Kitabı oku: «Счастливые и несчастные (сборник)», sayfa 4
Под снегопадом
Л. Мезинову
Они были просто помешаны на заснеженных склонах; когда скользили на лыжах с вершины горы до ее подножья и в ушах свистел ветер, а в глаза бил колкий искристый снег, у них захватывало дух от восторга, сравнимого с восторгом ребенка, впервые увидевшего стрекозу, или слабоумного при виде цветка. На склоне попадались кочки, их подбрасывало и, пролетая по воздуху, они испытывали чувство свободы, сравнимое со свободой птицы; в эти секунды они были уверены, что находятся в такой спортивной форме, что им все по плечу, что справятся со всем не только на склоне, но и вообще в жизни. А у подножья горы, когда они, охваченные азартом, делились впечатлениями о трассе с другими фанатами горных лыж, их захлестывало возбуждение, сравнимое с возбуждением гурмана за столом, ломящимся от яств. Из-за всего этого букета чувств они и считались полупомешанными. Такими их считали жители из поселка, который находился на полпути от станции до гор. Каждый раз, когда мимо домов вышагивала шумная разноцветная компания с рюкзаками и лыжами на плечах, во дворах слышались реплики:
– Бездельники, раскатались! Их заставить бы потаскать воду, поколоть дрова!
Известное дело, жители поселений в пятидесяти километрах от городской черты считают себя обделенными (в самом деле – ни город, ни деревня), и потому их раздражают горожане, а деревенские жители, естественно, вызывают презрительные усмешки.
Обратный путь лыжники совершали в обход поселка, через лес, намереваясь полюбоваться красотами, насладиться тишиной, подышать полной грудью морозным воздухом, но лишь вскользь замечали ели, которые, будто новогодняя канитель, покрывал иней; тишину сотрясал их смех, а морозный воздух им казался чересчур теплым – они не могли отойти от скоростных гонок. И в электричке продолжали веселиться: пели под гитару, пили кофе из термоса, раскрасневшиеся, пропахшие снегом и хвоей.
Душой этой спаянной компании был высокий парень, инженер НИИ, гитарист, знаток туристических песен, не пьющий, не курящий, «человек без недостатков», – как о нем говорили сотрудницы НИИ. Соперничая друг с другом, они добивались его благосклонности; причем в этом соревновании участвовали все женщины: красивые и некрасивые, совсем молодые – после школьной скамьи, особы среднего и даже предпенсионного возраста. Он же ни одну не выделял, ко всем относился по-дружески, только в зависимости от внешности и возраста сотрудниц, по-разному улыбался и отпускал разные комплименты, но на Новый год всем дарил одинаковые подарки – раздавал по плитке шоколада. Он вел себя, как моложавый Дед Мороз.
Но на изломе зимы в институте появилась новая сотрудница, появилась внезапно, как эдельвейс среди горных снегов. У нее были гладко зачесанные волосы с хвостом на затылке, узкое, плотно облегающее сверхкороткое платье – и это при росте под два метра! Такое платье подходило для горнолыжного курорта, но никак не для серьезного института. В таком платье ее ноги выглядели невероятно длинными. Она вышагивала по институту, словно гигантский циркуль, высоко подняв голову, ни на кого не обращая внимания; холодно, без улыбки ответит на приветствие и процокает дальше. Несмотря на свой фантастический рост, она имела стройную фигуру и без всяких комплексов, даже с вызовом, носила туфли на высоком каблуке.
Вначале новая сотрудница вызвала у инженера только спортивный интерес, но через несколько дней ее независимая холодность, короткие и умные ответы сослуживцам, которые он слышал (его самого она не замечала в упор), вывели его из равновесия – казалось, его подбросил трамплин и он завис в воздухе.
Как-то он подошел к ней, хотел предложить лыжную прогулку, но вначале поинтересовался, занимается ли она зимними видами спорта. В том, что она, с ее данными, играет в баскетбол, он не сомневался, даже думал, что она входит в сборную страны. Он подловил ее в коридоре института, когда она стремительно шла в свою лабораторию, шла зигзагами, обходя кадки с пальмами, как слаломистка – створы ворот. На его вопрос она в полуобороте ответила:
– Спорт – удел недалеких. Чем больше у человека мышцы, тем меньше в голове. Профессиональный спорт – вообще кошмар, а любительский… Ну, есть элегантные виды: верховая езда, фехтование… Извините, мне некогда, – она повернулась и продефилировала в лабораторию.
Все это она сказала без всяких эмоций; ее мысли были четкие и ровные, как прямая лыжня. Он был ошарашен, его зависание в воздухе окончилось плачевно – он упал на обледенелый склон. По пути в отдел он представил строптивую особу на лошади – ее ноги волочились по земле, а потом со шпагой – ее длинная рука с клинком насквозь протыкала противников. «Каланча! – сказал он про себя. – Но прекрасна до чертиков, как Снежная королева!»
И все же неудачный старт не обескуражил его; он приготовился к затяжному лыжному марафону, а для начала решил ввести длинноногую красотку в свою компанию. На следующий день снова дождался ее в коридоре и предложил «послушать музыку в обществе его друзей». И получил, как снежок в лицо, резкий отказ. С неизменным равнодушием она отчеканила:
– Я уже наслышалась о вас. Вы такой праведник, что тошно. Наверняка и ваша компания не отличается от вас, – и смерила его ледяным взглядом.
У него пробежали мурашки по спине, лицо побледнело, будто покрылось изморозью. А наутро воспалились глаза от бессонной ночи, было похоже – он получил ожог роговицы от резкого, сверкающего на солнце снега. Он привык к поклонению, и вдруг пришлось позорно сойти с дистанции.
В его груди забушевал пожар раненого самолюбия. Несколько дней он боролся с огнем: все свободное время, чтобы сбить пламя, проводил на лыжах, валялся в сугробах, но это не помогло, пожар разгорелся сильнее и уже вырвался наружу – его заметили все сотрудники института и открыто посмеивались над незадачливым героем зимней романтической истории.
Больше всех отпускал колкостей слесарь института Степан по прозвищу Коротышка, который обитал в подвальной мастерской. Коротышка был безумный тип: маленький, сутулый, почти горбун, да еще вечно угрюмый, с гнусавым голосом – со стороны он напоминал кривобокий снеговик с носом – красной сосулькой; от него постоянно несло машинным маслом и спиртным. Всех мужчин за глаза он называл «козлами», а женщин – «телками». Не раз его собирались выгнать из института за пьянство, но не могли найти замену.
– Кто сильно пьет, в крупном масштабе, тот и дела делает основательно, – ухмылялся Коротышка, ковыляя по институту с ящиком инструмента. – Ну, как дела с телками?
– С кривой усмешкой спрашивал он инженера, не глядя на него (он никогда не смотрел на собеседника, а зыркал глазами по сторонам, с нахальным видом сверлил сотрудниц).
– Небось, все вздыхаешь по этой новой телке?.. Сердце бабы надо завоевывать взглядом. Потом наплел ей что-то и в койку. На кобылку плюнь, тебе не обломится, у тебя не тот взгляд… А если башка по ней трещит, пропусти рюмку, враз полегчает. Водочка, она полезная вещь, помогает снять напряг, сосуды расширяет. Спускайся ко мне в подвал, налью. У меня в загашнике всегда припрятано.
«Не обломится, не тот взгляд!» – эти слова долго звучали в ушах инженера, но он все-таки рискнул еще раз встать на лыжню и добраться до финиша. Подождал новую сотрудницу после работы и, пока они шли до метро под снегопадом, вернее, он семенил рядом, еле поспевая за ее гулливерскими шагами, безостановочно говорил о своем «чисто любительском отношении к спорту», об авторской песне, о холостяцкой квартире с неплохой библиотекой, в которой есть книги и про конный спорт, и про фехтование… Она слушала безучастно, а у метро остановилась, смахнула с лица снежные хлопья и бросила на него убийственно-равнодушный взгляд.
– Неужели вы не поняли, что вы не мой тип мужчины? И не старайтесь напрасно, не выслеживайте меня.
На него как будто рухнула снежная лавина. Гулливерша исчезла за стеклянной дверью, а он долго стоял под снегопадом, смотрел на ее следы – слежавшиеся лепешки снега, похожие на вафли; стоял, точно замороженный, пока не превратился в белую статую.
Снег валил всю последующую неделю, засыпал город по первые этажи; чтобы выбраться из подъездов, дворники копали траншеи; снегоуборочные машины не справлялись со снежным валом, и местами встал транспорт.
Всю неделю инженер бурно переживал свое поражение. Пламя в груди утихло, но опалило все органы – они разболелись так, что врачи нашли перерасход энергии, истощение, и выписали больничный лист.
Страдание в любви всегда идет на пользу – открываешь в себе что-то новое; особенно страдание в снегопад – обостряются все чувства. Пока инженер болел, у него было достаточно времени, чтобы посмотреть на себя со стороны и сделать кое-какие поправки в своем образе жизни, а главное – во внешнем образе. Прежде всего, чтобы развеять слухи о парне-«душке», он станет серьезным и строгим, неприступной ледяной скалой; больше никто не получит от него ни улыбок, ни комплиментов. Оказывается, его приветливость, дружелюбие принимались за бесхарактерность, но теперь он покажет характер. Во-вторых, станет «настоящим мужчиной», сдержанным, твердым, даже будет, как все, немного выпивать спиртного во время институтских застолий (раньше пил только лимонад). Он докажет, что многого стоит, что она недооценивает его.
Он вышел на работу другим человеком и так умело играл новую роль, что по институту прошел тревожный шепоток, который, словно снежный ком, обрастал еще более тревожными слухами. Но игра далась ему нелегко; к обеду от напряжения разболелась голова и он, вспомнив средство Коротышки о «снятии напряга», направился в подвал-мастерскую.
Он открыл дверь и оцепенел – из подвала прямо-таки вырвался снежный вихрь. Коротышка полулежал, развалившись в кресле, а на нем… сидела она! Сидела, широко раскинув длинные ноги, запрокинув голову, и страстно-яростно дергалась, точно исполняла финты фристайла, при этом одной рукой вцепилась в волосы Коротышки, другой закрывала себе рот, чтобы не кричать, но и от ее стона инженер оглох. У него перехватило дыхание; не в силах противостоять напору ветра, он несколько секунд глазел на дикую сцену; в одну из этих секунд она повернулась в его сторону и, сквозь снежную пелену, он заметил совершенно невидящий осоловелый взгляд. Больше всего в этой сцене его поразили ее ноги, белые, округлые, как две упавшие колонны. Он закрыл дверь, и уже вовсю бушевавшая в коридоре метель чуть не бросила его на пол; чтобы не упасть, он ухватился за косяк двери.
Его шок длился минут пять, и все это время он озирался вокруг, но ничего не видел, точно оказался в запотевших очках. Потом он встряхнулся и подумал, что яростный кошмар ему померещился, что во всем виновата разыгравшаяся в институте пурга; он снова чуть приоткрыл дверь. Они уже поменяли позу: теперь он был сверху, как гном на великанше. Собственно, самого Коротышку инженер и не различил, его вновь поразили ее ноги – они вздымались до потолка, как два белоствольных дерева.
Он был уверен – на следующий день ее замучают стыд и позор, при встрече она зальется густой краской и убежит с подавленным рыданьем или вообще не выйдет на работу, а в дальнейшем уволится и исчезнет, как внезапно сгинувшая зима, но не тут-то было. Как обычно, она невозмутимо и холодно ответила на его приветствие и, не дрогнув, без тени смущения прошагала мимо, размахивая руками, точно лыжными палками. Казалось, все произошедшее для нее – то же самое, что для него спуск с горы, или даже меньше – прогулка по лесу, или совсем мелочь – чашка кофе из термоса.
До завтра!
Самые лучшие компании, в которых я бывал, – компании джазовых музыкантов. Когда собираются мои знакомые писатели, они, испытывая жгучее беспокойство, говорят о гонорарах, упорно заставляют слушать свои писания, вешают друг на друга ярлыки; когда собираются мои приятели-художники, они, распалив неконтролируемое воображение, говорят о картинах, над которыми работают, и в их словах сквозит неутолимое желание прославиться, под конец они непременно крепко выпивают и в винных парах взахлеб болтают о женщинах; когда собираются мои друзья джазовые музыканты, они играют!
Вот уж одержимые люди! Ради музыки они отказываются от многих благ и удовольствий.
Меня окружает немало практичных людей; одни из них охвачены лихорадкой накопительства, вещизма: приобретают машины, строят дачи; другие из-за границы привозят шмотки, во всем стремятся перещеголять друг друга и никак не могут угнаться за своими дурацкими мечтами. А мои друзья-музыканты обитают в коммуналках, не вылезают из долгов, плохо обуты и одеты – некоторые всю жизнь не имеют костюма, – но скопили деньги на инструменты и при случае отдают зарплату за пластинки. Некоторые из них, получая гроши, играют в кафе, а остальные по вечерам кочуют из одного увеселительного заведения в другое, запросто забираются на сцену и присоединяются к играющим. И это так же естественно, как завалиться ночью с компанией к близкому другу.
На сцене они сильно заводят друг друга, особенно если врубят какую-нибудь зажигательную вещь, ну хотя бы «Как высоко луна». Раскочегарятся – дальше некуда, весь зал трясет от их огня. А они знай себе посмеиваются, подмигивают друг другу, отпускают шуточки. Остроумные все, черти! Да и как не хохмить, ведь джаз в сущности веселая штука. Отыграв соло, раскланиваясь и улыбаясь, смахивая капли пота, они один за другим отходят в глубину сцены и оттуда, отбивая такты ногами, искренне восхищаются каждой отлично сыгранной фразой товарища. Вот это особое взаимопонимание, доброжелательное отношение друг к другу, искренняя радость от успеха других и отличают джазистов от всех других кланов.
На фестивале в Таллинне, когда десяток музыкантов из разных стран играли одну тему, я понял, что джаз еще и интернациональная штука. Но главное открытие, которое я сделал, слушая джаз, это то, что подобная музыка способна моментально поднять настроение или наоборот – заставить грустить. Стоило, например, послушать «Лору», как многое в жизни казалось ненужной суетой; стены кафе расширялись, меня обволакивала какая-то теплынь, и, ощущая романтическую приподнятость, я переносился в яркие, светлые дни, становился тем, кем хотел быть, перед глазами появлялось то, что хотелось видеть.
Мне удивительно повезло: я застал время зарождения русского джаза. В те бурные шестидесятые годы в Москве открылся джаз-клуб, сколачивались ансамбли и одно за другим появлялись кафе – «Аэлита», «Молодежное», «Синяя птица», «Романтики». Окрыленная свободой молодежь смело утверждала себя. В кафе устраивали выставки художники-неформалы, читали стихи непризнанные поэты, пели первые джазовые певицы. Долгое время мы жили в духовном вакууме, без информации и общения с зарубежными сверстниками; пробивались, как ростки из-под асфальта, и вдруг – заграничные фильмы, пластинки, а главное – делай что хочешь и выноси на суд в кафе. Именно кафе играли первостепенную роль в формировании новой эстетики, новой культуры общения.
Сейчас на каждом шагу другие кафе, в которых разные ритм-группы через усилители обрушивают на слушателей ураган звуков и длинноволосые парни завывают писклявыми голосами. Как ни силься, мелодии у этих музыкантов не уловишь, один скачущий напор, невразумительный каскад звуков; взрывы гитарных аккордов, уханье не барабана, а парового молота, хрипы, стоны, вопли, какие-то хронические экстазы – чумовая эстрада разбивает мозги. Длинноволосые парни выучили три аккорда, научились щипать гитары, но понятия не имеют, что такое мелодичность. В этих кафе редко увидишь танцующих пластично и страстно, как тогда, в шестидесятые, когда танцевали буги-вуги и рок-н-ролл. Сейчас в основном дергаются осоловелые джинсовые парочки, с выпученными глазами изображают припадочных, и кричат, и воют. Когда я на них смотрю, мне по-настоящему жаль, что эти молодые люди не приучены к классическому джазу, что они лишены удивительного искусства импровизации.
Трагедия в том, что бум свободы длился недолго и вскоре «непонятную» музыку, как вредоносную, вновь запретили. Но сейсмическое эхо сработало: то тут, то там полулегально продолжали играть джаз, правда, все реже, да и уже менялись вкусы – вовсю наступала примитивная массовая культура.
Я часто вспоминаю то золотое время, когда в кафе не только танцевали, но и слушали джаз и после каждой красивой вариации раздавались аплодисменты, восторженные восклицания. Это и понятно, ведь современный рок – всего лишь форма протеста, динамика состояния, а классический джаз – огромное музыкальное пространство, динамика чувств, определенная экологическая ниша. Рок выполняет не музыкальные, а социальные функции, а джаз – музыка свободных людей, для которых духовная жизнь и личное откровение – некий собственный Бог. Это подтвердит каждый, кому сейчас за сорок.
Наши первые джазовые музыканты учились мастерству у великих негритянских джазистов, развивали их знаменитые фразы, вносили в них свой национальный колорит, обогащали джаз фольклором. Одним из блестящих трубачей был Андрей Товмосян, человек, который самостоятельно научился играть на трубе и в своем мастерстве оставил далеко позади музыкантов, имеющих консерваторские дипломы.
Впервые я его увидел в «Аэлите» на Садовом кольце около Каляевской улицы: на сцене стоял невысокий сутулый человек с длинным носом и играл какую-то балладу в духе Клиффорда Брауна – этакая кружевная манера, причудливая и нежная, – прямо-таки фигурное катание в воздухе. Играл негромко, с недосказанной, как бы смазанной варьировкой, и все время около темы Гарнера «В тумане». Это было какое-то священнодействие – он совершенно околдовал меня. Я как вошел, так и остался приклеенным к двери. Перед ним зал оглушали лавиной звуков какие-то саксофонисты. Я слышал их из раздевалки. И вдруг… это звуковое облако: мелодичный рисунок, тихое откровение, утонченные, совершенные вариации, так называемый прохладный джаз. Какая-то хорошая грусть, как выдержанное вино, наполняла меня все больше и больше, пока я окончательно не раскис. Эта музыка, преображая окружающее, звучала во мне и в последующие дни, я не мог работать, все валилось из рук…
Позднее это состояние я испытывал каждый раз, когда слушал приглушенную игру Андрея. Что и говорить, он был чуткий, тонкий музыкант. А как человек – замкнутый, необщительный, мнительный, с болезненным воображением; в «музыкальной» компании сидел насупившись, а то и вообще отключившись – слушал музыку, но краем уха улавливал все разговоры и время от времени отпускал колкости в адрес приятелей. Очень любил посмеяться над другими, но жутко обижался, когда подтрунивали над ним.
– Непрозрачный человек, – говорили о нем.
А по-моему, он был очень прозрачный, и потом, чтобы так волшебно играть, нужно иметь доброе сердце.
Андрей жил в большой комнате, среди прекрасной неразберихи. У него почти не было мебели, только тахта, стол и старое кабинетное пианино. Зато вдоль стен стояли штабеля магнитофонных записей, старинных и редких книг, причем совершенно разных: Верлен соседствовал с кулинарией, «Система йогов» – с книгами по психиатрии. Андрей писал мрачные стихи с черным юмором и пародии на приятелей.
Когда я к нему заходил, мы слушали музыку, говорили о литературе, под конец Андрей брал трубу, надевал сурдину, чтобы не ворчали соседи, и играл любимые вещи. Как многие одаренные натуры, он был противоречив и у него частенько случались перепады настроения. Как-то весело проиграл свою пьеску, разулыбался:
– Как ее назовем? Может, «Солнечный день»?
Потом вдруг помрачнел и проиграл эту же вещь грустно.
– А может, «Пасмурный день»?
За глаза Андрей называл меня «гениальный безумец», несколько преувеличивая мои способности. Ничего гениального, да и просто стоящего, я не создавал, а «безумец» – совсем неточно, я нормален до неприличия. Думаю, ему просто нравилось сочетание этих слов. Мне оно тоже нравилось.
Джазу Андрей отдавал все свое время; с человеком, не любящим джаз, он и разговаривать не стал бы – у него эта любовь была чуть ли не помешательством. Однажды мне заявил:
– Если я когда-нибудь женюсь, моя жена будет музыкантшей, от нее будет веять музыкальностью.
Эти слова я вспомнил через несколько лет, когда сидел с его женой на фестивале джаза в МИИТ. Андрей на сцене заканчивал блюз и, как всегда, последний квадрат играл ниже, чем предыдущие. Я был весь там, в музыке, и вдруг меня толкает локтем жена Андрея и спрашивает:
– Тебе нравится моя новая шляпа?
На ней красовалась не шляпа, а корзина с фруктами, ее лицо тонуло в косметике. Она была безвкусной женщиной, хотя работала портнихой, – одевалась с претензией неизвестно на какую моду, напяливала на себя все, что имела, и представлялась «модельершей». Глупая, но с претензией, она вечно помыкала мужем и при этом строила из себя наивную овечку. Она старалась быть на виду (садилась так, чтобы все оценили ее «линии»), постоянно строила глазки друзьям мужа, подогревая его ревность. Из-за нее Андрей вечно дулся то на одного приятеля, то на другого. Я сразу ему заявил, что она не в моем вкусе. Он ухмыльнулся, посмотрел на меня как на идиота, но с того дня привязался ко мне еще сильнее.
Все-таки после того концерта в МИИТ он встретил меня с надутой физиономией, прохладно, точнее – с ледяной суровостью. «Что такое, – думаю, – всегда улыбался, а тут еле процедил – Привет». Я стал перебирать в памяти последнюю встречу – вроде все было в порядке.
– Андрюш, – говорю, – в чем дело? Может, я обидел чем?!
– Чем, чем! Пока я играю, вы кадритесь.
С тех пор я обходил стороной его «модельершу».
Одним из первых наших джазовых музыкантов был и Герман Лукьянов, который считал себя лучшим трубачом в мире. Красивый внешне, он не пил, не курил, не ел ни мяса, ни рыбы, не мог долго находиться в одной компании, долго терпеть одного собеседника – его все раздражали. В кафе он никогда не появлялся с девушками; в их обществе корчил напускное безразличие, а то и болтал о «любовных» победах. Только однажды со мной разоткровенничался:
– Женщина, как правило, навязывает мужчине иллюзии, зачаровывает, околдовывает, парализует его волю, ощущение реальности. Я живу с матерью. Ни одна женщина не заменит мать.
Чувствовалось, слабый пол сильно ему насолил.
Герман – единственный, кто выпадал из всего джазового братства. Он стоял на сцене прямо, с каменным лицом, таинственный и недоступный, играл с открытыми выпученными глазами и никогда не улыбался. Отыграв ураганное начало, сразу уходил в какие-то мудреные завывания. Перед тем как с ним познакомиться, я слышал о нем только плохое, и как о музыканте, и как о человеке. Многие музыканты падали от смеха со стульев, когда он играл «колмановские» штучки, другие ухмылялись и отмахивались, кое-кто просто-напросто поносил его замысловатую игру. На это он позднее невозмутимо заметил:
– У каждого должно быть столько же друзей, сколько и врагов.
В зале действительно всегда сидели его поклонники и в молчаливом изумлении, затаив дыхание, ловили каждую ноту кумира, а после «потусторонних, запредельных» импровизаций стонали от восхищения.
Мне, как и большинству «нормальных» слушателей, не нравились выкрутасы Германа, его некоторая показушность и излишняя артистичность (на шее бабочка, в кармане пиджака треугольник яркого платка – и это вычурное обрамление среди скромно одетых товарищей). В своих надуманных импровизациях он совершенно не держал тему, его заносило черт-те куда. Я все надеялся, что надолго его не хватит, а он минут по двадцать закручивал головоломки.
Именно тогда я пришел к выводу, что в искусстве нужно простыми средствами выражать сложные мысли, а не усложнять простые вещи. Я считал, что джаз – компанейская и откровенная штука, а тут какая-то многозначительность, недосягаемость, безмерная самоуверенность. И надо же! Когда меня с ним познакомили, он оказался приветливым парнем и умным собеседником. И невероятным спорщиком. Не помню, с чего зашел разговор о единомышленниках, но помню – я высказался в том духе, что творческому человеку необходимо общение с себе подобными. Герман стал доказывать, что «великие люди» (вероятно, имел в виду себя) редко дружат друг с другом, им не нужна подпитка, что чаще их друзья совсем из другой среды. В общем, спорил со мной, спорил, потом усмехнулся:
– Вообще-то бесполезно что-либо доказывать. У нас всех уже сложившиеся взгляды, убеждения, и вряд ли их изменишь, верно? Спор подрывает дружбу…
В тот вечер мы с ним перешли на «ты» и, я был уверен, расстались друзьями. В следующую встречу я чуть ли не бросился его обнимать, но он вдруг холодно протянул руку:
– Здравствуйте!
Он всех держал на дистанции и даже с оркестрантами говорил на «вы». И я ни разу не слышал, чтобы он хорошо отозвался о ком-нибудь из музыкантов:
– Андрей? Талантливый, но дурак. Игра без волшебства тяжело воспринимается… Владимир? Мертвый инструмент. Уровень ученика школы. Его ходы безнадежно заигранные… Алексей? Бедноватая техника.
В этих резких оценках сквозила повышенная требовательность; Герман сравнивал приятелей с лучшими исполнителями в мире. Я это понял позднее, а окончательно убедился, когда заикнулся о какой-то новой группе, работающей под битлов.
– Это не имеет никакого отношения к джазу. Эти сопляки лишены всего, – сказал он и постучал согнутым пальцем по виску.
Вокруг каждого талантливого человека кружат околотворческие люди; они, точно пиявки, сосут соки из своего любимца, обедняют его талант, затягивают в бессмысленное времяпрепровождение. Не каждый имеет самодисциплину, способность отказаться от жизненных соблазнов. Я так ее никогда не имел и ухлопал полжизни на всякие приключения. Именно поэтому меня всегда восхищали цельные натуры вроде Николая Громина, одного из лучших гитаристов, которых вообще знал джаз. Пожалуй, в то время его игра меня восхищала больше всего. В ней было столько изобретательности! Какая-то неистовая, ослепительная, искрометная фантазия! И сдержанность. Ведь именно в ней все дело. А его виртуозная техника! Он мог все. Полноватый, губастый, с умными, светлыми глазами и двумя-тремя волосками-нитками на голове – войдет в раж, губы отвиснут, щеки трясутся, весь красный и раздутый, точно накачан воздухом, – и каждый пассаж, каждый аккорд на нерве. Он держал зал в напряжении, вкладывал в игру всю душу, отдавал себя полностью, без остатка; отыграет – сразу худеет, точно из него выпустили воздух, и, вдрызг опустошенный, уходит в сторону; ему рукоплещут, а он еще минуту-другую приходит в себя, потом каким-то чудесным образом смущенно наклонит голову и шаркнет ногой по полу.
Он всегда внимательно, с профессиональным уважением, слушал игру товарищей – линию саксофона или трубы, и я видел, как теплел его взгляд, светлело лицо.
Часто Николай играл в паре с Алексеем Кузнецовым, тоже первоклассным гитаристом – да что там первоклассным! Он играл так, как всего несколько человек в мире! И что немаловажно, никогда не выпячивался и со всеми держался с необыкновенной простотой. До знакомства с ним я думал, что все большие таланты – сложные люди с тяжелыми характерами. Оказалось, не все.
Так вот, когда Николай играл с Алексеем, тогда стоял такой упругий свинг, что весь зал лихорадило. Демонстрируя красивые ходы, Николай обыгрывал тему, Алексей аккордами создавал фон, а барабанщик Валерий Буланов палочками расцвечивал мелодию. Их трио прямо-таки дышало как единый организм. Отыграв тему, они по очереди исполняли соло, а затем наступало самое интересное: они играли вместе, по квадрату каждый, один начинает варьировать мелодию, второй продолжает. Доли секунды оставались для воплощения мысли в звуке, но что значит прекрасные исполнители! – они подхватывали фразу на лету и еще больше закручивали импровизацию. Новая музыка рождалась прямо на глазах, накал достигал предела, все вскакивали, нетерпеливо вскрикивали, дрожали от возбуждения, а музыканты вдруг неожиданно обрывали звуки и… сразу – тему, только намного горячей, чем в первый раз.
Николай работал экономистом в институте, а по вечерам играл в кафе; играл, повторюсь, вдохновенно, с кипучей самоотверженностью. О большинстве музыкантов он отзывался с похвалой, но в глаза мог и крепко отругать. А со слушательницами был предельно учтив. Как-то одна юная особа спросила его:
– Что нужно, чтобы научиться хорошо играть?
– Совсем немного, – ответил Николай с нежностью в голосе. – Любить инструмент и гонять пассажи по пять часов в день. И, как говорил Моцарт, «в нужное время нажимать на нужные клавиши». Вот и все.
Я был знаком почти со всеми джазовыми музыкантами, и надо же! – с лучшим, самым известным, бесспорно незаурядной личностью мне познакомиться так и не довелось, хотя я много слышал о нем и он вызывал во мне благоговейное почтение. Он напоминал Оскара Питерсона: и внешне – так же искрился весельем; и манерой исполнения – вихревыми каскадами пассажей. Его звали Борис Рычков. Трудно было поверить, что этот грузный, вечно улыбающийся толстяк может так легко играть. Его лапищи не касались инструмента – это было неуловимое прикосновение, порханье рук над клавишами! А зал наполнялся водопадом звуков.
Он всегда играл с улыбкой, музыка доставляла ему радость. Временами, импровизируя на стандартную тему, он даже дурачился: вставлял смешные фразы из других произведений, что, понятно, вызывало восторг и смех. Его композиции были неожиданными, но всегда точными.
Я уже сказал, что Рычков удивительно легко играл, но еще легче он вскакивал со стула, закончив пьесу, взволнованно оглядывал зал, как-то красиво и просто кланялся, держась за спинку стула, и быстро убегал со сцены.
Он начинал одним из первых, во времена, когда еще джаз считался «музыкой толстых», «веянием загнивающего Запада», когда нелегально привозились пластинки и их переписывали на «ребрах» – рентгеновских снимках, когда музыканты собирались в подвалах, постоянно опасаясь, что на них донесут. Но ко времени бума шестидесятых годов он уже имел свой ансамбль, с которым гастролировал от Москонцерта.
Солисткой их трио была жена Бориса – Гюли. Вот женщина! И создает же такое природа! Блестящая певица и красавица: точеная фигура, огромные глазищи с «самыми длинными в столице ресницами» и черные волосы, свободно спадающие на плечи. Понятно, мерилом всего является талант, но и внешность определяет многое, а вместе с обаянием это вообще значительная сила – перед Гюли открывались все двери.
Она появлялась на сцене, застенчиво опустив голову, обходила инструмент, робкая, точно ночной мотылек, кружащий у лампы, и начинала издалека: после вступительных аккордов, с потухшими глазами, еле слышно вела тему низким, хрипловатым голосом; но постепенно раскачивалась, ее глаза разгорались, а из хрупкого тела уже вырывался такой мощный голос, что по спине бежали мурашки.