Kitabı oku: «Люся, стоп!», sayfa 3
Глава четвертая
Sunny boy
Джаз, джаз, джаз… Кровь вскипает, мозги тикают, ноги отбивают такт. Как из такой простой мелодии музыкант взлетает к умопомрачительной импровизации, перелопачивает все каноны и создает тут же, вот сейчас, в сию минуту, у всех на глазах, произведение новое, оригинальное, неповторимое. Когда у меня над головой тучка, я слушаю. Слушаю, восхищаюсь, встряхиваюсь и иду в бой с жизнью.
«Жисть ета борьба, дочурка. Маркс, он тибе не дурак, якую богатую книгу наскородил. Не, дочурка, музыка ето великое дело. Ето тебе не книжонка. То усе брех. То для библиотик. У музыки не надо знать ни немецкого, ни американськага. He-а, музыка проникаить прямо у кров, у душу, у самое сердце. Она тибе усе расскажить и за тебя и за усех. Она и плачить, и веселить. Як поедешь у Москву, зразу иди у консерваторию. До великих людей. Усе слуший. Усе мотай на ус. И к усем людям будь по чести и по ласке.»
Дорогой папочка! Дорожку в консерваторию я проложу. Сколько будет радостных праздничных вечеров! О, «Весна священная»! О, мой любимый Евгений Светланов! А трио гениев: Святослав Рихтер, Мстислав Ростропович, Давид Ойстрах! Да, папочка, великие, великие. Я все «мотала на ус».
А первое место, куда побежала восторженная девушка из Харькова, была площадь Маяковского. Там был кукольный театр Сергея Образцова. Аж до самого моего Харькова гремел на всю страну спектакль для взрослых «Под шорох твоих ресниц». Музыкальные пародии. А названия! «Смерть в унитазе», «Старушка в тисках любви», «Фиалки пахнут не тем». А чем? – думала я. Вот дура была. Да я и сейчас не смогла бы объяснить, чем именно не тем пахнут фиалки. Не тем, и все. Почему я туда бросилась? Там играли, пели, а главное, синкопировали. А какие аранжировки! «Сердце бьется чаще, чаще, чаще под шорох твоих ресниц». А «Необыкновенный концерт»?
Люся, стоп! Что за голос! Что за редкий голос прячется за куклой? Куклой, ведущей этот необыкновенный концерт! Дура-то дура, а неординарное схватила сразу. Зиновий Гердт. Ага. Запомним. Летом, будучи на втором курсе ВГИКа, отдыхала в Евпатории. Смотрю фильм «Фанфан-тюльпан». А голос сразу узнаю – золотой голос Зиновия Гердта. А в Москве, на эстраде, вижу его в номере, где с неизменным успехом он исполнял музыкальные пародии. А потом, видно, остыл к эстраде. Очень хотелось познакомиться с ним, близко услышать его голос. И поучиться настоящему русскому языку.
В то время меня уничтожали в институте за мой несусветный харьковский диалект. Юрия Левитана я слушала по радио в течение всей войны и после. Он был моим негласным учителем русской речи: «Говорит Москва. От Советского Информбюро…» Как же это было непохоже на наше родное харьковское: шорыте? (что говорите?). И вот Гердт, мой второй учитель. Я его выбрала. Я знала весь его закадровый текст из фильма «Фанфан-тюльпан».
Случилось это, когда я впервые снималась в первой своей драматической роли у Владимира Яковлевича Венгерова в фильме «Балтийское небо». На любимой студии «Ленфильм». В это же время в Ленинграде гастролировал Марк Наумович Бернес. Я никогда его концертов не пропускала. «Темная ночь», «Шаланды», «В далекий край товарищ улетает», «Почта полевая»… С этим начиналась моя жизнь. Бернес по-своему, порой даже грубо, меня воспитывал терпеливой, скромной. Учил выбирать нужный и подходящий мне репертуар. Учил быть мягкой и несуетливой. «Знаешь, за что я тебя люблю? Ты не блядь. Глазами не рыщешь. Нет, ты настоящая. Приходи в «Европейскую», вместе пойдем на концерт». – «Спасибо, Марк Наумович, обязательно приду».
Вот я и пришла в свою любимую «Европейскую». Вы заметили? У меня в то время все было любимое. Все любимые, все прекрасные, добрые и чудесные.
– Ц-ц, тихо! Проходи сюда. Стань спиной и смотри в окно. Ага, так и стой, пока я не скажу повернуться.
Из ванной доносился замечательный баритон. Чисто, чуть свингуя, баритон напевал «Sunny boy». Я знала эту вещь.
– Ну, давай подпой ему, – шепчет мне Марк Наумович.
В этой мелодии есть интересный полифонический ход. Я подпела. Открылась дверь из ванной, и голос зазвучал в нескольких шагах за моей спиной. По некоторым обертонам я расшифровывала безмолвный диалог: «Кто это, Марк?» – «Ты пой, Зяма, пой». – Голос запел увереннее, без вопросительных знаков. Я стою, смотрю в окно на здание Ленинградской филармонии и чувствую, как голос потихоньку приближается ко мне. Я слышу, как в голосе появляются слегка фривольные фиоритуры: мол, что за чувиха, пусть повернется, Марк, дурацкая ситуация, я хочу на нее посмотреть.
– Все, ребята, сколько можно петь, познакомьтесь, наконец, – сказал Бернес, как будто не он был инициатором всей этой сцены.
– Здравствуйте, девушка! Ваше имя?
– Ой! Я вас узнала! По голосу! Вы – Зиновий Гердт! Я вас видела, то есть, извините, слушала в ваших спектаклях, видела на эстраде в пародиях – потрясающе! И знаю все, что вы говорите в фильме «Фанфан-тюльпан».
– Зеленая, хватит тарахтеть. Назови свое имя. Тебя спросили: «Ваше имя?» Отвечай.
– Извините.
– Марк, а я могу ее знать? Где-то я ее видел.
– Это же знаменитая Люся Гурченко.
– A-а, да-да… Значит, вот это и есть Люся… Гуурчинка…
Никакого удовольствия от знакомства со мной на лице Зиновия Гердта я не увидела.
– Слышишь, Зяма, я у нее спрашиваю, после этой твоей «Ночи», у тебя есть ну хоть пол-лимона? Ты знаешь, что она мне ответила? Она больше любит апельсины! Что ты скажешь? Все они немного «цудрейте», тебе не кажется? Примитивные бутербродники.
Гердт и Бернес смеялись. А мне хотелось возразить насчет бутербродов. Мы в Харькове да и в институте больше пирожки любили, особенно с повидлом. Но промолчала. И правильно сделала. Позже я, конечно, узнала, что такое «бутербродники».
Потом мы еще пели из «Серенады Солнечной долины», из «Голубой рапсодии» Джорджа Гершвина, пели все, что можно было знать по тем временам, жестким и суровым запретам на джаз.
Впервые мы снимались с Зиновием Ефимовичем в фильме «Тень». Зиновий Ефимович в роли Министра. Я в роли Юлии Джули. По сюжету я любовница Министра. Гердт-Министр изумительно кокетничал с Юлией Джули. С таким фарсовым плюсом. Ужасно смешно. С иронией к своему персонажу и к себе, легко совмещая. Гердт прихрамывал. И это делало его оригинальным, запоминающимся. В фильме Министр передвигается с помощью слуг: «Взять! Да не меня, а ее! Посадить на колени! Мне, мне на колени, идиоты!»
Зиновий Ефимович рассказывал мне, что однажды в концерте он получил записку: «Скажите, что вы чувствовали, когда Гурченко сидела у вас на коленях?». «Ты знаешь, что я ответил? Дай бог вам хоть раз в жизни почувствовать то, что я тогда чувствовал».
А что же чувствовала я? Много-много было партнеров, но те биотоки были наивысшими ощущениями юмора и оптимизма! Да это же здорово, когда тебя принимают и восхищаются тобой. После дневной съемки мы смотрели английский мюзикл «Оливер». А потом шли по вечернему Ленинграду, пели только что услышанные мелодии и пританцовывали те оригинальные па, которые стали популярны после этого фильма.
А с Андреем Мироновым у них была особая дружба. Они разговаривали на языке намеков. Когда в одной фразе: «А я стою в трусах, как мудак, и спросонья ничего не соображаю» – надо увидеть историю о том, как однажды, гуляя и кружась по Москве и не желая и не имея сил остановиться, а желая еще и еще чего-то, незнамо чего, – ну загул, одним словом, – они с Шурой Ширвиндтом и еще с кем-то, не помню, в четыре утра позвонили в дом к Гердту – догулять! Довеселиться! Не хватало Гердта, его реакции, его остроумия, его иронии.
О, как они воспроизводили ту ночь! Фейерверк! Как они носились вдвоем по закоулкам загульного веселья, по вдруг вспыхивающим в памяти деталям!
– Мотор, снимаем! – призывала их к работе режиссер Надежда Кошеверова. «Да-да, мы готовы!» Играли мастерски сцену. И как только раздавалось: «Снято!» – тут же, без перехода, – взрыв смеха и продолжение воспоминаний о той замечательной загульной ночи. И с той самой фразы, на которой их перебили. И на той же самой высокой ноте. Это очень, очень талантливо! Хоть это происходило с ними и меня там не было, я заражалась их мятежным духом, летала с ними в той ночной Москве, в том времени. И видела Таню, жену Зиновия Ефимовича, которая с удовольствием накрывала стол для гостей в четыре утра.
– Зяма, надень халат.
– Нет, пусть будет в трусах, это пикантно, – желает Миронов. И хохот, смех, хохот, смех…
И эти бурные, веселые воспоминания переходят в ночную «Стрелу», где истории и анекдоты перемежаются стихами. И тут стоп. Я восхищаюсь актерами, которые хорошо читают стихи. Может быть, потому, что сама не умею этого. Но восторг от чтения стихов я испытывала крайне редко. Впервые плакала, когда читал стихи Дмитрий Николаевич Журавлев.
Великолепно читал стихи мой учитель Сергей Аполлинарьевич Герасимов. И вот – Гердт и Миронов!
До утра! Наперебой лились стихи Пушкина, Пастернака, Лермонтова, Заболоцкого. И спать не хотелось. И не хотелось, чтобы наступал рассвет. И не хотелось расставаться. Хотелось слушать и слушать. Слушать и слушать. Два моих могучих современника. Зяма и Андрюша. Андрюша и Зяма. Так просто. Как достичь вот такой простоты? Такой доступности на всех уровнях? Их слушали и понимали тети и тетеньки, дяди и дядечки, и дамы с господами, и леди с джентльменами, и пионеры, и товарищи. Ах! Ах, ах и ах!
В 1972 году, в марте месяце, у меня был первый и единственный творческий вечер в Москве в ЦДРИ. Гердт рассказывал о наших съемках в фильме «Тень». Зал очень бурно его приветствовал.
Рассказывал смешно. Он меня похвалил за смелость. Я первая отважилась спеть Вертинского. У меня не было никакого страха. Страх появился потом, когда осознала, что действительно «отважилась». Но «Маленькая балерина» прошла на ура.
Как часто в нашей актерской жизни фильмы, концерты разбрасывают нас по разным городам, по разным коллективам. После «Тени» и «Соломенной шляпки» мы с Зиновием Ефимовичем долго не встречались. У меня началась бурная работа в кино. И параллельно пошли разговоры о сложном моем характере. Характер был всегда. Успеха не было. Появился успех, появились и разговоры о тяжелом характере. А как же! Это аксиома. Успех бесследно не проходит.
Подряд выходили фильмы, которые с успехом шли на экранах. И пошли сплетни, разговоры. И что было, и чего не было. И чего вообще не могло быть. Я работала и многого не знала. И если оказывалась в местах, где люди самые разные, я видела, как изучали меня жадными и даже испуганными глазами. Наверное, так смотрят на того, о ком слышали много разного и о ком сами думали самое разное. И вот этот объект появился. Как интересно! Надо иметь, скажу я вам, дорогие мои читатели, много мужества и еще чего-то и чего-то. Зная, что это такое, никогда не рассматриваю людей, о которых говорят много небылиц. Да у меня прямо страсть к людям, которые делают что-то первоклассное. Я ими восхищаюсь.
Вообще я много думала о том, почему у меня тяжелый характер. Думаю, главное в том, что мой рассудок, мой мозг не мог подчиняться людям, в которых я подмечала провалы, недостачу чего-то важного для меня. А какая-то непреодолимая гордость мешала мне подчиняться из-за осторожности. Ну не могу подчиняться. Если не чувствую уважения. У меня это сразу на лице.
Виделись мы с Зиновием Ефимовичем или по случаю дней рождения у общих друзей, или в праздники на званых ужинах. Я с Костей всегда пела, и Гердт всегда хвалил мою музыкальность. Но по взгляду, по каким-то незаметным на первый взгляд деталям поведения, репликам, – ведь он человек очень тонкий и чуткий, – я видела некую раздвоенность между тем, что слышал обо мне, и тем, что видит сейчас. А есть еще и третья сторона. Мы многое прошли вместе. Не сходилось. Вопросов я не задавала. Нет-нет, к тому времени я научилась не обнажать своих мыслей. По моему лицу ничего нельзя было прочесть. Пусть будет так. Время все расставит по своим местам. Или нет. Что делать!
На ТВ-6 была прекрасная передача. «Чай-клуб». Вел ее Гердт. Вел ее показательно. Говорил своими личностными словами. Сразу было слышно, – говорил не по написанному. Перемежал рассказы стихами. Знал он их великое множество. Замечательные вечера!
Предложили мне принять участие в этой программе «Чай-клуб» к 9 Мая. «С удовольствием». – «А с кем бы вы хотели прийти в гости к Гердту?» – «Конечно, с Ю.В.» (Юрием Владимировичем Никулиным).
На даче у Гердта в кадре сидели трое – двое воевавших и я, «ребенок войны». Все те песни наши. Все те стихи наши. Вся та атмосфера наша. Родное, родные, родная, родня. Мне уже было абсолютно все равно, есть ли у Гердта раздвоение в отношении меня. Да я забыла об этом. Мне нужно было более всего в тот день почувствовать важность того, особого, военного братства.
В то время моя страна сильно спотыкалась, и я не понимала – Родина она или Отечество. Предел у нее или беспредел. И демократично ли любить свою Родину до одури? И вообще, что демократично, а что нет. Тот день меня здорово поддержал в моей преданности – ладно, пусть будет Отечество. Все равно внутри я говорю Родина.
После передачи за столом у Гердтов полились анекдоты и истории. Ю.В. и Гердт! Одну историю из военной жизни Зиновия Ефимовича я запомнила давно и еще раз попросила ее рассказать. У них был в роте повар. Говорил он на каком-то невероятном языке. Его солдаты провоцировали, чтобы он побольше поговорил. А они бы посмеялись. Дальше они распоясывались, и повар говорил свое коронное: «Идите вы все на…!» – ставя ударение не на предлоге, а на том самом коротком популярном русском слове. Дождавшись, солдаты смеялись. А мы опять, еще и еще раз смеялись за столом. Вот и сейчас я так ясно и близко слышу голос Гердта… Аж в горле защипало.
– Все, братцы, все, – Гердт встал с рюмкой водки! – идите вы все на…, – естественно, ставя ударение на том самом популярном коротком слове, – выпьем за День Победы!
Как важно, если в жизни тебе выпадает такой день. Его не ждешь. Он вроде случайный. Но нет. Именно такой день тебе и был нужен. Этот день уберет суету и сомнения. Он скажет: «Люся, стоп!» Не надо «под время» наспех переделывать свои манеры, одежду, походку. Не надо перестраиваться посезонно. Будь собой.
Кланяюсь тому весеннему победному дню!
Как-то, спустя месяца два, сидим на кухне, завтракаем, звонок. «Люся? Это Зиновий Ефимович». Я его никогда не называла Зямой, и Зиновий Ефимович это помнил. У нас всегда в отношениях сохранялась уважительная дистанция. Очень важная вещь в актерских отношениях. «Я тебе хочу сказать вот что. Я хочу, чтобы ты знала…»
Этого писать не буду. Он сказал самые-самые те слова, которые невозможно говорить так вот прямо в лицо. По телефону они воздействуют вдвойне. После тех его слов, ей-богу, можно сойти с верной дистанции и взлететь. И стать звездой недосягаемой. Но он знал, что те слова он адресует человеку битому. И тот никуда не взлетит. Эти слова ему нужны. «Так что никого не слушай. Всякие разговоры… В общем, это естественно. Живи и работай на радость нам, твоим друзьям и поклонникам».
Тот звонок дорогого стоил.
На юбилее Зиновия Ефимовича желающих сказать, выступить было очень много. Мне хотелось сделать что-то емкое, чтобы в выступление вместить те самые разнообразные моменты, в которых нас сводила жизнь, судьба. Я решила спеть песню, которую слышала с трех лет по нашему довоенному репродуктору. Ее пел хор имени Пятницкого в сопровождении баяна. А папа мой так восхищался баянистом, который играл «як зверь», и народными «вольными» голосами. Через столько десятилетий я осуществила затаившуюся в душе мысль: а не спеть ли мне под родимый баян «На закате ходит парень возле дома моего»?
На сцене были Ю.В., медсестра, которая вынесла с поля боя раненого Гердта, и сам герой вечера, Зиновий Ефимович. Они, конечно, знали эту песню и подпевали мне. Попала! Песня внесла нужную динамику в атмосферу вечера. Как же это здорово, когда всеми фибрами чувствуешь – туда, туда! Попала! У Гердта, под лохматыми бровями, заблестели его прекрасные добрые глаза. А после песни я рассказала о том, как нас познакомил Марк Бернес. И мы спели вдвоем с Гердтом «Sunny boy».
Эта мелодия, как любимый с детства аромат дома, вдруг возобладала с такой силой, так воскресила то наше «музыкальное» знакомство, что все настоящее, все, что было вокруг, в этот миг исчезло совершенно.
«Европейская». В окне зал филармонии. И чувственный баритон «Зямы». Марк Бернес. И эта американская мелодия перенесла нас в то время, когда запретным было многое, чего хотелось. В то время, когда все еще было впереди. Надежды, надежды.
Судьба непредсказуема. Кто бы мог в те годы предсказать Марку Бернесу такую параболу будущего. Через тридцать пять лет, в Америке, я познакомлюсь с его внуком. В гримерную войдет молодой человек. И рост, и сложение, и пронзительный взгляд. Аж мурашки по телу. Только русского языка не знает. Я ему буду петь песни его знаменитого деда. Внука тоже зовут Марк Бернес.
Ах, «Sunny boy», ах, «Солнечный мальчик».
А когда все отпели и отговорили, Зиновий Гердт читал стихи. Читал и читал. А зал не отпускал и аплодировал. И аплодировал. И аплодировал. И не хотелось расходиться. И не хотелось, чтобы наступал рассвет. А хотелось слушать и слушать. Слушать и слушать.
Глава пятая
Прелюдия
Лето девяносто первого года. Фильмы снимают все. Все, кто может достать деньги. Ассистент по реквизиту (мы работали с ним в одной из картин) спрашивает: «Как вы думаете, а не снять ли мне фильм? Деньги могу достать». Раньше я бы ответила ему то, что думала. А сейчас, кто его знает? Может быть, он гений, но его душило государство. «Там» некоторые режиссеры начинали с осветителей, а он сразу с реквизита. Да и Рафаэль Суриковского училища не кончал. Так что молчи, Люся, смотри, что будет. Летом девяносто первого мне выпала работа в фильме «Моя морячка». Режиссер Анатолий Эйрамджан писал сценарий для другой актрисы, но… В кино всегда есть разные «но». И я должна была быстро войти в материал. Снять летнюю натуру надо за десять дней. И сняли! Костюмы притащила свои. Музыка и песни к фильму тоже мои. Композитор был не по карману. Режиссер просил делать роль по его видению. У меня не было возражений. И мы вполне нормально отработали картину.
Неужели было такое время, когда фильмы снимали по году-полтора? Деньги-то были государственные. А теперь дают деньги спонсоры – свои, личные. И ждут прибылей, а как же? В прошлой жизни самые большие доходы государству приносило что? Водка, табак, кино. Вот, по старой памяти, и вкладывали свои деньги. Поначалу. А потом у спонсора погорело дело, и картина – стоп. Ищи другого. А за это время герои постарели, дети выросли. А то узнаёшь, что спонсор плюнул на все и уехал жить за рубеж. А многие, далекие от кино, соприкоснувшись близко с «фабрикой грез», охладевали: «Нет, милые киношники, это не фабрика, это какой-то сумасшедший дом. Слезы, амбиции, судьбы, нервы, инфаркты. Будьте вы неладны. Выкарабкивайтесь сами!» И привет.
«Морячка» много раз прошла по ТВ. Милая, ни на что не претендующая картина. Имела успех у тех, кто любит такие легкие фильмы. А что я помню? Десять дней работы с утра до вечера, горы текста, и хоть умри, но держи себя в самой боевой форме.
Костя приехал, когда я уже несколько дней снималась. Странно. Мы всегда приезжали вместе. Но он был у родителей. Святое. Приехал вместе с моей костюмершей. Она привезла еще кое-какие вещи для роли. Картина малобюджетная. Спонсор прижимистый. Актриса, то есть я, понимает, что лето в разгаре. Народу много. Костюмерша не из группы. Есть только моя комната. Вот мы и жили втроем в комнате. «Наше трио», как выразилась однажды она в одном из писем. В фильме снимались все члены семей работников съемочной группы. Кто в эпизодах, кто в массовке. Костя ни за что не хотел ни фотографироваться, ни попадать в кадр. Проводили свободные мои часы «нашим трио». Он, в том девяносто первом году, уже совсем не мог без третьего человека. Стыдно было смотреть мне в глаза. Позже как-то я спрошу: «А что это за игра была с костюмершей?»
«Да она была буфером».
Типичное слово его типичной семьи.
Потому для меня «Моя морячка» была последней картиной, где я, как слепец, «дула свое» и «ничегошеньки» не видела вокруг. А может, мое ведьмино чутье просто не подпускало меня близко к мысли о разрыве? «Ты не готова. Взорвешься в прах. Подожди, не замечай. Еще не время. Не время».
Я теперь иногда думаю: а правильно ли мне с раннего детства внушал мой папа: «Усё людя-ам, людя-ам, ничегенька себе»? «Артист выйшов но сцену, вдарив у зал. И люди усе завлыбалися, заплакали, притулилися ближий друг до друга и разомлявилися. Не, дочурка, главное ето люди. Усе людя-ам».
Ну, жила бы я рядом с мужем, не ездила бы в экспедиции, в концерты, холила бы его и лелеяла, и не было бы ни «Пяти вечеров», ни «Двадцати дней без войны», ни «Вокзала», ни «Гаврилова»… Ах, да много чего не было бы.
Спрашивают: почему опять замуж? А что делать? Загнанная лошадь никому не нужна. Ну и не надо. Ее сильно обидели. Она гордая. Прячется от глаз. Плачет-плачет, кувыркается-кувыркается. И враз увидела себя в зеркале: ой, да что это со мной? «Нет, так не пойдеть. Ну-ка, подберись-подкрасься, моя птичка, положи на усех семь куч и иди уперед!» И что? Смотришь, через год-два, а то и три она, эта лошадь, ну, не лань, конечно, но вполне пристойная лошадка. Обновленная, слегка утомленная, что, несомненно, вносит в ее облик оригинальность и тайну. Проверено. Гарантирую. Как говорится, есть справки с последних мест. Правда, есть и пожелания. А я думаю так: гордая женщина уйдет из той жизни, где ее обманывают.
Но это преображение еще впереди. Пока я рабочая лошадь.
Меня подстерегала новая картина. Эротическая. «Сек-Сказка». А что? Гулять так гулять. У нас демократия. Что хочу, то и делаю. Вон по ТВ, в Думе ходит мужик в красном пиджаке, а сверху прицепил большие женские груди. И ничего. А мне сам Бог велел. Я актриса.
Так. Что я знаю об эротике? И есть ли она у нас? И была ли? И какая она на ощупь? С самого первого шага на съемочную площадку я знала: челка – это вульгарно, приоткрытое колено – кафешантан. О приоткрытой груди и речи нет. Короче. Ни челки. Ни плеча. Ни груди. Ни ноги. Разрешили талию глухо зачехлить в черное платье. Разрешили белую муфточку. А вот уже и челка вошла в моду. Вот и ноги открываем выше колена. Вот и плечики открываем в водевилях, ну так, чтобы как можно ниже плечиков. А такой свободы и откровения, как там, у них, – нет. Слабо! Всегда в голове отстукивало: за флажки нельзя. Жесткий самоконтроль. А ведь меня многие зрительницы не любили именно за фривольность. Ничего. Вот и пришло время. Я со своими легкомысленными штучками плетусь далеко в хвосте наших бурных эротических будней.
«Сибириада». Режиссер Андрей Кончаловский. Впервые, в 1977 году, я встретила режиссера, который про женщин знает все. Ну, если не все, то очень-очень многое. Меня навсегда поразило, как он смог мне внушить, что я неотразима, что я самая-самая. Это я-то. После сильнейшего перелома ноги, с палкой, с мешками под глазами. Пробовала хихикать. Жалкое это зрелище, когда прыг-скок, а нет ни прыжка, ни скока. Сиди, Люся, и вежливо помалкивай. Хорошо бы помалкивать загадочно. Как будто внутри все бушует и разрывает тебя на части. А ты сдерживаешь. И только милая загадочная улыбка. Десятки раз я это видела на кинопробах. Актер недодает. Но режиссер знает, что в фильме он так его раскрутит, ха-ха! Утвердят. Крутят его, крутят, а кроме недодавания и загадочной улыбки ничего нет. А иногда есть успех. Оказывается, это и есть «имидж». Кино – штука нечистая. В театре, в сольном концерте ты весь как на ладони. А в кино – музыка, шумы, спецэффекты. А на крупном плане катится слеза. А чего не всплакнуть? Жизнь трудная, режиссер разочарован и раздражается при одном появлении актрисы в кадре. Ну! Слезы! Мотор! И пожалуйста, – революция, о которой так долго говорили большевики, свершилась! Ура!
В «Сибириаде» была сцена любви в полном сексуальном смысле. А в Госкино эту сцену снимать запретили. Но Андрей Сергеевич поклялся, что он это снимет смешно. «Ну, только если смешно. Снимайте. Посмотрим.»
Та-ак. Отрепетировать это трудно. Значит, играем, договорившись, горячим способом. То есть с ходу. А у меня безумные боли в ноге и страх – вдруг партнер, Никита Сергеевич Михалков, заденет или наступит. Нет, он очень осторожен. Все видит и ничего не забывает. А вдруг… Репетируем начало сцены. Пока стоя. Лежать будем в следующем кадре. Никита прекрасен. Он мне нравится. А это очень важно, когда партнер приятен. Это и на экране сразу видно, и себя не нужно вздрючивать. Сняли дубль. Нормально. Андрон (так Андрея Кончаловского называли в семье) отводит своего брата Никиту в сторону. Они о чем-то говорят, поглядывая в мою сторону. Я срочно себя осматриваю. Ни чулки, на резинках выше колен, не сползли. Ни бюстгальтер, на восьми пуговицах, не съехал.
Интересно, как в нужный момент давние-давние воспоминания оживают.
И органично вплетаются в роль. Время наших сцен в «Сибириаде» – годы 50-е.
После войны в Харькове, «на дому», стали шить женщинам вот такие лифчики.
У мамы тогда вес был около девяносто кэгэ. Хотелось быть стройнее. Однажды вечером мама пришла с работы с большим пакетом. Пришла очень счастливая.
«А иде это ты была? А? Лялюш? Во, як глаза блестять!»
– Да вот, Марк, смотри.
Папа взял в руки сложное сооружение с петлями, пуговицами и резинками, смотрел, крутил:
«Ну, Лёль, тут тибе полная збруя, прямо як у лошыди».
С тех пор у нас дома даже нормальные лифчики назывались сбруями.
В «Сибириаде» у меня была точно такая же сбруя. Такая родная. Пахло моим домом, семьей. Ах, какой художник по костюмам Майя Абар-Барановская! Знает все. До самых-самых мелочей. В последний момент, перед тем как мне войти в кадр, приколола мне английскую булавку с висящими еще такими же пятью штуками. Зачем? А вот так. А вдруг понадобятся. Как папа говорил: «При всякий случай».
Снимаем второй дубль. И вдруг Никита, как цирковой маг, молниеносно отщелкал пуговицы от петель, вынул на поверхность мою испуганную грудь, – пульс забил в висках до умопомрачения. Вида не подаю.
– Андрон, мы же не говорили об этом, ну как же…
– Люся, не волнуйся, этот дубль я никому не покажу. Это для заграничной копии.
А потом мы с Никитой лежали под плащ-палаткой. Лежали «бутербродом». Вот так, Марк Наумович. Сколько лет прошло, впервые играем плотскую сцену. Но чтобы было смешно, какая самая советская мизансцена? Конечно, мизансцена «бутербродников». Никита надо мной. Держится на локтях, осторожно, чтобы не задеть мою больную ногу. А я здоровой ногой брыкаюсь, а он ее опять под плащ-палатку, я брыкаюсь, а он опять… Смешно получилось. А общий план снимали без меня. Пригласили из массовки девушку-студентку. Андрон их накрыл плащ-палаткой, и поехали – мотор! Потом Никита рассказывал, как девушка под плащ-палаткой спросила: «Скажите, а как фильм называется?»
Вот и весь мой экранный сексуальный опыт. И вдруг свобода. Делайте что хотите. Сексуальная революция дождалась своего момента. Режиссер только набрал воздуху, чтобы крикнуть: «Мотор!» Бац – и все голые. Ну, не победа ли свободы и демократии?
Кассеты с порнографией. В киосках рядом со стиральными порошками, апельсинами, сигаретами и колготками бледно-розовые мужские фаллосы. Стоят, как новогодние свечи. И пошло, и поехало. В последние годы в исчезнувшей из эфира, но здорово заинтересовавшей наших зрителей программе «Про это» бывали такие «экземпляры». Дура ты зеленая, ничего-то ты не знаешь. Как твоя жизнь бездарно прошла! Но даже в дурном сне невозможно себе представить, что можно «жить с душем». «Для меня драма, когда в доме нет горячей воды». Я чуть со стула не упала. Мужчину заменил душ! Из шланга течет теплая вода. Она счастлива. У нее острый оргазм. Зал на нее смотрит. Да что зал – страна смотрит. И интересно, что у ребят в зале ни смешинки, ни иронии. Во времена!
«Она такая свежая. Когда я ем «Juicy fruit», у меня душа поет». От чего? От резинки? Да, реклама. Но как самозабвенно, без иронии. Один маленький мальчик мне сказал: «Люся, спой мне что-нибудь «мущинское». А в глазах смешинки. Может быть, из него выйдет мужчина?
По рассказу Владимира Набокова «Сказка» был написан сценарий к фильму «СекСказка». Я стала размышлять, вспоминать, сопоставлять, читать «про это». Эротика. Что для меня означает это слово? Да ничего. Я об этом никогда не задумывалась. Как его обозначить одним понятным словом? Не знаю. Но почему я влюблялась в голос мужчины? По телефону я слушала голос, а внутри разливалось нечто такое, что нужно было немедленно завинтить, чтобы не расслабиться, не стать доступной. Почему я влюбилась в Машиного отца? Я не могла оторвать глаз от его профиля, затылка, век.
А почему такое простое стихотворение: «Мороз и солнце, день чудесный, еще ты дремлешь, друг прелестный, пора, красавица, проснись», – мне представляется загадочным и чувственным? Мое воображение рисует их рядом. Он ее нежно обнимает. А может, они и не рядом, это только фантазии поэта? Почему в фильме «Римские каникулы» так хочешь героям счастья, аж до вопля: «Ну же, милые, вы такие красивые, вы такая пара! Будьте вместе на всю жизнь!» А на экране ничего сексуального. Почему, когда Андрон Кончаловский мне что-то объясняет про роль, я смотрю на его прекрасные выразительные руки? И эти внутренние приливы чувств, чувственности, чего-то очень интимного я передавала партнеру в кадре. Что это? Ничего еще в чистом виде сексуального нет, а как волнует.
Может, главное – это «до»? Может, главное – это прелюдия? Эротика – прелюдия? Да, это самое сильное, непобедимое чувство. Оно сильнее. А там – будь все проклято! Знаю, что ничего хорошего там, где-то, когда-то не будет. Но что думать о том далеком? Жизнь одна. Она летит, летит, и неизвестно, что будет завтра. А вокруг: «Да живи ты сегодняшним днем!» И… и вплываешь в следующий неизбежный этап. Он менее романтичен. А через время в памяти остается только прелюдия. Ее ощущаешь во всех нюансах. А все бури, переполохи, казала-мазала, пришел – не пришел, твое-мое… Ах…
Герой фильма «СекСказка» проходит через увлечения разными женщинами, которых предоставляет ему женщина-черт. Как вы понимаете, именно мне и надлежало сыграть эту чертяку.
Игра. Чет-нечет. До двенадцати ночи герой, по уговору с ней, должен остановиться на одной из женщин. И эта женщина должна быть «нечет». Конечно, ему трудно остановиться. Все хороши. Все возбуждают. Хочется всех и всего. Героиня-черт иногда перевоплощается в одну из женщин и близко рассматривает героя. А его несет от одной к другой. К двенадцати ночи он понимает, что нашел, остановился. Вот она, единственная. Это героиня-черт оборачивается нежной очаровательной дамой. В ней есть все! Все от всех тех, других. И что-то такое еще, Нечто, чего и не объяснишь. Но поздно. Пробило двенадцать.