенность природы человека. Леонардо Бруни определял studia humanitatis как «познание тех вещей, которые относятся к жизни и нравам и которые совершенствуют и украшают человека»44. Салютати указывал на полисемичность слова «humanitas», полагая, что в нем соединились «добродетель и ученость» (virtus atque doctrina). Но каждый из двух смыслов включал в себя много других. Например, «ученость» предполагала универсальность знаний на основе владения «словесностью» (litterae), a «добродетель», помимо душевной кротости и благожелательности (benignitas), означавшая способность правильно себя вести, была неотторжима от классической образованности и, следовательно, оказывалась не врожденным свойством или благодатью, а чем-то индивидуально достигнутым благодаря неусыпным бдениям над латинскими и греческими рукописями. «Ничего нет для тебя почтенней, ничего прекрасней, ничего похвальней, чем посредством этой учености подняться на ступень над другими и столь почтенными трудами возвыситься над самим собой»45.

Сказанного довольно, чтобы убедиться: выражение «studia humanitatis», в сущности, непереводимо. «Гуманистические занятия», «гуманизм»? Но в XIV–XV вв. гуманисты ничего не знали о «гуманизме». Их выражение «studia humanitatis» невозможно безоговорочно заменить нашим не потому, что оно многосмысленно, а потому, что смыслы эти принадлежали культуре, непохожей на нашу, и требуют проникновения в суть Возрождения. Кстати, понятие «возрождение» тоже употреблялось применительно к интересующей нас эпохе уже гуманистами и тоже отнюдь не становится от этого бесспорней. В качестве научных терминов оба слова изобретены заново позднейшей историографией. Термин «гуманизм» впервые применил, по-видимому, в 1808 г. педагог Ф. Нитхаммер, друг Шиллера и Гегеля; но только Г. Фойгт выделил «первый век гуманизма», т. е. то, что затем сочтут временем «раннего» гуманизма, в узком, «этико-филологическом», значении. За прошедшие с тех пор сто лет содержание понятия «итальянский гуманизм» не раз менялось – и неизбежно продолжает меняться46. Ведь «Возрождение» и «гуманизм» не просто некие факты, засвидетельствованные источниками, откуда мы могли бы извлечь их в готовом виде. Они насквозь проблематичны.

Притом проблематичны по-разному. Не случайно эти два термина часто противопоставляются в современной западной литературе. В первом из них усматривают расплывчатое и условное хронологическое обозначение, во втором – название конкретной среды, деятельности, интересов, доступных позитивному исследованию. По замечанию крупного итальянского историка Делио Кантимори, «гуманизм – широкое движение, которое можно проследить по сочинениям гуманистов. Возрождение же (как это осознавалось и среди гуманистов) – абстрактное определение эпохи. Эти термины, ежели поразмыслить, несопоставимые между собой»47. Иногда «гуманизм» и «Возрождение» различают в западной историографии как два следующих друг за другом этапа, т. е. понимают под вторым только Высокое Возрождение. Характерно, что если в глазах большинства специалистов поиски общей формулы Возрождения, его теоретического синтеза выглядят каким-то посягательством на разнородное богатство живой исторической реальности, то в отношении «гуманизма», напротив, заметно стремление придать ему максимальную определенность.

Нельзя отрицать, что при сравнении с «Возрождением» «гуманизм» – понятие более, так сказать, эмпирически вещественное и обозримое, но я думаю, что существо итальянского ренессансного гуманизма может быть оценено только в полном контексте новой культуры и мироотношения, исходным и самым осознанным, но не единственным проявлением которых он был. Мы попытаемся взять гуманизм в отношении ко всей культуре Возрождения, но не как «часть» или «сторону» этой культуры, тесно связанную с прочими ее «сторонами», выступающими в качестве некоего фона для истории мысли (что выглядело бы достаточно тривиально), а как фокус ренессансного типа культуры. Конечно, таким фокусом могло бы послужить в не меньшей мере также искусство, вообще любой характерно ренессансный феномен. Умонастроение гуманистов нас будет, следовательно, занимать в том плане, в каком оно изоморфно всему срезу Итальянского Возрождения и дает ключ к пониманию его относительной целостности.

Чтобы история мысли предстала как история культурного сознания в самом широком смысле, нужно подвергнуть анализу не столько предметное содержание итальянского гуманизма, сколько стиль философствования: не столько что думали гуманисты, сколько как они это делали. Иными словами, в центре нашего внимания окажутся не взгляды гуманистов, уже хорошо описанные в современной науке, не готовые идеологические и теоретические результаты, а скрывавшийся за ними способ выработки результатов, своеобразная манера ставить вопросы, спорить, аргументировать. На основе каких принципов эти люди творили, т. е. меняли себя и свою культуру? Изучение логико-культурной процессуальности гуманистического мышления приведет нас к не совсем привычным темам и ракурсам.

Далее. Если делать акцент на творческих возможностях Возрождения, то тогда особенности культуры предстанут прежде всего как особенности ее исторического субъекта. Таков специфический угол зрения лежащей перед читателем книги. Тайну гуманизма мы будем искать в гуманистах, в их групповом портрете. Портрет, как известно, получается удачным лишь при условии, что дело не ограничивается внешним сходством. Нас будет интересовать не эмпирическое описание гуманистической среды. Необходимо выяснить культурный смысл групповой общности гуманистов. Что это значит?

Возникновение гуманистической интеллигенции стало возможным благодаря некоторым социальным предпосылкам. Ранний и бурный процесс урбанизации Северной и Средней Италии повлек за собой целый комплекс перемен и ознаменовался не только господством товарно-денежной экономики, но и зарождением к XIV в. в некоторых городах (главным образом во Флоренции) сукнодельческих и шелковых мануфактур. В стране возобладал политический (и неизбежно культурный) полицентризм, основанный на городах-государствах (коммунах, а затем синьориях). Ведущей силой так или иначе оставались купцы и ремесленники, сплоченные в корпорации (пополаны), но прежде всего, конечно, пополанская верхушка, сблизившаяся и слившаяся с той частью нобилитета, которая сумела перестроиться на новый лад. Все виды социальной активности соединились в практике правящего слоя, в деятельности одних и тех же лиц, которые вели торговые и ростовщические операции невиданного ранее размаха, заправляли текстильным производством, сдавали земли в аренду. Эти же гибкие, осведомленные, масштабно мыслящие дельцы возглавляли самые влиятельные цехи, заседали на выборных должностях (сохранившихся и в синьориях), вербовали кондотьеров, ведали казной и правосудием, командовали крепостями, ездили в посольства. Такое многообразие незатвердевших социальных ролей обеспечивало правящему слою устойчивость и выковывало в его среде блестящих людей, более того – создавало общую атмосферу, в которой высоко ценились индивидуальность и незаурядность. Ренессанса не было бы без созданных этой общественной силой, которой принадлежала исходная историческая инициатива, благоприятных экономических и политических обстоятельств, без особого типа личности и деятельности, подлежавших духовному освоению и нуждавшихся в новой социальной педагогике. Но эта среда, эта деятельность, эти специфические факторы сказались – пусть неравномерно и неравнозначно – на всей городской и в конце концов на всей итальянской общественной структуре. Культурная перестройка, происходившая в таких крупных городах, как Флоренция и Венеция, не ограничилась ни в географическом, ни в социальном смысле своими эпицентрами, своими источниками. Она вобрала всю Италию и воздействовала на облик национальной культуры в целом. Важно то, что люди, от которых наиболее непосредственно и эффективно зависела судьба гуманистов и художников, были ведущим элементом более обширного, социально-подвижного городского мира. Противоречия между пополанско-аристократической верхушкой и цеховой массой не исключили некой общности психологических алгоритмов городской жизни. Из этой разнородно-целостной урбанизированной почвы при определяющем воздействии ее привилегированного слоя рекрутировались культурные деятели нового склада, чутко воспринимавшие итальянские социальные импульсы и перерабатывавшие их в ренессансный тип мышления48.

39.Lievsay Y. A Later Level of the Italian Renaissance // Society and History in the Renaissance. Wash., 1960, p. 51–54. Лайвсей видит в подобных фактах аргумент для передвижки верхней границы Итальянского Возрождения (его позднего этапа) в XVII в. Между тем за ними, видимо, скрывается другая, сравнительно недавно осознанная искусствоведами и историками культуры проблема: общеевропейская роль итальянского барокко конца XVI–XVII в., до недавних пор чаще всего незаслуженно принижавшаяся.
40.Урнов Д.M. Формирование английского романа эпохи Возрождения // Литература Возрождения и проблемы всемирной литературы. М, 1967, с. 427–428. Мысль о том, что творчество Шекспира есть переход от Ренессанса к барокко, что его, следовательно, невозможно объяснить исходя из ренессансного стиля мышления, ибо оно критично по отношению к этому мышлению (в рамках которого вообще невозможна трагедия, хотя не исключено трагическое), эту мысль высказывали A.A. Смирнов (Шекспир, Ренессанс и барокко // Вести. Ленинградского университета, 1946, № 1), сопоставлявший Шекспира с Рембрандтом, т. е. художником вовсе не ренессансным, и Б.Р. Виппер (см.: Проблема стилей в западноевропейском искусстве XV–XVII веков: Ренессанс. Барокко. Классицизм. М., 1966, с. 10–11), сопоставлявший его с Тинторетто.
41.Bisticci V. da. Vite di uomini illustri del secolo XV / A cura di A. Bartoli. Firenze, 1859, p. 473–476, 478, 479–480.
42.Ibid., p. 473, 476.
43.Valla L. Elegantiarum… // Prosatori latini del Quattrocento / A cura di E. Garin. Milano; Napoli, 1952, p. 612.
44.Цит. по кн.: Marsel R. Marsile Ficin. Paris, 1958, p. 114.
45.Kessler E. Das Problem des frühen Humanismus: Seine philosophische Bedeutung bei Coluccio Salutati. München, 1968, s. 44–47, 68.
46.Ibid., s. 9–35, 53.
47.Canumon D. Studi di storia. Torino, 1959, p. 397.
48.Далее я вынужден отослать читателя к своей статье «О социальных предпосылках Итальянского Возрождения» (Проблемы итальянской истории. М., 1975, с. 220–258).

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.