Kitabı oku: «Уиронда. Другая темнота», sayfa 8
Я наклоняюсь, подбираю кусок кирпича и пишу на земле перед дверью: СПАСИБО.
По пути на главную улицу вспоминаю вопрос, который Эральдо задал мне несколько месяцев назад, когда мы курили.
– Если бы Лука все еще был в Орласко, мы могли бы спросить его, да? О его холмах.
– Да. Если бы он все еще был в Орласко, то да. Но он ушел. Его здесь нет, – ответил я бармену.
Это был первый и последний раз, когда мы говорили о Луке.
Я прибавляю шаг. До холмов уже совсем недалеко. Выходя на окраину города, куда дотягивается их тень, я чувствую что-то вроде смирения, и это греет душу. Но смирение не в силах развеять ни страх, ни чувство вины.
Не отрываясь, я смотрю на возвышающуюся передо мной стену, черный, как уголь, камень, брошенный с неба на землю жестоким божеством.
Я совсем рядом. Подняться с этой стороны никто никогда не пробовал. Я выбрал это место, потому что оно находится дальше всего от моего дома.
Справа на лугу, как сгустки желтоватой пыльцы, среди тополей плавают огромные глазные яблоки. За мной наблюдают сотни зрачков, но когда я останавливаюсь, чтобы разглядеть их повнимательнее, вижу только мертвые ветки тополя и тушу кабана, который лежит на спине, а четыре слишком длинные ноги, как у паука, как у слона Дали, торчат в небо.
Я знаю, что скорей всего не доберусь до вершины черных холмов, хоть и решил бросить им вызов. Учитывая все случившееся в последние месяцы, надежды мало. Но даже если это мне удастся, то смогу ли я спуститься с другой стороны? И с чего я взял, что эта «другая сторона» существует? Вдруг черные холмы – огромные, зловещие, холодные – покрывают континенты, океаны, всю планету?
Что, если Орласко – последний уцелевший город, окруженный бескрайним пространством ничего? Что, если он исчез с карты вместе со всеми нами и оказался перенесен в другое измерение, о котором нам не дано знать?
Останавливаюсь у подножия холма, рядом с канавой, в которой бурлит черноватая жидкость. Из нее на мгновение высовывается бледная клешня – я успеваю уловить смутное очертание.
Кто-то заметил, что я ушел. Мужчины и женщины смотрят на меня издалека, прижимая руки к груди. Теперь это всего лишь силуэты, окутанные серо-фиолетовым туманом. Мне кажется, что некоторые машут мне рукой – то ли подбадривая, то ли желая доброго пути, но я не отвечаю.
Отворачиваюсь и усаживаюсь на насыпь. У меня осталась последняя «мальборо». Я медленно выкуриваю ее, убеждая себя, что так или иначе скоро стану свободным.
* * *
Несколько недель понадобилось жителям, чтобы почувствовать себя отрезанными от остального мира. Удивительно, как быстро заканчивается еда, если в магазины никто не привозит продукты, а ведь мы считали это само собой разумеющимся. В домах и во дворах стал накапливаться мусор, отравляя воздух. Электричество и газ перестали работать на второй неделе, в один момент, будто кто-то перекрыл кран. Кстати, о кранах, – к счастью, у нас по-прежнему есть вода, хотя привкус у нее какой-то странный, сладковатый.
Люди не горят желанием помогать друг другу. Они и раньше этого не делали, а сейчас и подавно.
Каждый заботится только о себе; в кошмарном измерении, которое встречает нас при каждом пробуждении, нет места милосердию, состраданию и поддержке.
Безразличие, недоверие, жестокость, подозрительность, злоба. Вот так жители Орласко пытаются справиться с ужасом.
Я все ждал, когда люди начнут убивать за консервы. За одеяла. За мышей и собак. Или просто ради того, чтобы разнообразить монотонные дни.
Сначала начались бессмысленные грабежи и вандализм, а месяца три назад синьор Каппелларо убил свою жену молотком для отбивания мяса, размозжил им каждую кость трупа и выбросил его на лужайку перед домом. Тело лежало на спине, лоб был залит кровью, а мертвые глаза смотрели в пустое небо.
И никто не стал вмешиваться. Вы же не будете спрашивать – «почему?»
Синьор Каппелларо принялся ходить вокруг трупа, собирать цветочки, разговаривать сам с собой и подпевать Вильме Гоич, но всегда забывал слова, хотя слышал песню тысячу раз, и никто не осмелился остановить его, заставить похоронить разлагавшееся тело жены, от которого теперь уже ничего не осталось, кроме лохмотьев и обломков костей, как будто обессиленное дряхлое пугало рухнуло здесь в траву.
Власть, полиция, закон, работа, – в Орласко больше не знают этих слов.
Однако сразу после появления холмов и исчезновения начальника пожарной охраны горожане попытались обсудить ситуацию с точки зрения логики, хотя с логикой она не имела ничего общего. Обнаружив машину пожарного, горожане собрались в здании школы. Из ее окон виднелся зловещий контур холмов, похожий на гигантскую волну из битума.
Кое-как справившись с истерикой, люди начали рассуждать, почему это произошло и что теперь делать.
– Уверен, это эксперимент. Военные что-то придумали. Если это так, то мы в жопе.
– Марсиане. Это сделали марсиане.
– А песня? Почему она не перестает играть? А?
– Скрытые динамики. Кто-то пошутил.
– А я говорю, что нужно подождать. В соседних городках наверняка уже заметили холмы. Они пришлют кого-нибудь на помощь. Вертолеты, солдат. Да ведь? Разве нет?
– Виноват Нордорой. Вы же помните, что́ он рисовал?
Мэр Андреоли был единственным, кто осмелился произнести вслух мысль, сидевшую в голове у каждого. Повисла тишина, жители испуганно уставились друг на друга. Потом многие повернулись в мою сторону.
– Он прав, – проворчал кто-то.
– «Художник», – это слово было произнесено насмешливо-презрительно, – ушел год назад. Что вы имеете в виду?
– Мы… Мы словно попали в его мир, в его жуткие отвратительные картины…
– А вы? Что вы скажете? – обратилась ко мне женщина с растрепанными волосами и выражением лица, как у сумасшедшей; она смотрела на меня с недоверием, презрением, тревогой, дай волю – так живьем и проглотит, разинув свой морщинистый рот.
– Не знаю. Я не знаю. Извините, – ответил я, сделав шаг назад. Это было правдой. Слишком потрясенный увиденным, я не мог рассуждать здраво. Только в следующие месяцы я пришел к выводу – зло и равнодушие возвращаются к нам с лихвой, и порой таким изощренным способом, что это нельзя понять, а можно лишь почувствовать интуитивно.
– В любом случае нужно перебраться через них и посмотреть, что там. Они не очень высокие. Ерунда какая-то, – сказал выступивший вперед парень с мощной шеей и положил руки на плечи двух друзей – молодых, сильных, красивых, мускулистых, уверенных в себе, – таких, которые не привыкли проигрывать. Я знал всех троих. – Мы быстренько соберемся и через час пойдем туда, встречаемся рядом с домом Берторетти. Хорошо? Через час. Я уверен, что всему этому… что всему этому есть логическое объяснение.
Десятки голов закивали.
– Молодцы, какие молодцы! – пробормотала старушка.
Потом все разошлись. Я тоже пошел домой. С улицы было хорошо видно, как в гостиных мелькают склоненные головы, как люди яростно размахивают руками, ссорясь или обсуждая происходящее, как они не отрываясь смотрят на неожиданную преграду, угрожающую их безопасности. Дети плакали, женщины кричали, Вильма Гоич грустила.
Через час почти все жители Орласко пришли к указанному месту, где уже собрались парни в толстовках Quechua с рюкзаками на плечах. Я впервые подошел так близко к холмам, и от их темноты закружилась голова.
А ведь это – единственный цвет, который видят слепые, – подумал я, – который видят те, кому раньше выжигали глаза горячими углями.
– Что ж, пожелайте нам удачи, – сказал старший из парней, надевая наушники, чтобы не слышать песню.
Троица переглянулась, а потом уставилась на препятствие, бросавшее вызов их храбрости. Казалось, парни уже не так уверены в себе. Они чем-то напоминали маленьких перепуганных дрожащих от страха детей, которым впервые в жизни предстояло прыгнуть с шестиметрового трамплина. Но отступать было поздно.
– Ребята, вы можете отказаться, не нужно этого делать, если вы не… – попытался отговорить их я.
– Удачи, парни, – перебил меня мэр и бросил в мою сторону взгляд, бьющий, как стилет.
Словно получив приказ командира, ребята показали большой палец и зашагали по одной из многочисленных тропинок, ведущих в неизвестность.
Мы молча смотрели на них, затаив дыхание, задрав подбородки, как верующие перед амвоном. Они шли не спеша, шаг в шаг, с опаской озираясь по сторонам. Время от времени кто-нибудь из них оглядывался назад, и мы видели на черном фоне розовый круг его лица.
В конце концов они превратились в светлые точки на эбеновом склоне. Метров двести оставалось до вершины – до шишковатого горба, или скорее – кулака из узловатых костяшек, грозящего небосводу.
– У них все получится. Я уверена, – дрожащим от волнения голосом сказала стоявшая рядом девушка.
Один за другим, как тающие на асфальте снежинки, ребята исчезали в темноте, словно сворачивали за выступ этого отвратительного нароста на теле земли или спускались в овраг, недоступный нашему взгляду.
Прошло несколько минут томительного ожидания.
А потом раздались вопли, которые накладывались на пение Гоич и казались почти ненастоящими.
Их невозможно описать словами. Это был вой, предсмертный стон людей, подвергавшихся немыслимым истязаниям. Три голоса слились в один страдальческий крик. Душераздирающие вопли скатывались с холмов, обрушиваясь на нас лавиной боли или проклятий. Время от времени отдельные крики напоминали какие-то слова, мольбу о пощаде, но даже самые отчетливые разобрать было невозможно, потому что звучали они на другом, нечеловеческом языке, и слышалось в них не признание поражения, а предупреждение тем, кто пытался нарушить одиночество холмов.
Мать одного из парней упала на колени и стала рвать на себе волосы. Ее утащили прочь. Дон Беппе, лицо которого выражало страдание, начал читать «Аве Марию». Пино Дзагария, парикмахер, затараторил, что холмы двигаются, что на них кто-то копошится, словно они съедают кого-то и потом переваривают, и при этом по ним медленно проходит волна, и что это напоминает ему, «как мы торчали от психоделиков».
– Нужно… пойти посмотреть, что там происходит. Может, им надо помочь, – отважился сказать какой-то мальчишка, но никто не пошевелился. Потрясенные происходящим на холмах (а что там происходило?), мы прятали друг от друга глаза, отдавшись во власть нашей трусости.
Это было невыносимо. Вопли не стихали несколько часов. Мы онемели от ужаса и сгрудились в круг, и я не мог понять, как можно так долго кричать, не срывая голос, и почему мозг не дает человеку отключиться.
Наконец вопли стихли, ветер ослабел, повисла тишина. Краем глаза я увидел руку Эральдо, указывающую в сторону холмов.
– Смотрите. Смотрите!
Примерно там же, где парни скрылись из виду, появилось пятно, которое начало ползти вниз по странной траектории – зигзагами, словно шарик в пинболе. Это возвращался один из ребят, ходивший в «первую, дерьмовую экспедицию», как стали называть ее потом.
По тому, как он спускался, стало понятно, что попытка перебраться через вершину не увенчалась успехом. Парень несколько раз падал на землю, катился кубарем и вставал только минут через пятнадцать. Это был его личный крестный ход, оказавшийся нелегким испытанием.
– Давай! Давай! – слышались подбадривающие крики.
Мы стояли и ждали. Никто не пошел ему навстречу.
Энрико Маучери, пенсионер, любивший наблюдать за птицами, сбегал домой за биноклем. Выражение его лица, когда ему удалось разглядеть того парня, я не забуду никогда. Как и лица других жителей Орласко, увидевших Джорджо Маньяски, который наконец сполз к подножию холмов, туда, откуда ребята отправились в путь.
Он был голым. Изувеченным.
Большинство собравшихся, зарыдав, разбежались, а несколько женщин упали в обморок.
Джорджо Маньяски просил о помощи: он протягивал руки (или то, что осталось от рук) к толпе и пытался произнести слово «помогите» (тем, что осталось ото рта), но все шарахались от него, как от зачумленного. После Джорджо многие пытались перебраться через холмы, в том числе Дон Беппе. Но никто не вернулся.
Никто, кроме Маньяски, и я целыми днями раздумывал почему.
Части его тела – руки, плечи, половина лица, половые органы, большая часть туловища – казались целиком вывернутыми наизнанку. С безразличием, с которым выворачивают старые носки или перчатки перед тем как выбросить.
Голые пучки мышц, огромные сетки хорошо видимых капилляров, скопления органов и лимфатических узлов, свисающих, как спелые, сочные плоды; пульсирующий комок почек, влажные виноградины яичек, серое вещество мозга и этот вывернутый глаз, который вращался, фокусируясь на том, что не могли видеть мы.
На изуродованной плоти пенилась черная субстанция, – похоже, именно она обеспечивала способность двигаться.
– Боже. Боже мой.
Я сделал шаг назад, споткнулся, задыхаясь от подступившей к горлу кислой рвоты; десятки глаз заметили это, десятки ног сделали шаг назад вместе со мной.
А парень, который когда-то был Джорджи Маньяски, упал на спину, забрызгав все вокруг органическими выделениями, и поднял руки и ноги вверх, к мраморной плите сумерек. Это было последнее, что я увидел перед тем, как развернуться и побежать домой.
Вильма Гоич все пела, пела и пела, и пока я бежал, мне безумно хотелось захохотать и смеяться, смеяться, смеяться, но я прикусил язык и щеки изнутри до боли, до слез.
Я был уверен: стоит начать, и мне уже не остановиться.
* * *
Встаю – колени хрустят – и неуклюже перепрыгиваю через канаву. Стону, как раненый зверь, наклоняюсь и сплевываю на землю. Из-за того, что я выкурил кусочек фильтра, во рту – привкус сгоревшего целлофана или резины.
Толпа людей за спиной стала больше. Видимо, кто-то видел, как я шел по улицам города, по дороге, с рюкзаком за спиной, и рассказал остальным.
Городок маленький, слухи расползаются быстро.
Теперь я отчетливо вижу, какие у людей изможденные лица, как они измучены плохим питанием, изоляцией от мира, безумием того, что весь этот год происходит внутри оцепленного холмами круга. Водянистые, пустые глаза, в которых больше не загорается огонек. Но я чувствую, что они все равно волнуются, чего-то ждут от меня, и это связывает нас невидимыми нитями.
Маленькая девочка с раздутым животом прижимается к рваной юбке матери. В руке она держит кусок дряблой плоти и грызет его с таким удовольствием, словно это настоящая паста или крапфен с кремом. Я не хочу знать, что это был за зверь.
Я больше ничего не хочу знать.
Многие верят, что у меня получится или что я смогу, по крайней мере, разрушить чары черных холмов истязаний.
– Ты решился наконец? – спрашивает какой-то мужчина, не подходя ко мне близко. Он похож на выжившего узника концлагеря, едва стоит на ногах. Я не знаю, кто это.
– Вроде да… – мои слова отдаются эхом в неподвижном утреннем воздухе.
– Пора. Сейчас самое время.
– Ага.
– Удачи, Нордорой.
Я приподнимаю воротник пиджака, чтобы закрыть шею, и смотрю на холмы. У подножия все изрезано трещинами, как будто кто-то с силой воткнул их в землю. Здесь не растет даже серая трава.
Еще раз проверяю, на месте ли пистолет, делаю глубокий вдох и иду вперед. Путешествие начинается. Запрещаю себе оборачиваться и искать поддержку в лицах стоящих неподалеку. Это слишком жалкое утешение. А губы шевелятся в такт песне: Любимый, вернись, холмы цветуууут…
Широкими шагами я поднимаюсь по черной тропинке; со лба в глаза течет пот. Черный, густой, как чернила, как краска. Чем дальше иду, тем темнее становится. Чувствую, как тьма – живая, холодная, разумная – проникает в каждую клеточку тела, заполняет поры, легкие. Словно ты заперся в темной комнате и свернулся калачиком под толстым ватным одеялом, пахнущим пылью и старьем.
Я больше ничего не вижу, но понимаю, куда идти.
В смоляном лимбе я снова проживаю тот роковой вечер: вот Лука с пустыми глазами, брызгая слюной, бросается на меня, а я толкаю его, бью и осыпаю оскорблениями, он падает между мольбертами и ударяется виском о тумбочку, где стоит проигрыватель, хрясь! – и его череп раскалывается, как кокосовый орех; я смотрю на труп в луже крови, среди разбросанных картин, эскизов, холмов.
Я проникаю все дальше в царство тени, горячий ветер терзает лицо, сжигает волосы, крестит меня пеплом.
Думаю о сыне, похороненном во дворе дома вместе с его рисунками и пластинкой Вильмы Гоич, рядом с розмарином.
Останавливаюсь.
В темноте слышится хруст костей, и кто-то с леденящей душу хищной улыбкой приглашает меня идти следом.
Уиронда
«Я так больше не могу», – подумал Эрмес Ленци.
За пятнадцать лет работы дальнобойщиком он намотал ни одну сотню тысяч километров дорог, как игла проигрывателя, годами скользящая по все той же виниловой пластинке. По черному диску, где бороздки – это шоссе, по которым он водил свой старый грузовик «Сканиа», а единственная песня – рев двигателя и глухая пульсация боли в спине.
Чьи это воспаленные грустные глаза смотрят на него из зеркала заднего вида? Не его, нет, не может быть.
«Когда не узнаешь свое отражение, пора начинать беспокоиться, дорогой мой», – подумал Эрмес, чувствуя резь внизу живота, как будто в его кишках и мозгах орудовали раскаленной поварешкой.
– К черту, – прошептал он голосом человека, которого достали вечные бутерброды из придорожных закусочных, пережаренный кофе и вонь выхлопных газов. – К черту эти дороги, похожие одна на другую как две капли воды. К черту проклятую боль в спине. К черту Даниэлу. К черту все.
Из-под козырька от солнца над пассажирским сидением на Эрмеса с улыбкой смотрел его сын, семилетний Симоне, обнимающий женщину, голова которой была оторвана с фотографии. Эрмес сделал этот снимок одним солнечным утром, когда небо так сияло голубизной, что на него было больно смотреть. Он хорошо помнил те счастливые мгновения. Теперь у него другая жизнь, а сам он стал частью другого пазла.
На заднем фоне виднелись деревья, изумрудный луг и плавные изгибы двух холмов.
У девушки на фото ухоженные, покрытые кислотно-желтым лаком ногти. Волосы Симоне фантастически рыжие, как пылающий закат, а глаза лазурного цвета бросают вызов небу.
Голову жены Эрмес оторвал с фотографии в приступе ярости, когда, рыдая, сыпал проклятиями в ее адрес. Прошел год с тех пор, как она бросила его, отняв дом, сына и почти все уважение к самому себе.
– Тебя никогда нет рядом, Эрмес. Я не могу растить Симоне в одиночку. Мы больше не семья… Не знаю, кто мы. Я… наверное, я тебя больше не люблю.
В общем, на прощание Даниэла вырвала из его груди сердце, бросила на землю и станцевала на нем тарантеллу.
Не помогли ни протесты, ни обещания, что он будет меньше времени проводить в разъездах, ни слезы, ни извинения, ни апатия сына. Шло время, но ничего не менялось, только ссоры продолжались изо дня в день.
Она хотела развода.
– Если женщина все решила, то она не передумает. Помни об этом, – однажды сказал ему отец, тоже дальнобойщик. Но Эрмес не очень-то верил его словам и стал просто одержим навязчивой идеей вернуть Даниэлу. Потом узнал, что она встречается с другим – с менеджером намного старше себя, который работает в небольшой туринской компании.
Тогда Эрмес словно с цепи сорвался.
Вместо того, чтобы умолять Даниэлу, как раньше, принялся названивать ей посреди ночи, преследовать и устраивать сцены.
Как-то вечером подкараулил любовника Даниэлы и сломал ему два ребра и скулу. Если бы не вмешались прохожие, избил бы его до смерти.
Адвокату бывшей жены хватило заявления в полицию о преследовании и нанесении телесных повреждений, чтобы оставить Эрмеса ни с чем.
Теперь почти все, что он зарабатывал, уходило на оплату судебных издержек и алиментов на жену и сына, которого Эрмес имел право видеть только один раз в месяц. Он стал жить в кабине грузовика, где стояли кровать, холодильник, телевизор размером с почтовую марку и две электрических плитки. Как цыган, как бродяга.
У Эрмеса начались панические атаки, он напивался до потери сознания, долгое время не работал. Но жизнь мало-помалу входила в свое русло. Он постепенно пришел в себя, но больше не видел смысла в своем существовании.
Счастливые воспоминания преследовали его, как голодные звери, высасывая костный мозг, отнимая все силы. Его жизнь превратилась в путешествие без цели по дорогам, которые никуда не вели. Вонючие придорожные кафешки, печенье Grisbì, туалеты, дальний свет фар, сигареты, душевые на заправках, массажные тапочки, невкусная еда, мрачные мысли, ароматизаторы Arbre Magique, остановки. Ему было сорок два, ни друзей (почти), ни денег – накопить он сумел только долги, лишние килограммы на заднице да проблемы со здоровьем. Рентгеновский снимок говорил прямо: «Ну, большую часть последних двадцати с хвостиком лет ты провел, сидя за рулем, так что грыжу межпозвоночных дисков рано или поздно придется оперировать».
Ему было очень одиноко. До чертиков, до отчаяния. Бродяга на дорогах жизни, которого никто нигде не ждал.
Все чаще, проезжая эстакаду, он задумывался о том, чтобы съехать на аварийную полосу, выйти из грузовика и прыгнуть вниз. Раз – и все, и больше никаких проблем и нервов. Может, дело не в Симоне… Когда он видел его в последний раз? Эрмес не смог вспомнить. Но в тот день Симоне выглядел не очень хорошо. Похудел, вокруг глаз темные круги… Видно, как тяжело сын переживал развод.
Сигнал, резкий, как крик умирающего на больничной койке, вернул Эрмеса в реальность.
Он ударил по рулю, сунул в рот Camel и постарался сосредоточиться на дороге, которая должна была привести его на склад в отдаленном районе Кракова: он вез очередную партию мебели «made in Italy»5.
Ехать еще очень далеко.
Цифровой хронотахограф, который контролировал скорость, продолжительность периодов отдыха и пройденных километров, сообщил, что в течение получаса он должен остановиться в первый раз. Правила безопасности передвижения коммерческих автомобилей были жесткими – сорок пять минут отдыха каждые четыре с половиной часа, максимум девять часов в день за рулем, не больше пятидесяти шести часов в неделю. Некоторые обманывали систему, подключая к хронотахографу всякие дорогие приборы, которые искажали его показания, но Эрмес удерживался от искушения. Ведь если поймают – лишат прав месяца на два, не меньше.
Он вел грузовик по трассе А4; примерно через пятьдесят километров будет съезд на Верону. Впереди еще одиннадцать-двенадцать часов за рулем. Из Турина он выехал в четыре утра, когда только показавшийся из-за горизонта огненный шар восходящего солнца зажигал на отбойниках ослепительные блики. Может, включить радио Си-Би – сибишку, как они называли его между собой, – и поболтать по дороге с коллегой, который ехал в ту же сторону? Нет, не стоит. Опять будут одни и те же разговоры. Они ему не помогут.
На шоссе становилось все оживленнее. Сотни людей, закрывшись в своих металлических коробках, привычно выехали на дорогу, чтобы добраться до офиса и окунуться в рабочую рутину. За стеклами машин виднелись ничего не выражающие лица, а руки, лежащие на руле, были безжизненными и бледными, как у манекенов в витринах магазинов.
Сначала Ленци уставился на колеса проезжавшего мимо грузовика, точно такого, как у него, а потом снова посмотрел на дорогу. Метрах в трехстах стая ворон прыгала по аварийной полосе, поклевывая мягкую ткань и с жадной решимостью вырывая куски плоти.
Заинтригованный Эрмес немного отпустил педаль газа – лежавшее на асфальте тело было слишком большим для кошки или собаки и вроде бы шевелилось.
– Что это за херня?..
Проезжая мимо, он наклонился в сторону пассажирского сидения, чтобы получше все разглядеть, и едва не выронил сигарету изо рта.
Среди трепыхавшихся черных крыльев, суетившихся одинаковых голов и клювов он мельком увидел руку, упирающуюся в асфальт и покрытую сгустками крови, руку, которая могла принадлежать миниатюрной девушке или ребенку. Все остальное закрывали тела огромных птиц с блестящими, как битум, перьями.
Пара секунд, и видение исчезло.
Эрмес посмотрел в зеркало заднего вида, но увидел только, как вороны чистятся и перелетают на запущенную, заросшую сорняками площадку, которую они облюбовали. Никакого тела не было. Никакой руки. Эрмес потер глаза и сунул сигарету в пепельницу.
Нужно остановиться и выпить кофе, да. Сделать очередную остановку в «потрясающем», как обещала реклама, «несуществующем» месте, выпить очередной эспрессо, получить очередную изжогу.
Он съехал с шоссе и через десять минут припарковал «Сканиа» на стоянке для грузовиков.
Эрмес отдал бы все что угодно, лишь бы прогнать боль в спине и стереть из памяти картинку, как лупоглазые вороны топчутся вокруг маленькой беспомощной руки.
Слишком много масла. В круассанах на заправке было слишком много масла. Но он все равно их ел – всегда один и тот же привычный вкус. Это вызывало приятное чувство стабильности.
Эрмес выпил кофе, поблагодарил толстую кассиршу с выцветшими глазами, которая выжимала апельсины за стойкой, и потащился в туалет.
В нос ударил запах застоявшейся мочи и моющих средств. Почему-то подумалось о бывшей жене и сыне. Прошло несколько секунд, прежде чем он смог вспомнить их черты, их смех и то, как они произносят его имя.
Ногти, покрытые желтым лаком, волосы морковного цвета.
Эрмес умылся перед зеркалом и проглотил пакетик Oki6, не запивая. Боль в спине, расползающаяся теплыми лучами чуть выше ягодиц, никак не отпускала.
В туалете никого не было. Протяжно пукнув, Эрмес подошел к ближайшему унитазу, не глядя на свое отражение в зеркале.
«Есть, спать, ходить в туалет, страдать, умирать. Какая все-таки странная хреновина – человек», – подумал Эрмес, поражаясь мрачности своих мыслей.
Он тщательно вытер сиденье туалетной бумагой, сел на унитаз и занял себя чтением надписей на стенах. Еще одна постоянная в неопределенности жизни. Куда бы он ни забрался на своем грузовике, на какой бы заправке не зашел выпить кофе, стены туалета всегда хранили письменные свидетельства побывавших здесь путешественников. Все эти люди, выцарапавшие на ДСП или нарисовавшие несмываемым маркером свои каракули, казалось, только что закрыли за собой дверь.
Как обычно, процентов девяносто надписей были непристойными, – в основном предложения или поиск сексуальных услуг с номерами телефонов.
Взгляд Эрмеса задержался на объявлении:
МОЛОДАЯ ПАРА ИЩЕТ ВОЛОСАТЫХ ДАЛЬНОБОЙЩИКОВ ДЛЯ ВСТРЕЧ
И еще:
ШЛЮХА ГАЙЯ – ПОЗВОНИ И ТРАХНИ
Ему стало так противно, что губы невольно искривились в горькой улыбке. А потом Эрмес посмотрел на дверь и почувствовал ком в горле. Среди непристойных надписей и нарисованных членов его внимание привлекли слова, выведенные кислотно-желтым маркером. Они выделялись среди других.
И не только цветом.
Не сбежать с дороги,
от черных омутов, глотающих смолу,
сверни на развязке, доберись до Уиронды,
стань частью этого царства!
Уиронда. Именно это название заставило Эрмеса вздрогнуть. В памяти словно щелкнул переключатель, воскресив воспоминание, которому… сколько лет? Тринадцать-четырнадцать, не меньше, – в то время он только начинал работать дальнобойщиком, был молод, полон надежд и добрых намерений, и дорога ему еще не надоела.
Уиронда. Тогда он впервые услышал это слово, а теперь видел его на стене. Странная штука – человеческая память. Она может хранить всякую бессмыслицу, дурацкую историю, которую рассказал незнакомец. Эрмес слышал ее один раз, на заправке в районе Ро Фьера, где когда-то остановился поспать, и теперь, как по волшебству, эти воспоминания, не утратившие своей яркости, снова воскресли.
Тогда, подремав в кабине, он вышел из машины, чтобы выпить кофе и позвонить Даниэле, которая в то время была его девушкой. На краю клумбы сидели, потягивали пиво и спорили трое дальнобойщиков – от сорока до шестидесяти лет. Парень с татуировкой и длинной бородой до пояса кивнул Эрмесу, протянул банку пива из тазика с водой и льдом.
– Давай к нам, парень, посиди на свежем воздухе, – улыбнулся он, показывая два ряда желтых от никотина зубов. – Не переживай, дорога никуда не денется.
Эрмес не стал отнекиваться, назвал свое имя и услышал, можно сказать, сюрреалистический спор.
– Приятно познакомиться, Эрмес. Я Массимо, а это – Витторио и Роби. Мы говорили о всяких странностях, – объяснил парень с татуировками, показывая жестом на двух других. – Когда проводишь большую часть своей жизни в дороге, с тобой чего только не приключается!
– О да, – согласился Витторио, худой тип с кожей, как у игуаны, и глазами в красной сетке капилляров. В расширенных зрачках читалось желание поговорить. – Я как раз рассказывал, как болтал по сибишке с дальнобойщиком из Бари, Амосом. Амос – это его позывной. Мы часто пересекались, когда ездили между Турином и Миланом, и болтали, пока радио ловило. Так вот. Как-то раз я ехал ночью – дерьмовая была ночка, из тех, знаете, когда опаздываешь и нет времени остановиться, а ты только и думаешь, как бы выпить рюмашку, принять душ и завалиться спать. Мы с Амосом настроились на канал номер пять, несколько секунд поболтали о том о сем, но я его очень плохо слышал. Его голос показался мне странным, измученным, доносившимся откуда-то издалека. Я пару раз спросил у него: «Амос, у тебя сибишка работает, все в порядке, ты уже вне зоны, что ли? Просто такое чувство, что ты где-то далеко». А он ответил: «Да, Витторио, далеко. Я просто хотел попрощаться. Это наш последний разговор. Хорошей дороги», – связь оборвалась, и сибишка как с ума сошла. Послышался треск, странные звуки, какие-то крики… а потом… все замолкло…
Витторио приложил к вспотевшему лбу банку пива, замолчал, загадочно улыбнулся и посмотрел каждому прямо в глаза. Массимо, почесывая бороду, попросил его рассказать, что было дальше; его взгляд говорил о том, что он слышал эту историю уже десятки раз. Другой дальнобойщик, Роби, самый старый и молчаливый, с редкими волосами и грустными глазами, курил вонючую сигарету, низко опустив голову. Витторио продолжил говорить, глядя прямо на Эрмеса.
– Я попытался снова связаться с Амосом, но не получилось. Через несколько минут на частоте появился еще один дальнобойщик, мы начали болтать о всякой ерунде. А потом он вдруг спросил: «Ты об Амосе слышал?» Он тоже был с ним знаком. И тут у меня засвербило где-то в копчике, знаете, когда чувствуешь, что сейчас скажут то, что тебе точно не понравится. Я отвечаю: «Что я должен был слышать? Я несколько минут назад болтал с ним по сибишке, но связь была очень плохой. Все время пропадала. Он говорил какие-то странные вещи». Тогда тот парень замолчал на несколько секунд, а потом выдал: «Витто́, черт подери, да это просто невозможно. Ты ошибся, точно тебе говорю. Амос вчера утром разбился. Свернул с дороги на виадук Гамбетти и полетел вниз. Я думал, ты знаешь. Ты не мог с ним разговаривать. Может… тебе это приснилось?» Клянусь вам, у меня мурашки по коже пошли, ноги затряслись, пришлось даже остановиться на аварийной полосе, чтобы прийти в себя. И я сразу вспомнил слова Амоса: «Да, я далеко. Просто хотел попрощаться. Это наш последний разговор. Хорошей дороги». В общем, это самое странное, что случалось со мной за тридцать лет работы дальнобойщиком, – подытожил Витторио, подмигивая Эрмесу, который слушал его увлеченно и немного недоверчиво.