Kitabı oku: «Мой адрес Советский Союз..»
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать…
А Ахматова
Хочу попытаться объяснить, зачем я решилась написать про себя такую большую книгу, да еще снабдить ее преимущественно мною сделанными фотографиями. Совсем не потому, что моя личная жизнь была так уж насыщена различными событиям, умными размышлениями и людьми, и могла быть интересна для возможного читателя. Нет, я была обычной средне-статистической особой, правда, интересующейся не только личным пространством, но и политическими вопросами, касающимися нашей страны и пыталась их интерпретировать, хотя по большому счету я не была достаточно образованной и информированной. И уж конечно не по тому, что почувствовала в себе какой-то литературный дар.
Скорее всего по тому, что я была свидетельницей значительного отрезка времени, полного перемен, и под старость лет остро почувствовала, что время безжалостно стирает все мое прошлое. Молодые поколения не знают, да и не хотят знать, как жили их предки, чем дорожили, от чего мучились, как менялась жизнь, формировалась новейшая история страны. Конечно, это обидно. Вот я на основе личных воспоминаний и пыталась рассказать, как мы жили, радовались и печалились, надеялись и заблуждались.
Итак, я прожила много лет. Была свидетельницей войны, социалистического восстановления и строительства, застоя, моментов национального ликования и гордости, связанных с космосом, последующего распада страны, лихих 90-х. С 2000-х годов начались попытки строения светлого и хорошего уже капиталистического будущего в дружной семье европейских народов. Правда, почему-то они совсем не в восторге от таких перспектив и активно стараются не пустить нас в это светлое будущее с помощью различных экономических и политических санкций.
Наконец, уже в теперешние дни, когда наша страна несколько окрепла, нас со всех сторон обвиняют в участии в локальных войнах как с близкими, так и с довольно удаленными соседями, которые, к сожалению, не понимают, как надо и как справедливо, а дружно считают нас ужасными злодеями, мечтающими напасть на них и уничтожить. Именно поэтому вдоль нашей границы они размещают свои и американские военные базы. Поговаривают, что мы на гране третьей мировой войны, а ведь она, возможно, будет ядерной, и мы уж наверняка будем принимать в ней самое активное участие.
Мрачновато получается… А тут еще накладывается личный фактор – институт, который определял практически всю мою сознательную жизнь (а это свыше шестидесяти лет) разваливается, находится на грани банкротства, и я ушла на заслуженный отдых. «Наконец-то вырвалась из плена… Как теперь дышать и как мне, жить?».
Вот и настало время для мемуаров, хотя, как мне кажется, в голове воспоминания о прошлом хорошо перемешаны с настоящим, да и вообще вся жизнь прошла как-то не в духе социалистического реализма, а была смесью реальности с фантазиями и воспоминаниями. Но попытаюсь по возможности правдиво, отбросив в сторону какие-либо политические предпочтения, отобразить то, что в голове сложилось в определенные картинки.
Вообще-то я по натуре весьма жизнерадостная особа, довольно легкомысленная, самолюбивая, но не злая зануда. Если не залезать в глубь, то, мне кажется, весьма сносна для общения, хотя в последние времена стала более нелюдимой, вероятно потому, что оглохла и ослепла… Может быть поэтому мои воспоминания даже о тяжелых днях довольно светлые.
Раннее детство.
Конечно, все на свете относительно, но я всегда считала, что мне по жизни повезло. Я появилась на свет на кануне 1937 года в очень хорошей семье. Правда, мамы и папы у меня практически в раннем детстве не было (отец оказался опасным фашистским шпионом, поэтому его, как потом выяснилось, в 1937 году расстреляли, а жену, то есть мою маму, на шесть лет сослали в ссылку в Удмуртию). Но зато у меня были прекрасные любящие дедушка и бабушка, которые меня очень любили.
Квартира была огромная, все стены увешены старинными картинами и портретами. В столовой над круглым столом красного дерева висела бронзовая люстра в виде подвешенной на цепях круглой корзины с венками, лебедями и канделябрами в форме свечей. Потом уже, через много лет, я видела подобную люстру в одном из музеев. В дедушкином кабинете под огромным письменным столом лежала шкура настоящего леопарда (или барса) с зелеными стеклянными глазами. В последствие, уже после войны, он был для меня и моих подружек воплощением фашистов, я палкой с вбитым в нее гвоздем, как пикой, наносила по нему сокрушительные удары. Правда, окончательной победы над фашизмом добился наш кот Пушок (дымчатый пушистый красавец с белой грудкой и носочками), который не только рвал когтями этого барса, но и оставлял на нем свои пахучие заметки. Как дедушка не пытался нас от агрессии отучить, но Пушок был неумолим, пришлось барса выкинуть (а жаль).
На стене в столовой висели огромные часы с маятником, которые каждые четверть часа исполняли очень приятную мелодию, нарастающую с каждой четвертью, и в конце часа отбивающие его количество. Раз в неделю к нам приходил специальный часовой мастер, залезал на стремянку и заводил их.
Из довоенного детства я помню немного. В частности, один день, когда я стою в своей кроватке, вся залитая солнцем, а мне на голову вернувшийся из плавания дядя Лева сыпет из кулечка конфеты типа ирисок в очень красивых фантиках. Также вспоминается печальный вечерний ритуал – моя бабушка перед сном долго пыталась меня усадить на горшок, я ей доказывала, что не хочу, мы спорили, я была непреклонной в отстаивании своих прав, в конце концов она сдавалась и укладывала меня в кроватку с сеткой и блестящими железными шариками. В скором времени я звала бабушку – «баба, здесь дурно пахнет». Вот такой был приятный ребенок.
Зато у меня был хороший аппетит, но бабушка все равно меня кормила противным рыбьим жиром – по ложке три раза в день, заедать следовало кусочком посоленного черного хлеба. Бабушка была настойчива, и я громко ревела. Дедушка пытался меня защитить, но бабушка была неумолима. Вероятно поэтому в раннем детстве я была крепким, весьма упитанным ребенком.
На лето меня отправляли с тетей Дусей, сестрой моей матери, в деревню Витово (крайний юг Ленинградской области), где жила ее мать баба Паша вместе с другими своими дочерьми – тетей Олей и тетей Тоней. Баба Паша была худой, маленькой, чернявенькой, работала в колхозе птичницей, иногда она приносила домой полное решето маленьких пушистых желтеньких цыплят, которые разбегались по полу, я за ними ползала, но они не давались в руки.
У тети Дуси был сын Геня, мой двоюродный брат. Он был на три месяца младше меня, худенький, плаксивый и в отличие от меня плохо ел. Помню такую картинку: тетя Дуся дает мне и ему по банану. Я со своим справляюсь моментально, а он мусолит свой, капризничает. Я протягиваю руки к его банану – давай, помогу. Несомненно, в те времена бананы в деревне не были в изобилии. Еще помню, как мы с ним сидим на полу, каждый в своем углу. У меня куча игрушек, но я ими не играю, а внимательно наблюдаю за Геней. Вот он нашел какую-то катушку и начал ее возить, как машинку. Я тут же хватаю эту машинку и забираю в свою кучу. От такой наглости Геня ревет и лезет ко мне, чтобы восстановить справедливость. Я, защищая свою собственность, всей своей массой отталкиваю его и сурово говорю: «не тронь сиротиночку». Наблюдающие взрослые за меня заступаются.
––
Все- таки больше мне вспоминается жизнь в городе. У меня был дядя – младший брат моего отца. Звали его Левушка – назвали в честь Льва Толстого. Он был студентом Кораблестроительного института, очень веселый, все время или пел, или играл на пианино в окружении молодых людей веселые джазовые песенки. У него был озорной песик породы фокстерьер, звали его Стрит. Пес любил грызть обувь, стоящую в прихожей. Однажды к дедушке в гости пришел профессор. Тогда не одевали тапочки, а в прихожей снимали галоши. Так вот Стрит одну галошу этого профессора порвал вдрызг. Дедушка в виде наказания выгнал пса на балкон. Я помню, как Стрит стоял на задних лапах, а передней лапкой стучался в стекло, прося прощения.
На Новый, вероятно 1941 год, Левушка нарядился в деда Мороза и мне подарил очень красивые заграничные заводные игрушки – пушистого ослика, на боку которого сидел овод, а ослик вертелся и хвостиком пытался согнать его, а также мышонка Мики Мауса, запряженного в маленькую тележку, которую он активно возил, смешно переставляя ножки. Под конец представления, у нарядной новогодней елки мой дядя -дед Мороз – показал мне фокус – взял деревянную вешалку и проткнул ею свой живот. Это произвело на меня огромное и ужасное впечатление, и несмотря на то, что Левушка пытался показать мне технику этого фокуса, праздник закончился и вся семья была вынуждена долго успокаивать меня.
А еще мне вспоминается мой сон – я, как колобок, качусь по травке-муравке, надо мною яркое голубое небо, кругом цветочки, бабочки, птички поют, за каждым поворотом что-то новое, красивое, удивительно приятное… И мне так хорошо, уютно, тепло, весело, интересно… Ощущение настоящего счастья.
Война.
Дальше уже была война. На лето 1941 года я была снова отправлена с тетей Дусей и Геней в деревню Витово. К началу войны нам с Геней было по четыре с хвостиком, у тети Дуси был огромный живот (в конце ноября родилась моя двоюродная сестра Римма). Как только узнали о войне, сразу же решили возвращаться в Ленинград. Стояла жаркая погода, солнце ярко светило. Нам с Геней на спину одели маленькие котомки с личными вещами, тетя Дуся взяла нас за руки, и мы втроем пошли по лесной тропинке, чтобы по ней добраться до шоссе, ведущего к Луге, а значит, и к Ленинграду. Идти было долго, километров четыре – пять. В сандалики попадался песок, кусались комары, царапались ветки, жалила крапива. Мы с Геней дружно хныкали, временами ревели, тете Дусе приходилось часто останавливаться, чтобы вытряхивать из наших сандалий песок и передохнуть.
Наконец, мы вышли на шоссе. Настроение намного улучшилось. По шоссе двигались в сторону Луги вереницы больших высоких военных грузовиков, в которых на скамейках сидели молодые ребята. Тетя Дуся голосовала, одна из машин остановилась, нас забрали, причем тетя Дуся с трудом залезла, ей мешал некрасивый живот. Нас с Геней дружно приняли в компанию, мы вместе пели песни, причем я пела лучше, во всяком случае громче.
Вероятно, это были студенты, возвращавшиеся домой после рытья окопов в Лужском укреп. районе. Они еще, несомненно, не видели немцев, поэтому были веселые. Внезапно машины в колонне остановились, сидящие в них люди стали быстро выскакивать и прятаться в расположенные вдоль шоссе канавы. Мы тоже выскочили и спрятались в кювете. Мне было жалко тетю Дусю, которая с таким трудом вскарабкалась в машину, и так быстро ей из нее пришлось вылезать. А тем временем низко вдоль шоссе появилась зловещая вереница темно- серых самолетов с широко расставленными крыльями, на которых были четко нарисованы в белом круге черные немецкие кресты. Самолеты летели так низко, что, как мне помнится, были видны даже лица пилотов и пулеметчиков, которые стреляли вдоль шоссе.
Было только самое начало июля, а немцы уже были около Луги, то есть рядом с Ленинградом. Тем не менее люди, лежащие в кювете, были вроде и не очень напуганы, мы пели песни, и я, конечно, лучше, чем Геня.
––
В Луге нас ожидала машина, которую нанял дедушка, она и довезла нас домой, но как это произошло, в памяти не осталось. Уже дома помню, как мы сидели на балконе. На маленьком круглом столике стояла простокваша для каждого в своем персональном горшочке, у меня – в красненьком, в тарелке – нарезанные куски душистого хлеба. Рядом ходил большой полосатый кот Васька и ненавязчиво напоминал о себе. Был теплый вечер. А тем временем мимо по Греческому (наш дом был на углу Греческого проспекта и улицы Некрасова) проносили огромные серебристые в форме толстых колбас аэростаты. С каждой стороны шло по три человека в военной форме, державшие эти огромные продолговатые шары. Мне объяснили, что это для воздушного заграждения, чтобы немецкие самолеты не могли прилететь в наш город, а натыкались на них и улетали обратно. Было красиво и совсем не страшно. Пожалуй, это последнее мирное воспоминание.
Следующе, врезавшееся в память воспоминание – мы – дедушка, бабушка и я сидим в столовой за нашим круглым столом, покрытым белой скатертью, под уже описанной бронзовой люстрой с лебедями и венками. На столе красиво расставлена посуда, мы обедаем. В комнате открыто окно, значит еще лето, открыта также дверь на кухню. Вдруг раздался какой-то свист, грохот, бабушка мгновенно сдергивает меня со стула в сторону, мимо нас что-то пролетает прямо в открытую на кухню дверь, грохот, и все смолкает. Мы бежим на кухню, оказывается, к нам в окно влетел небольшой осколок, он отбил угол кухонной стены, на полу валялись обломки штукатурки. Уже потом мне объяснили, что наш дом находился в стратегически опасном районе – близ Таврического сада, где размещалось много военных объектов – казармы, Артиллерийское училище, военное НИИ, завод. Именно сюда, и, в частности, в Таврический сад, попали первые в нашем городе артиллерийские снаряды и бомбы.
Больше совместных чаепитий не было. Очень быстро исчез дедушка. Он перебрался в военный госпиталь, где работал и жил, и к нам домой не приходил. Ведь он был микробиолог – эпидемиолог и выполнял там обязанности врача. После войны его за это наградили медалью «За оборону Ленинграда».
Дома стало скучно, темно. На окна были наклеены крест на крест полоски бумаг, в какой-то мере сохраняющие стекла от растрескивания из-за взрывной волны на мелкие осколки при бомбардировках и артобстреле. Кстати, такие заклеенные полосками бумаги окна были характерны во время войны для всего города. Кроме того, вводилась обязательная светомаскировка, в результате чего на улицах не было освещения, а дома должны быть черными, чтобы у немцев не было ориентировок, куда бомбить.
У нас в квартире уже не горела люстра, все окна были плотно занавешены. Почему-то мне кажется, что мы пользовались в основном керосиновыми лампами, может быть электричество работало с перебоями, или его не было, к сожалению, мне об этом спросить уже не у кого. По городу распространялись слухи, что немцы вербуют из местных жителей шпионов, которые по ночам залезают на крыши и с помощью каких-то световых браслетов ориентируют их обстрелы и налеты. Поэтому у нас по ночам дежурили на крышах, чтобы ловить диверсантов. Основные же архитектурные, а может быть и не только, объекты были закрыты маскировочной сеткой.
А еще временами черное ночное небо пронзали красивые перемещающиеся лучи прожекторов,
считалось, что они оберегают город от немецких самолетов и ночных бомбардировок. Но ведь город обстреливался и пушками, которые стояли на Пулковских высотах, и эти обстрелы, а также бомбардировки прорвавшихся вражеских самолетов, случались и ночью.
Бабушка, вероятно, хотела меня отправить в эвакуацию, я смутно помню, что она приготовила для меня котомку, в которую положила мою любимую игрушку – медвежонка, фотографии и какую-то одежку. Мы ходили на вокзал, там были обезумевшие толпы народа, давка, крик, что-то страшное… Я до сих пор боюсь толпы. Пыталась она и с тетей Олей, другой маминой сестрой, отправить меня через Ладогу, даже ей отнесла мои вещи, но что-то там произошло, тетя Оля была контужена при обстреле, и эвакуация не состоялась.
Какое-то время вплоть до Нового года я ходила в детский сад на 8-ой Советской. Там даже отмечали елку, у меня сохранилась фотография нашей группы, но сам праздник я не помню. Хотя сам факт, что в замерзающем голодном городе хватало сил, чтобы устроить елку для детишек, говорит о многом…
По-моему, бабушка пыталась меня отправить в эвакуацию и с детским садом.
Дальнейшие воспоминания касаются уже зимы, той страшной, студеной, голодной. Как я уже говорила, дедушки с нами не было – он работал и жил в госпитале. Левушка еще до войны отправился в дальнее плавание в Германию на торговом корабле Хасан.
Мы с бабушкой и Матрешей – моей няней – жили одни в этой огромной холодной квартире. С начала войны у нас отобрали Левушкин приемник, по которому он когда- то в наушниках слушал Бибиси и музыкальные передачи. Вместо него на стене висела черная тарелка репродуктора, которая не отключалась круглые сутки. По ней звучала жуткая сирена тревоги и прекрасная мелодия отбоя, передавалась текущая информация, звучал чеканный голос Левитана и, конечно, песни, которые я в то время практически все знала наизусть. По сигналу тревоги мы втроем спускались в бомбоубежище, находившееся рядом в подвале в четвертом дворе нашего дома. Там стояли специально поставленные скамейки, горело тусклое электричество, был титан с водой. Все люди были какие-то молчаливые, сосредоточенные, терпеливо ждали отбой.
В связи с приходом холодов, в квартире откуда- то появилась железная печурка, от которой тянулась длинная труба в дымоход (оказалось, что в каждой комнате под обоями были такие отверстия, закрытые заслонкой). Появлялись дрова, но их было мало, приходилось экономить и топить стульями или каким-нибудь подручным материалом. Помню, как Матреша с бабушкой рубили для этой цели какое-то кресло. Дома мы практически не раздевались, ходили в валенках и пальто.
Подступал голод. Мы знали, что сгорели Бадаевские склады, в которых были сосредоточены все продукты для города. Запасов провизии у нас не было – до войны создавать их было не принято, в магазинах всего покупали понемногу, чтобы есть все свежее, не думая о завтрашнем дне. Люди ездили на пожарище, собирали сохранившиеся обгорелые остатки и даже землю. Продукты стали выдавать по карточкам. Было четыре разновидности – рабочая, служащая, детская и иждивенческая. У меня была детская, у бабушки и Матреши – иждивенческая, по которой полагалось минимальное количество продуктов. Продуктовые нормы менялись в сторону уменьшения. Есть хотелось постоянно. Кот Васька, как одурелый, вопил и носился по квартире. Соседка по дому (мы жили на третьем этаже, а она, Нелли Осиповна, проживала вместе со своей матерью на пятом) обижалась и сердилась на бабушку за то, что она содержит кота. В результате все-таки бабушка отдала Ваську этой противной тетке, которая его съела. Уже потом, после войны, Нелли Осиповна, постаревшая и важная, часто возмущалась на подрастающую молодежь (то есть на нас) за то, что мы так шумим, такие грубые и непочтительные, а я прекрасно помнила, как она во время войны орала и обижала свою старенькую мать.
В ноябре-декабре продуктовые нормы уменьшились до минимума. Ходили всевозможные страшные слухи о том, что имеются случаи людоедства. Помню байку о том, как одна маленькая девочка до войны была очень капризной, еду, которой ее давали, потихоньку выбрасывала за шкаф, где ее привыкли подбирать крысы. Когда началась война, девочка уже не выбрасывала еду. Крысы обиделись на нее, ночью залезли к ней в кровать и отели ей нос. На меня эта байка так подействовала, что до сих пор я перед тем, как уснуть, нос прячу под одеяло.
Вскоре Матреша умерла. Бабушка ее отнесла в неотапливаемую комнату, мне же сказала, что Матреша уснула. Пришли молодые девушки с носилками и ее унесли. Матреша была няней еще моего отца, она была такая маленькая, худенькая, молчаливая. Помню, до войны она тихонько, чтобы не видела бабушка, угощала меня разноцветными кругленькими лепешечками – фруктовыми помадками, гладила по голове, говорила, что я очень похожа на Юрочку (моего отца), который был таким хорошим.
С нею у меня связано еще одно блокадное воспоминание, которое меня преследует практически всю мою жизнь. Зима, холод, голод… Бабушка на саночках везет меня на улицу Восстания к тете Дусе. У нее муж – дядя Ваня – работает шофером и водит машины по дороге жизни. Поэтому у них было больше хлеба. Тетя Дуся отрезала нам от буханки два толстых ломтя. Приехали домой. Бабушка эти куски порезала на маленькие дольки, сказала Матреше, чтобы она через определенное время дала мне кусочек, и ушла на дежурство. Жильцы дома были обязаны каждый день отдежурить определенное время на крыше со щипцами и ведром с песком на случай падения зажигательных бомб, а также какое-то время заниматься уборкой придворовых территорий. Было даже специальное расписание дежурств. Матреша, само собой, выполнила поручение. Когда бабушка вернулась домой, я стала просить у нее хлеба. Она отказала, сказав, что недавно Матреша меня кормила. Я горячо возражала – нет, она еще не давала мне хлеба. «Как же, Люсенька, я же давала…». «Нет, не давала» – твердила я, прекрасно зная, что вру. Мне тогда едва исполнилось пять лет. Надеюсь, что моя бабушка, как мудрый человек, не поверила мне, но чем этот эпизод кончился, я не помню, а свое вранье – помню, хотя мне о нем больше никто не напоминал. Конечно, все можно списать на голод, и все же… Матреша была такой маленькой, старенькой, худенькой, беззащитной, безгранично преданной… Умерла от голода.
Как нечто необычайно вкусное вспоминаю темно-коричневые куски жмыхов, пахнущие подсолнухами, волнистые пластины столярного клея, крупинки саго (крахмала). Но они нам доставались очень редко.
Помимо еды, не было и воды – ведь водопровод не работал. Бабушка за ней ходила на Неву, брала саночки, на них ставила ведра, бидоны, кастрюли. Когда не стало Матреши, ей пришлось брать с собой и меня. Один из таких походов я помню хорошо.
От дома мы шли по Парадной улице до Таврического сада, сворачивали налево по Потемкинской улице, пересекали улицу Войнова (Шпалерную), и вот уже спуск к Неве. Как только отошли от дома, нам на встречу попалась закутанная сгорбленная фигура, которая тоже на санках везла нечто в виде завернутого в простыню бревна. Затем на Парадной мы догнали еще одни санки с белым бревном, двигающиеся в нашем направлении. Когда мы с ними поравнялись, остановился грузовик, соскочили какие-то люди, открыли боковой борт грузовика. Я увидела, что он на треть заполнен такими же белыми бревнами. Два человека подошли к санкам, один взял бревно за один конец, другой за противоположный, раскачали, бросили в машину, закрыли боковой борт и поехали дальше. Я по сю пору помню звонкий звук того белого бревна, который бывает от промерзших березовых поленьев. Для меня, вероятно, это была обыденная, поэтому не страшная картина, хотя я уже тогда прекрасно понимала, что это были за белые бревна.
Мне не было страшно, печально, нет, небо такое ярко голубое, солнце сверкало, отражаясь в белоснежных сугробах, я бежала за санками, вскакивала на них, баловалась, радовалась, что бабушка взяла меня с собой, бросала в нее маленькие снежки.
Подошли к Неве. Здесь было много народу тоже с санками и емкостями под воду. Были и ребятишки, укутанные также, как и я, во всевозможные платки и шарфы, и пришедшие со своими взрослыми. Спуск к воде был крутой, заледенелый, очень скользкий. Кстати, всю эту зиму 1941-42 г.г. температура не поднималась выше 250 , чаще было за тридцать.
Воду брали из большой проруби чуть ли не на середине Невы.
Спускаться на лед было довольно весело, а вот забираться назад с груженными санками – трудно. Многие падали, вода проливалась, образовывая новые наледи, приходилось снова поворачиваться назад за водой. По-моему, редко кому удавалось вскарабкаться с первого раза, поэтому люди в основном выглядели страшно изможденными.
То же самое было и у нас. Я толкала санки сзади, помогала бабушке. Когда она падала, я с удовольствием вместе с санками катилась вниз на пузе, и даже смеялась. Бабушке, конечно, было не до смеха.
Во время нашего подъема прозвучал сигнал воздушной тревоги, но никто не побежал в бомбоубежище, тем более, что рядом его и не было. В этот раз немцев мы не видели, хотя рассказывали, что бывали случаи, когда немецкие самолеты летели вдоль Невы и расстреливали из пулемета так прекрасно видные на белом снегу черные фигурки.
Когда возвращались домой, на Парадной улице у высокого каменного забора увидели толпящихся людей. Они читали что-то, прикрепленное к стенке, многие плакали. «Баба, прочитай!», и бабушка мне прочитала листовку, на которой были стихи казахского акына Джамбула. Я их помню:
Ленинградцы, дети мои, ленинградцы, гордость моя!
Я в струе степного ключа вижу блеск невской струи…
Если мимо своих высот взором старческим я скользну –
Синеву твоих вижу вод, зорь Балтийских голубизну…
Прошло уже столько десятилетий, а я не могу их вспоминать без слез. Сразу перед глазами встает эта картина – люди голодные, замерзшие, чуть живые, плачут и улыбаются, верят, что они не одни, их помнят, любят, им сочувствуют всей душой, их стойкостью гордятся.
Пожалуй, это одно из моих самых сильных военных впечатлений. Вероятно поэтому, когда уже в постсовеское время наш импозантный, демократичный, чужеродный губернатор Собчак переименовал город – восстановив, так называемую, историческую справедливость, я это восприняла как плевок в лицо блокадникам-ленинградцам. Самое печальное то, что происходил референдум, и такое решение поддержало большинство жителей. Хочется верить, что это был подлог, или, увы, в городе уже на то время в живых осталось мало блокадников, а оставшиеся старики не смогли донести молодому поколению, что значило для самой жизни ленинградцев это название, кстати, намного более звучное, красивое и гармоничное для русского уха, чем звучащий по- немецки «Санкт-Петербург».
Ужасная зима длилась долго. Старожилы уверяют, что такой холодной зимы в наших краях никогда не было. Днем стояла ясная, солнечная безоблачная погода, самая подходящая для вражеской бомбардировки. «Почему наши зенитчики так часто пропускают немецкие самолеты?» – спрашивала я у бабушки. Кстати, уже весной мы с бабушкой оказались на Марсовом поле, таком безлюдном, огромном, каком-то взъерошенном, и там я видела зенитный расчет – несколько молодых девушек, одна сидела на специальном металлическом стульчике, на что- то там нажимала, длинное дуло небольшой пушки, устремленное в небо, поворачивалось вместе со стульчиком, а другие девушки подавали снаряды. Меня это не впечатлило, показалось чем-то не очень серьезным. Какая -то маленькая зенитка (или пулемет) на таком огромном пустынном поле. Разве может одна тоненькая зенитка обезопасить такое огромное воздушное пространство? Девушки-зенитчицы выглядели совсем беззащитными, мне было за них как-то страшно…
Все- таки как неоднозначна судьба – с одно стороны суровая зима погубила немало ленинградцев, но скольких она спасла… Только благодаря такой постоянной холодной погоде могла работать Ладожская дорога жизни. Ведь ее без конца обстреливали, взрывали, и тем не менее она работала, по ней шел хлеб, двигались машины с эвакуированными, по карточкам хоть мало, но что-то давали. Между прочим, шофером на ней работал и дядя Ваня, муж тети Дуси. Потом, уже в мирное время, он мало, что рассказывал, помню только, он говорил, что весь путь по Ладоге обычно ехал при открытых дверях машины, часто на подножке, чтобы было легче соскочить с машины при попадании снаряда… Мне кажется, лучше всего о дороге жизни сказано в четверостишье Ольги Бергольц, выбитом на одном из памятников:
Дорогой жизни шел к нам хлеб
Дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знали на Земле
Страшней и радостней дороги…
Тем не менее наша с бабушкой блокадная жизнь потихоньку текла. Мы уже привыкли к звукам сирены, не спешили в бомбоубежище. Когда объявляли тревогу, бабушка брала с собой небольшой тряпочный мешочек, в котором у нее лежали продуктовые карточки, документы и драгоценности, и мы спускались с нашего третьего этажа на второй этаж, где жила семья наших знакомых – профессора Розенфельда. Почему бабушка так делала, я не знаю, мне даже тогда казалось, что от бомбы этот маневр вряд ли мог нас спасти.
Также, как и в нашей квартире, у них было темно – светомаскировка, но, по-моему, теплее. Однажды, когда мы там были, к бабушке пришел какой-то молодой мужчина, очень приятный. Он сказал, что вместе с дедушкой работает в госпитале, дедушка передает нам привет, очень о нас скучает. Бабушка расспрашивала его, как дедушка поживает. Дядя был очень хороший, он меня качал на ноге, сетовал, что мы живем в таком нехорошем районе, где так часто бывают бомбардировки и обстрелы, он постарается нас перевести в другой более спокойный район. Нам с бабушкой он очень понравился. Бабушка вышла его провожать в переднюю, где горел только один ночничок.
Когда по радио объявили отбой воздушной тревоги, мы стали собираться домой наверх. Обнаружилось, что бабушкиного мешочка нет. Уже после войны я слышала, как дедушка уверял, что он никого к нам с визитом не посылал. Но тогда, в начале месяца, потеря продуктовых карточек была трагична – ведь восстановить их было невозможно. Представляю, каково было бабушке. Главное, продать или обменять на еду было нечего. Тем не менее бабушка пошла на расположенный близко от нашего дома Мальцевский рынок, сняла с пальца обручальное кольцо и обменяла его на буханку хлеба и запечатанную банку с повидлом. К сожалению, это оказалось совсем не повидло, так что обмен был не очень выгодный, но, тем не менее, мы дотянули до следующего месяца, а там нам выдали новые карточки.
Еще один запомнившийся эпизод. Уже весна. Мы не спускаемся по тревоге ни в бомбоубежище, ни к Розенфельдам, а лежим вместе в кровати под одеялом. Ничего не хочется делать, под одеялом тепло и уже даже есть не хочется. Бабушка мне читает стихи. У нее была великолепная память, мне кажется, она всю классику знала наизусть, кроме того, очень многие не звучащие по радио русские народные песни и хороводные игры – вот что значит образование в Смольном институте (бабушка закончила институт с медалью, второй по успеваемости в выпуске, у нее даже была подписанная императрицей Марией Федоровной, патронессой этого заведения, похвальная грамота, я сама ее видела, но, к сожалению, не сберегла).
У меня были любимые произведения, и я просила бабушку читать их снова и снова. Мне очень нравились баллады Жуковского, особенно страшные, как про епископа Гатона:
Было и лето и осень дождливы,
Были затоплены пажити, нивы.
Хлеб на полях не созрел и пропал.
Начался голод, народ умирал.
А дальше про то, как жадный епископ не захотел делиться своими запасами, на него напали крысы, он от них прятался в каменном замке, но крысы прогрызли камень и съели Гатона.
Или его перевод Шиллера:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?